За буйки (сборник) — страница 45 из 51

У ее подруги была трагическая судьба. Но интересная, так и просится в роман. Отец подруги на почве ревности убил ее мать, а сам, естественно, попал в тюрьму. Ужасная судьба, просто ужасная!

Я молчал, хотя мне хотелось спросить: «У кого была ужасная судьба? У мамы? У папы? У подруги? У кого, черт побери?».

– И что бы вы думали? Моя подруга, Оленька, – мы вместе учились в архитектурном институте – встретила человека своей мечты, Лешеньку. Мы ей все завидовали, все до одной. Какие красивые отношения, с ума сойти. Как ее молодой человек за ней ухаживал! Усы, погоны, смелые глаза, которые делались робкими, когда он видел свою Олю. Каждый день дарил цветы. Каждый день! Мы украдкой наблюдали за ними из окна общежития и восхищались. Я была рада за нее: наступил ее звездный час. Справедливость восторжествовала. Я бы только об этом написала роман. Это очень красивая история.

Я молчал.

– Потом они поженились, у них родилась девочка. А муж по-прежнему любил Оленьку как сумасшедший. Я ей очень завидовала – белой-белой завистью. К тому времени я ушла от своего первого и разочаровалась в мужчинах. И только ее Лешенька поддерживал мою веру в то, что есть настоящие мужчины.

Когда я вышла замуж за второго, у Лешеньки с Оленькой произошла история. К тому времени страна развалилась, военных стали сокращать, устроиться на работу было очень сложно. Леша стал пить, как мой первый. А Оля была красивой женщиной, стройной, привлекательной. Глаз не отвести. И Лешенька стал ее ревновать. Стал закатывать ей скандалы, истерики, даже руку иногда поднимал и прикладывал. Он страшно ее любил. И вот однажды он не выдержал. Привязал ее к креслу и задушил. И оставил записку: ищите меня там-то и там-то. Его нашли в указанном месте. Он повесился. Представляете? Их хоронили в один день, и мать Леши шла за гробом Оленьки. Ужасно, правда? Кто бы мог подумать: Оля повторила судьбу своей матери. Это невозможно выдумать. Разве это не роман?

– Это не годится в роман, – сказал я, никак не показывая, однако, интонацией, что я сопротивляюсь.

– Не годится?! Отчего?

– Видите ли, Виолетта Леопольдовна, калейдоскоп событий – это еще не роман.

– Почему?

– Потому что роман держится не на событиях, а на характере, на личности человека. Все, что случается, должно работать на характер и…

– Вы думаете у Оленьки не было характера? У нее был сильный характер. Она бросила курить однажды утром – раз и навсегда. Я свидетель. И она была личность. Она увлекалась живописью, обожала Сальвадора Дали.

– Я имею в виду нечто другое. Калейдоскоп и мозаика развлекают читателя; а хороший роман держится на внутренней интриге. Из ревности убить жену: где тут интрига? Интрига возникает тогда, когда добро становится трудно отличить от зла, хорошего человека – от плохого, ум – от глупости…

– Да вы что! Весь город рыдал, все соседи шли за гробом. Было море цветов. Кому ни расскажешь эту историю, у всех волосы дыбом. Леша ведь был хорошим? Хорошим. И вдруг взял и совершил зло. Это же невероятно!

– Это элементарно. Леша был обыкновенным дурачком, который ничего не понимал в жизни. Он слабак. Он не годится в герои романа. Герои романа – все понимают, но ничего не могут исправить. И не хнычут, и никого не убивают, потому что этим горю не поможешь. Вот когда возникает трагедия.

– А убить жену и повеситься – это, по-вашему, не трагедия?

– Никак нет. Это всего лишь море крови. У людей такое случается сплошь и рядом. Это больше смахивает на избитый боевичок.

– А Оленька? Не героиня, вы хотите сказать?

– Чтобы выйти замуж за дурачка, много ума не надо, Виолетта Леопольдовна. Кстати, Сальвадор Дали имеет к живописи такое же отношение, как ваша история к роману.

Боюсь, впервые она посмотрела на человека как на врага – причем, сделала она это от имени всего человечества. Глаза были очень большими и выразительными. Но надо отдать ей должное: она не отвернулась от меня, а сделала еще одну попытку.

– А вы все-таки напишите роман. Вот увидите, он у вас получится. Он станет бестселлером. И начните так: «Он принес ей лилии…»

– На могилу? Он же повесился.

– Не на могилу. На первое свидание. Правда, там были не лилии, а розы. Но лилии – звучит красивее. Надо же начинать сначала. А начало было как в сказке. Все люди мечтают о таком начале, как вы не понимаете?

Ей было искренне жаль меня, не сомневаюсь. И я решил не упускать возможность и довести дело до конца – то есть раз и навсегда отбить у нее охоту общаться со мной как с романистом. Перейти из друзей в приятели и занять среди них самое незаметное место. Кивка головы раз в год как способа общения мне будет вполне достаточно.

– Сказка – ложь, поэтому сказочное начало не годится для романа, – начал я.

– Красивой может быть только сказка. Красивой и вечной, – перебили меня.

– Ложь не может быть вечной. Вам когда-нибудь приходило в голову, что в жизни есть еще и правда? Я бы начал роман так. Сорвал бы с Лешеньки погоны, сбрил усы, кстати, имя бы тоже поменял, усадил в то самое кресло и заставил бы произнести следующее, ровным и вежливым тоном, про себя, ни к кому не обращаясь: «Серьезно отнесешься к женщине – перестанешь себя уважать; несерьезно – будешь несчастлив». Такой человек никогда бы не задушил бедную женщину. Он бы, скорее всего, на ней не женился.

Я выстроил свою тираду в расчете на лучшие человеческие качества: меня должны были запрезирать и отвернуться от меня. Но я жестоко просчитался.

– Вы не правы! – бодро воскликнула Мешок Историй. – Если никого не душат – это скучно. Никакого гуманизма. Я сейчас расскажу вам еще одну историю, и вы поймете, как вы заблуждаетесь. Моя подруга…

Виолетта Леопольдовна тут же отреклась от меня как от загадочного, хотя и мелковатого, романиста и стала лепить из меня другой образ: я стал заблудшей овцой, которую надо было двумя-тремя историями вернуть, загнать в стадо. Я оказался хорошим раздражителем для той, кто привыкла казнить добротой.

Но я ей благодарен. Я понял, что концовка правдивого романа не может быть благополучной и сказочной и с восторгом переделал ее в тот же вечер. Остался доволен. Мой герой сел в кресло и произнес именно ту фразу, которую я предложил вниманию Виолетты Кожедуб. Я стер сказочные румяна – и роман ожил.

Но вот писать следующий роман мне совершено расхотелось.

Я замолчал.

...

29.01.2005

Собор Гауди

Завтрак опять показался безвкусным.

Сыр скрипел за зубах и отдавал паленой резиной, крепко заваренный чай казался недостаточно насыщенным, что раздражало; свежайшая булка горчила, сливочного масла, с детства не отделимого от ритуала «плотный, то бишь здоровый завтрак – лучшее начало дня», вообще не хотелось.

Потеря аппетита и утрата вкусовых ощущений беспокоила его не с медицинской точки зрения, а как симптом таинственных процессов, которые то ли начинались, то ли завершались смутным понятием творческий кризис .

Ну, вот с чего вдруг кризис или, сказать безобиднее, непонятной природы апатия?

Добро бы цель в жизни потерял, или случилось неладное, или перо притупилось. Так ведь не потерял и не притупилось. И не случилось, кажется. Со стороны упрямых фактов, что было ясно, как божий день, ничего не грозило.

Все остальное, по идее, пустяки.

Но какое-то несомненное, ясно отдающее болью под лопатку духовное недомогание (сказать нездоровье – уже перебор) давало о себе знать. Об этом который месяц невнятно доносила интуиция, опираясь на сумбурные душевные данные.

Если все хорошо, но на горизонте что-то не так, тучка ли, сумрак непонятный, то все сразу становится плохо.

Вот эта ускользающая от определения составляющая творчества беспокоила так, словно потерял цель в жизни.

Когда писались лучшие вещи, он был как будто другим, не таким сложным и разбалансированным, не настолько разобранным на органы-запчасти, состоящие их хаотично скачущих молекул. Сам был проще, а вещи писал куда как сложные; сейчас картина обратная: просто физически ощущаешь себя вместилищем необъятного информационного космоса, а из-под пера появляется нечто унизительно элементарное, совершенно недостойное искушенного творца. Как будто пишешь не ты, а вселившийся в тебя дух заморыша, на которого навели порчу редукции; раньше тоже казалось, что пишешь не ты, только это было лестное раздвоение: казалось, что пишет исполин, которому на время творчества подвластны любые сферы, который способен укротить, раззадорить, довести до ярости псов творческой страсти.

Аппетит и творчество, конечно, – разные вещи, и не стоит путать божий дар с яичницей; однако нельзя не видеть связи между аппетитом и апатией.

Если позволить воображению заняться выяснением причин недуга, то получим приблизительно следующее. Впечатление такое, что твои жизненные силы уже на исходе, а ты еще не знаешь об этом, и только интуиция, сбиваясь с пятого на десятое, врет тебе что-то несомненно правдивое. Отвратительное ощущение нехорошего предчувствия – вот что становится ложкой дегтя в бочке с амброзией.

Неужели столь хрупок космос, в том числе космос человека, что пресловутый эффект бабочки (который он всегда вульгарно понимал как грубую материализацию эфемерного, позволяющую трактовать катастрофу как результат ничтожнейших колебаний, причину и следствия как результат взаимодействия несопоставимых величин – что-то вроде дед бил, бил, не разбил, баба била, била, не разбила, а мышка бежала, хвостиком вильнула, золотое яичко упало и разбилось, то есть слиток драгоценного металла, за малым едва ли не килограмм aurum, не устоял против слабого непроизвольного движения хилого грызуна) способен все испортить? Бабочка еще только крылышком махнула – а у тебя уже пропал аппетит; ты чихнул – а тебе из преисподней «будь здоров» в ответ.

Тут хочется откровенно спросить: что есть творчество? Эстетически воплощенный эффект бабочки? Колдовство, чуткое к незримым вибрациям «аукнулось – откликнулось»?