За буйки (сборник) — страница 46 из 51

Если так, то кризис также имеет отношение к эффекту бабочки: это эффект развоплощения, расколдовывания. Распад системы. Дисгармоничный итог, когда что-то не сошлось, не срослось, где-то заклинило.

Логично.

Та же интуиция, которая оповестила, что процесс творчества – собирание нитей истины в узорчатое полотно ручной работы, изнурительное рукоделье, когда холст ткется сам, легко и непринужденно, – дает сбои, подсказывала: бессмысленно искать точку отсчета, тот самый взмах хрупкого, осыпанного пыльцой крыла. Надо ждать иного эффекта, и трудно сказать, что необходимо сделать для того, чтобы бабочка встрепенулась, повела опахалами – и ты уловил своими рецепторами молекулярные колебания озона.

Что-то делать надо, конечно; но вот что?

А вдруг твои собственные рецепторы износились, утратили былую чувствительность, и бабочка, строго говоря, здесь не при чем? Она исправно делает свою работу, изо всех сил бьет крылами, махаонит, только вот адресат выдохся, обессилел, сложил крылья. Контакт исчез.

Нет, не похоже: интуиция по поводу интуиции (спецнадзор за спецконтролем) не дремала, но беспокойства не выказывала.

Как собака отыскивает спасительную траву против одолевающей хвори, так и он бессознательно действовал в нужном направлении.

По наитию он реанимировал какую-то древнюю технологию: решил загрузить подсознание и терпеливо ждать, чем закончится эксперимент. Собственно, он творил – то есть пытался нейтрализовать сознание. Играл с собой в прятки.

Внешне все выглядело обыденно.

Он вспомнил о старом, когда-то почему-то действенном средстве: решил перечитать свой давно, несколько лет тому назад, опубликованный роман. В те времена перечитывание собственных вещей стимулировало, возбуждало самолюбие. Давало творческий толчок. Только надо было правильно сориентироваться: выбирать было из чего, к услугам автора несколько романов теснились на полочке.

Уверенно взял матово-глянцевый томик (даже не задумываясь – все, рыба заглотила наживку, подсознание уже повело его, надо было послушно отдаваться ритмам вселенной). «Всего лишь зеркало…» Не удивился, то есть удивился, но предчувствовал, что удивится, поэтому готов был к удивлению: не удивился.

Дело было не в романе; точнее, дело было не в тексте, а в том, что текст этот также рождался как преодоление кризиса. Выбор романа отсылал к ситуации, чем-то похожей на нынешнюю.

Когда он писал роман, перед глазами стояла блондинка с ярко накрашенными губами, пошлая стерва, которую он никогда не видел, но которая жила своей отдельной жизнью – и вызывала раздражение тем, что существует самоуверенно и несомненно, словно навязчивое сновидение; в романе не было ни одной блондинки, но все женщины были слеплены из ее эфемерной плоти. Вот это закон: думается об одном, перед глазами маячит другое, а пишется нечто третье. Когда он только начинал играть в игру под названием творчество, он старался честно описывать воображаемое изображение.

Потом научился себе не мешать: главное, чтобы струился текст, превращаясь в свет. В такие моменты переживаешь противоречивые чувства: самому себе кажешься беспомощным богом. Богом – ибо творишь нечто подлинное, материально-нематериальное; беспомощность же рождается из ощущения невозможности контролировать процесс созидания. Вперемешку с ощущением мощи и уверенности возникает и нарастает противная неуверенность: а смогу ли я точно так же чудодействовать в следующий раз?

Ведь я даже не знаю правил и законов, в соответствии с которыми получается что-то из ряда вон. А вдруг завтра не получится?

Но и законы знать запрещено, табу, потому как тогда уже точно в следующий раз ничего не получится.

А без следующего раза уже не обойтись: желание пережить моменты творчества сильнее тебя. Ты становишься заложником своего дара.

Иногда это называют наркотиком; его всегда раздражало подобное сравнение, правильное, казалось бы, хотя и поверхностное; причем, он не принял его сразу всей душой, чувствуя глубинную фальшь. Творчество становится наркотиком только для бездарей; для тех, кто обладает талантом, творчество позволяет ощущать связь с жизнью. Это проще и страшнее. Для бездаря наркотиком становится творчество-игра, для прирожденного писателя – жизнетворчество.

Когда стал асом, он вдруг утратил этот странный навык не мешать себе. Все силы стали уходить на то, чтобы не мешать – и пропала легкость.

Потом вновь появилась.

Сейчас вот опять пропала.

А зачем она, собственно нужна, эта легкость?

Почему без творчества так плохо?

Вместе с исчезновением легкости пропадает аппетит. Пропадает связь с жизнью. Чувствуешь себя зрелым древом, распустившим свежую лакированную крону, в самом соку и цвете, дубом, у которого подгнили корни.

Да, «Всего лишь зеркало…» Он был поражен своим романом. Рассматривал его, словно компактный собор: все стройно, продуманно, вдохновенно (то есть как бы непродуманно). Вот это сочетание сознательного с бессознательным и есть чудо. Других чудес не бывает. Роман создавался не по шаблону, не слепо следуя традиции – а ломая традицию настолько, что впору говорить о закладке новой традиции: о фундаментальном обновлении при фундаментальном следовании традиции.

Залюбовался.

Вчитался настолько, что почувствовал себя нынешнего ничтожеством. Он способен был оценить каждый нюанс, заново вникал в сложнейшую систему культурной символики; и чем больше он вчитывался, тем более крепла в нем разрушительно-злая уверенность, что создать подобное – уже нет ресурсов. Время ушло.

Он почувствовал нечто странное: его роман вместо того, чтобы придать сил, отнимал последние. Его роман, перестав подчиняться воле автора, добивал его своим совершенством. Жестоко и безжалостно.

Чтобы сбросить эти удушающие чары, чтобы не присутствовать в качестве свидетеля при акте собственного самоубийства, он поспешил выйти на улицу. Тоже знакомый позыв: когда хочется убежать от себя, рвешься на улицу, где особенно отчетливо понимаешь: от себя не убежать.

Что же это происходит, товарищ: молодость бросает вызов зрелости?

Аргумент «ведь роман написал я, я, я, а не кто-нибудь другой!» не срабатывал. «Я не могу больше написать подобный роман»: вот что он читал между строк.

Получалось, что сам себе невольно бросил вызов. Сам же принял его. И поплелся на безнадежную дуэль.

Опыт подсказывал: не все еще потеряно. Надо выиграть несколько часов – всего только несколько часов, которые сразу же скажутся на качестве жизни. Надо ходить, ходить, глазеть, прислушиваться, принюхиваться, не давать себе думать – тогда, возможно, родится новый спасительный замысел.

Перед глазами каменной грезой стоял незавершенный Собор Святого Семейства Гауди, с которым он ознакомился мельком (глянул как-то на телеэкран, а там в разных ракурсах крутилась картинка, поражающая воображение, откуда ни посмотри). Он видел его в деталях: огромные витые купола-свечи ввинчивались в небо, легко было представить себе несуществующую пока гигантскую свечу-храм в середине ансамбля; ключевые слова для творения зодчего подбирались легко – «огромный» и «соразмерный», причем, соразмерность скрадывала гигантский масштаб проекта, а громадность усиливала впечатление соразмерности; все вместе порождало невиданное благолепие: Собор, в котором не было ни одного прямого угла. Не храм, не костел – именно собор, ансамбль собранных воедино строений, в совокупности представлявших собой вызывающе великолепное подношение Господу Богу. Колоссальный ковчег, чудом перенесенный на твердь в сердце города.

Конечно, храм предусмотрительно спланирован в форме латинского креста, кто бы сомневался; разумеется, стены буквально испещрены сложнейшей символикой и визуальным объяснением тайн веры. Ох, уж эти объяснения…

Объясняет – значит, оправдывается, под этим подпишется любой верующий.

Невозможно было отделаться от мысли, что это прежде всего творение рук человеческих, и этот гимн в камне человек пропел в свою честь; предлог – во имя Господа нашего, аминь! – звучал в органной аранжировке мощно, но неубедительно, если не издевательски. Столь роскошный подарок (вспоминались простодушно-хитроватые данайцы, дары приносящие) неизбежно превращается в памятник творческим возможностям личности. О скромности творца не могло быть и речи. Более того, своим Собором Гауди словно бросал вызов Тому, в честь Кого он возводился. Творчество становилось силой, которую не стыдно было противопоставить высшим силам.

Священное сооружение La Sagrada Familia навевало кощунственные мысли. Оно упорно напоминало сказочный замок, где, должно быть, жутко страшно и вместе жутко весело заглядывать в углы и на чердаки, и всамделишность чистого искусства вызывала смешанные чувства. Столь совершенные творения всегда будут не только восхищать, но и угнетать человека. От великого до ужасного – один шаг, великое всегда будоражит не только здоровые, но и нездоровые чувства.

«Всего лишь зеркало…» не собор, понятно, а всего лишь роман…

Вот только не спрашивать себя, при чем здесь Собор Гауди, не пытаться думать в эту сторону. Кажется, это удалось. Во всяком случае, приятным сюрпризом оказалось то, что в этой адской пытке переиграть самого себя предусматривалась и такая стадия: тупик стал сочетаться с немотивированным оптимизмом. Забрезжил свет в конце тоннеля. И уже без страха он стал ждать: что впереди?

В конце концов, он устал: это хороший знак. Утро вечера мудренее. Сейчас главное уснуть. Добраться домой, выпить вина, уставиться в телевизор, дождаться, когда веки отяжелеют, потом отяжелеет тело – и уснуть. Утром он проснется с готовым ажурным замыслом. Уже сейчас это чувствует (ах, жизнь-творчество – это особый жанр).

Он переминался на пятачке тускло освещенного перекрестка. Здесь господствовал светофор. К продолжительно-серьезному красному подплыл снизу легкомысленно-недолговечный желтый – и веселую парочку сменил пронзительный оптимизм зеленого. Пора.

Посмотрел по сторонам. Ступил на зебру – выпуклые полосы, освеженные жирной белой краской, чередовались с крупнозернистым лоснящимся асфальтом, напоминающим спрессованные комья тучного чернозема. Почву. Мать сыру землю. Ту самую, куда пущены корни.