Опустела церковь.
Причетник вынес на клирос аналой. Высокий худощавый священник вышел с крестом и Евангелием и ласково нагнул голову, приглашая Радость Михайловну подойти к нему.
Радость Михайловна поднялась на ступеньки амвона и приняла благословение священника. Епитрахиль, пахнущая ладаном и розовым маслом, жестко накрыла ее голову. В сумраке под ней появилось строгое лицо с глубоко запавшими серыми глазами, и глаза эти заглянули в самую душу Радости Михайловны.
Она открыла ее священнику. Немногими словами сказала она, что искушала Бога. Сказала, что еще раз, мучимая непонятной тоской, призвала ночью колдуна-китайца и приказала вызвать тени прошлого. Просила простить ее тяжкий грех, снять заботу и усмирить биение молодого сердца, все чего-то ищущего, жаждущего какой-то иной жизни, жизни не только для других, но и для себя.
— Опять! — сурово прошептал священник. — Опять бесовское наваждение, жажда проникнуть в тайны Господа Сил тревожили и смущали тебя, чадо Радосте!
Радость Михайловна вздохнула.
— Нехорошо! Чадо Радосте, нехорошо. Неподобно райскому блистанию красоты твоей… Есть, чадо, тайны и тайны. Господь открыл верующим в Него людям величайшие тайны для прославления Его могущества, но познание смерти и ее тайн Он скрыл от людей. Ты, чадо, занимаешься греховным делом, мучающим душу и ослабляющим тело, ты открываешь душу и заставляешь ее метаться в прошлом, и это грех великий.
— Батюшка, — тихо сказала Радость Михайловна, — но это еще не то главное, что тяготит меня. У меня на совести более тяжкий грех.
— Ну, — сказал священник и не поверил. Какой грех могло еще иметь столь совершенное в красоте своей создание?
— Я люблю, — сказала Радость Михайловна, и глаза ее наполнились слезами.
— Любишь? Но любовь есть красота жизни, и любовью живем мы. Ибо, если бы не было любви в мире сем и царстве нашем, погибли бы мы лютой смертию.
— Я люблю земной любовью… Непонятное творится во мне, и жажду я, жажду видеть и говорить с одним человеком, жажду дать ему всю силу любви так, что ничего никому больше не останется, и погибну я… Погибну…
— Но, чадо мое, духовная дщерь моя, не знаешь разве ты, что царской дочери не дело любить? Не знаешь ты, что царская дочь обречена на безбрачие, ибо всю силу любви своей она должна отдать народу и быть в его глазах образцом чистоты, святости и самоотречения?
— Знаю, — прошептала Радость Михайловна.
— Ты — красота, — говорил священник, сам поддаваясь прелести Радости Михайловны. — Ты — ангел во плоти. Разве не видишь ты, как горе и заботы сходят с лиц людей, едва приближаешься ты? Разве не слышала ты, как приветствовали тебя дети? Сияние молодости, сияние счастья исходит из очей твоих, и Бог, творя тебя как женщину и царскую дочь, создал совершеннейшее создание свое, и равной тебе нет в мире. И дана тебе любовь неземная, та любовь, которая красит, но не та, которая сжигает в страсти… Да… Материнство есть счастие, но дочь императора не может иметь детей — таков закон, выведенный из опыта прошлого. Гони эти мысли, дитя мое. Будь сильна духом, покажи свою волю. Да и любишь ты неведомого иноземца, и не знаешь ты, кто он.
— Он здесь. В Санкт-Петербурге, — прошептала Радость Михайловна.
— Колдовство сказало? — спросил священник. Радость Михайловна нагнула голову.
— Чадо мое, — сказал священник, и под епитрахилью его глаза заблистали тихим светом, — не бойся ничего. Се ангел Господен сказал мне! Не бойся. Иди смело, и знаю, что сумеешь ты соблюсти достоинство государя, отца твоего, и сумеешь остаться вся для народа. Гряди смело по страдному пути твоему, ибо знаю, что Голгофа страстей и мук уготовлена сердцу твоему, ибо знаю, что не поддашься ты искушению, ибо ты — дочь русского царя. Аминь!
Тихим движением старческой иссохшей руки священник приподнял епитрахиль, и Радость Михайловна увидела в сумраке храма на черной покатой доске аналоя крест и раскрытое Евангелие. Она поцеловала святые слова и крест и преклонила колени. Священник накрыл ее голову епитрахилью, и слова отпускной молитвы прозвучали над ее головой, как слова последнего привета умершему. Грех отпускался ей, но и сладость греха уходила от нее.
Опустив голову, она сошла с амвона и медленно прошла по темному храму. На воздухе она вздохнула. Была теплая свежесть духовитой весны, сияла луна в темном небе, и тишина была такая, что, когда упадал листок вишневого цвета, он долго стоял в воздухе и потом тихо опускался по отвесу.
Радость Михайловна шагом ехала в гору среди цветущих садов к кольджатскому дворцу.
V
На большом дворе дворца стоял со сложенными крыльями, точно громадная стрекоза, вестовой самолет. Радость Михайловна поняла, что из Петербурга прибыл вестник.
— Кто прибыл? — спросила она у сенной девушки, помогавшей ей раздеваться.
— Сокольничий Ендогуров с докладом Вашему Высочеству, — сказала, нагибая голову, девушка.
— Накормили его?
— Угощали пирогом, пивом поили, сидит в приемной горнице.
— Хорошо. Просите ко мне.
Радость Михайловна прошла в свою рабочую горницу и села в кресло за стол.
Большая дверь распахнулась, и в комнату, мягко ступая по коврам, вошел молодой человек в синем кафтане с аксельбантом. Под мышкой у него был кожаный мешок с бумагами. Чубатое, усатое лицо его было красно от воздуха, веки глаз набрякли от утомления долгого полета, но он был бодр. Он поклонился в пояс гибким движением, откинул смелым кивком головы волосы, набежавшие на лоб, и, приблизившись к столу, за которым сидела Радость Михайловна, сказал:
— По государеву, цареву и великого князя Михаила Всеволодовича, всея Великия, и Малыя, и Белыя России государя, указу прибыл Федор Исаакович Ендогуров челом бить Вашему Императорскому Высочеству и представить бумаги на утверждение собственной ручкой Вашей.
Радость Михайловна протянула руку, которую вошедший, почтительно согнувшись, поцеловал.
— Садись, боярин, — приветливо сказала Радость Михайловна, — чай, устал?
— Устал, Ваше Высочество, и милостию вашей уже и оправился, а стал перед светлые очи ваши и усталость забыл, — сказал, стоя, боярин.
— Садись, садись. Сколько времени летел?
— Два с половиной дня.
— Что Волга?
— Стоит еще.
— Перевоз есть?
— Люди ходят, а езды нет. Аж почернела у берегов. — По какому делу прибыл?
— Допрежь всего передать привет Вашему Императорскому Высочеству от августейших родителей ваших и брата вашего, государя наследника-цесаревича.
— Спасибо, боярин, — сказала, вставая и склоняясь перед приезжим, Радость Михайловна.
— Еще челом бьют Вашему Высочеству ахтырские гусары, офицеры и служилые люди с полковником Панаевым во главе, и в полковой свой праздник пили за здравие ваше чару зелена вина.
— Спасибо, боярин.
— Еще привет от начальника Высшей школы живописи и ваяния в Санкт-Петербурге и просьба пожаловать на осветление картин выставочных, имеющее быть в воскресенье на первой неделе Великого поста.
— Что, есть что-либо примечательное на выставке, боярин?
— Примечательного, как всегда, много, Ваше Высочество, но примечательней всего картина, выставленная новым художником Кореневым, этой осенью прибывшим из немецкой земли. Никогда не видав Вашего Императорского Высочества, этот художник сумел написать образ ваш так, что, как живая, стоите вы.
Румянец смущения покрыл щеки Радости Михайловны.
— Что еще предстоит мне, боярин?
— Конские состязания в Михайловской ездовой избе. Начальник конницы нашей, воевода Липец, просить хоть раз осчастливить их занятия.
— Кто скачет от моего полка?
— Сотник Ефимовский и хорунжие Петлин и Арзамасов.
— Хорошие лошади?
— Дюже хорошие. У Ефимовского государственного завода кобылица Надежная, у Петлина — Подкопаевского завода жеребец Статный и у Арзамасова михалюковская Горынь.
— Что пишут в ведомостях про чужие земли?
— В немецком городе Берлине доклад немца Клейста о нашей земле в ихнем рейхстаге вызвал бурю. Самого Клейста чуть не убили, по германской земле идут волнения.
В Баварии католических священников призвали в церкви, восстанавливают алтари и жаждут вернуть короля.
— Что за бумаги привез мне?
— Свидетельства девицам школы вашего имени об окончании ученья на раздачу.
— Давай, боярин, оставь, я ночью подпишу, пока ты почивать будешь. Когда обратно?
— Когда повелите?
— А как полагал?
— Полагал, — кладя перед Радостью Михайловной кипу листов толстого картона с золотым государственным орлом наверху, сказал окольничий, — полагал завтра до света лететь обратно, чтобы успеть доложить начальнику Школы живописи и ваяния, будет Ваше Высочество или нет.
— Буду, боярин. Что, много девиц окончило?
— Семьдесят две. — А сколько поступает в высшую школу?
— Три девушки.
— А остальные?
— Выходят замуж. Все просватаны еще на масленичных школьных посиделках. Легкая рука у Вашего Императорского Высочества.
— Да, легкая, — задумчиво сказала Радость Михайловна, и такая грусть разлилась по ее лицу, что молодой боярин с удивлением посмотрел на нее.
Но сейчас же светлая улыбка снова появилась на лице Радости Михайловны. Она поднялась, протянула руку для поцелуя и сказала:
— Ну, спасибо, боярин, за добрые вести. Ступай, откушай нашего хлеба-соли, опочивай мирно под кровом избы нашей, а завтра постельничая наша, Матрена Николаевна, передаст тебе все бумаги в полной исправности.
Боярин глубоким поклоном поклонился в дверях и вышел из горницы великой княжны.
VI
На письменном столе мягко горит грозовой силы лампа. Большой бронзовый медведь держит в зубах кольцо с матовым, льющим неясный свет, фонарем. Это работа Императорской Екатеринбургской фабрики по образцам, составленным в Московском Строгановском училище. Радость Михайловна залюбовалась художественно сделанным медведем. «Настоящий наш костромской мишка», — подумала о