Голод действительно стоял у дверей. Оккупационные власти целенаправленно вывозили с оккупированных территорий все необходимые для выживания местных жителей ресурсы; солдаты вермахта выгребали то немногое, что оставалось.
Министр по делам оккупированных территорий Розенберг объяснял своим подчиненным:
Вы не должны забывать, что там [на оккупированных территориях Советского Союза] было отнюдь не легко, и не можете себе представить, насколько велика была нагрузка, если за эти дни с Востока в Германию прибыло 3000 поездов с продовольствием; прибавьте к этому, что вся находящаяся на Востоке армия снабжается на месте, причем в это снабжение не входит то, что солдаты раздобывают себе сами.
Об этом не следует говорить открыто.[416]
Ему вторил генерал фон Манштейн:
Еврейско-большевистская система должна быть уничтожена. Положение с продовольствием в стране требует, чтобы войска кормились за счет местных ресурсов, а возможно большее количество продовольственных запасов оставлялось для Рейха. Во вражеских городах значительной части населения придется голодать. Не следует, руководствуясь ложным чувством гуманности, что-либо давать военнопленным или населению, если только они не находятся на службе немецкого вермахта.[417]
Грабежи со стороны армейских частей приобретали совершенно разнузданный характер. В советских документах можно встретить достаточно тому примеров.
Объектами грабежа являются: общественное хозяйство совхозов и колхозов и личное имущество поголовно всех жителей захваченных сел… – от съестных припасов до кухонных предметов, от постельного белья до детской одежды. Так, например, у колхозницы села Кузовлево Дворцовой немецкие солдаты забрали «два мешка ржи, яйца, сахар, манную крупу, мясо, сковородку, пятилинейную керосиновую лампу, ведро, перстень с комода»…
У всех колхозников села Петрово был выгребен весь хлеб – печеный, мука, рожь. Так, у колхозника Орехова Ивана Филипповича забрали два мешка ржи. У меня взяли живьем поросенка, два ватных одеяла, три пары нижнего мужского белья, платье моей дочери Анны, брюки, шинель и ремень моего зятя Степана Белякова, туфельки внука Юрия (4 лет) и много других домашних вещей. У нас осталось только то, что было на себе, а остальное взяли немецкие солдаты и офицеры» (рассказ Алексеева М.А.).
Не удовлетворяясь награбленным в избах, немецкие солдаты и офицеры заставляют жителей раскапывать ямы, в которых спрятаны их вещи… Свой грабеж немецкие солдаты и офицеры сопровождают повсеместно угрозой расстрела.[418]
Слова не расходились с делом: пытаясь защитить свое имущество, можно было запросто расстаться с жизнью. Впрочем, когда оккупанты отбирали последние продукты, без которых нельзя было пережить начавшуюся зиму, выбор оказывался невелик. Люди могли выбирать лишь между быстрой смертью от рук немцев или медленной – от голода. Некоторые выбирали первое.
В с. Васильевке Землянского района колхозница Кулешова Т., не имевшая коровы, не могла выполнить требование немецких солдат дать им молока. За это немцы подожгли хату Кулешовой и бросили ее живой в огонь.
В с. Верейка Землянского района немцы расстреляли колхозницу Богданову, отказавшуюся дать им продукты…
В с. Крынница Острогожского района немцами избит и расстрелян колхозник (фамилия не установлена), отказавшийся рыть для немцев картофель.[419]
Зимой сорок первого на оккупированные территории пришел, наконец, самый страшный голод в истории. В Германии, куда доходили неясные слухи, население шепталось: «Русские-то почти совсем еды не получают, бедняги. Траву жрут от голода!».[420]
Информированные люди знали, что дела обстоят еще хуже. В отчете имперского министерства по делам оккупированных восточных территорий рисовалась поистине апокалипсическая картина.
Продовольственные нормы, установленные для русских, настолько скудны, что их недостаточно для того, чтобы обеспечить их существование, они дают только минимальное пропитание на ограниченное время. Население не знает – будет ли оно жить завтра. Оно находится под угрозой голодной смерти. Дороги забиты сотнями тысяч людей, бродящих в поисках пропитания; иногда число их доходит до одного миллиона, как утверждают специалисты.[421]
Голод сорок первого был заранее спланирован и хладнокровно подготовлен оккупационными властями. Голод делал то же, что и оккупационные войска под видом «борьбы с партизанами»: уничтожал советских недочеловеков. Давнее высказывание фельдмаршала фон Рундштедта о том, что «голод действует гораздо лучше, чем пулемет»,[422] нашло блестящее подтверждение.
Подводя итог первого полугодия оккупационной политики, фельдмаршал Вальтер фон Рейхенау – автор самых людоедских приказов, изданных армейским командованием за время Восточного похода, – флегматично заметил: «Последний русский крестьянин теперь понял, что немцы пришли в его страну не для того, чтобы освободить его от большевизма – они преследуют собственные цели… что голодная смерть или гибель миллионов не имеют для немцев никакого значения».[423]
Согласно расчетам современных исследователей, на оккупированных немецкими войсками территориях только от голода зимой сорок первого года погибло не менее полутора миллионов человек. Еще около миллиона мирных жителей было уничтожено подразделениями вермахта, СС и вспомогательной полиции во время карательных операций.[424]
Живые голоса (3):«Всем стало страшно. Что это за люди?»
Рассказы детей о первом годе немецкой оккупации приведены в книге писательницы Светланы Алексиевич «Последние свидетели».
Нашли в жите старого Тодора с нашими ранеными солдатами. Принес им костюмы своих сынов, хотел переодеть, чтобы немцы не опознали. Солдат постреляли в жите, а Тодору приказали выкопать яму возле порога своей хаты… Из окна видно, как он копает яму. Вот выкопал… Немцы забирают у него лопату, что-то по-своему ему кричат. Старый Тодор не понимает, тогда они толкнули его в яму и показали, чтобы встал на коленки. Выстрелили. Он только качнулся… Так и засыпали… На коленках…
Всем стало страшно. Что это за люди? Возле порога убили человека и возле порога закопали. Первый день войны…
Из деревни Кабаки прибежала мамина сестра – тетя Катя. Черная, страшная. Она рассказала, что в деревню приехали немцы, собрали активистов и вывели за околицу, там расстреляли из пулеметов. Среди расстрелянных был и мамин брат, депутат сельского Совета. Старый коммунист.
До сих пор помню слова тети Кати:
– Они ему разбили голову, и я руками мозги собирала… Они белые-белые…
Она жила у нас два дня. И все дни рассказывала… За эти два дня у нее побелела голова…
Немцы въехали в деревню на больших машинах, заставленных березовыми ветками… Уже ходили слухи, что они убивают. Расстреливают. А они едут, смеются. Веселые, загорелые.
…За несколько дней за деревней около молокозавода вырыли большую яму, и каждый день в пять-шесть утра оттуда доносились выстрелы. Как начнут там стрелять, даже петухи перестают петь, прячутся. Едем мы с отцом под вечер на подводе, он придержал коня неподалеку от той ямы. «Пойду, – говорит, – погляжу». Там и его двоюродную сестру расстреляли. Он идет, а я за ним.
243
Вдруг отец поворачивается, закрывает от меня яму: «Дальше нельзя. Тебе нельзя». Я только увидела, когда переступала ручей, что вода в нем красная… И как вороны поднялись… Их было так много, что я закричала… А отец после этого несколько дней есть не мог. Увидит ворону и в хату бежит, трясется весь… В лихорадке…
В Слуцке в парке повесили две партизанских семьи. Стояли большие морозы, повешенные были такие замерзшие, что, когда их качало ветром, они звенели. Звенели, как замерзшие деревья в лесу… Этот звон…
Мы ели воду. Придет время обеда, мама ставит на стол кастрюлю горячей воды. И мы ее разливаем по мискам. Вечер. Ужин. На столе кастрюля горячей воды. Белой горячей воды, зимой и закрасить ее нечем. Даже травы нет.
От голода брат съел угол печки. Грыз, грыз каждый день, когда заметили, в печке была ямка. Мама брала последние вещи, ездила на рынок и меняла на картошку, на кукурузу. Сварит тогда мамалыги, разделит, а мы на кастрюлю поглядываем: можно облизать? Облизывали по очереди. А после нас еще кошка лижет, она тоже ходила голодная. Не знаю, что еще и ей оставалось в кастрюльке. После нас там ни одной капельки. Даже запаха еды уже нет. Запах вылизан.
Двоюродную сестру повесили… Муж ее был командиром партизанского отряда, а она беременная. Кто-то немцам донес, они приехали. Выгнали всех на площадь… Возле сельсовета росло высокое дерево, они подогнали коня. Сестра стоит на санях… У нее – коса длинная… Накинули петлю, она вынула из нее косу. Сани с конем дернули, и она завертелась… Бабы закричали…
244
А плакать не разрешали… Кричать – кричи, но не плачь – не жалей. Подходят и убивают тех, кто плачут. Подростки шестнадцати-семнадцати лет, их постреляли… Они плакали…