Александр Ефимович Лазебников (1912–1985) — профессиональный репортер, автор изданных в 30-е годы книг о гражданской войне в Испании, о соратниках Ленина и др. В 1938 году обвинен в подготовке покушения на «вождя народов». Провел в заключении 18 лет.
Магазин на Сретенке (Из книги «Линии судьбы»)
5 июля 1937 года…
Этот день я хорошо запомнил, потому что завтра на «Динамо» наши играют с басками. В редакции только разговоров, что о завтрашнем матче.
В нашу комнату зашел редактор Владимир Михайлович Бубекин.
— Ну, репортеры, вы все знаете… Где купить хорошую игрушку сыну?
— В Загорске, — пошутил кто-то. «Комсомолка» шефствовала над Загорской фабрикой игрушек.
— Нет, поеду в Мюр-Мерилиз, — сказал Бубекин. Тогдашний ЦУМ еще называли, как встарь. — Кого подвезти до центра?
И вот мы в самом большом универмаге страны. Разглядываем катер с бензиновым фитильком и скачущую лягушку из папье-маше.
— Это все? Маловато.
— В конфискаты заходили?
Мы не поняли вопроса. Продавщица пояснила:
— На Сретенке. Вверх по Кузнецкому, свернуть на Лубянку, пройти Сретенские ворота и по левой стороне улицы до конца. Угловой дом…
Не доходя Сухаревской площади, мы останавливаемся: обещанного магазина нет. Есть зеркальные стекла окон в густых белилах, наглухо завешенные тяжелыми портьерами. Пока мы раздумываем, открылась дверь, кто-то вышел. Мы вошли.
В помещении был неестественный для июльского дня полумрак. Тусклый свет пробивался в каком-то молочном тумане сквозь стекла, замазанные белой краской. Множество незажженных люстр свисало с потолка. Тишина так и звала найти табличку: «Закрыто на учет». Но магазин был открыт, хотя покупатели, менее просвещенные, чем мы, помявшись на месте, уходили, приняв это просторное помещение за склад.
Мы шли лабиринтами книжных шкафов, павловских гардеробов со створками из мозаики, изящных и хрупких сервантов, будто созданных в поединке стилей и эпох, старинных диванов — красной, черной и желтой кожи. Громоздкие рояли угадывались где-то впереди сплошным зеркальным блеском. Ряды вольтеровских кресел из ясеня с подлокотниками, отполированными теплом чьих-то рук, торжественные, как троны, стулья с резными спинками, шезлонги в замысловатых узорах плетеных сидений, секретеры, бюро, письменные столы. За глухими толстыми стеклами шкафов красного и черного дерева — циферблаты, продолговатые гири на цепях, похожие на грузила, немые маятники, недвижимые стрелки.
Беспорядочными казались прилавки вдоль стен, густо увешанные полотнами в дорогих рамах. Косяки бликов шарили по полкам в такт покачивающейся лампочке. Там, где лежало что-то цветастое, яркое — бухарский халат, черная шаль в красных розах, — лампочки будто раздували тусклый свет и опять уходили в закат.
Вокруг дремали разрозненные сервизы, белели горы столовой посуды. Так же беспорядочно были разбросаны ковры — текинские, ширазские, паласы. Лишь в отделе готового платья был порядок, почти как в Военторге на Воздвиженке. Это сравнение напрашивалось невольно из-за обилия армейской одежды. Правда, было немало и гражданских костюмов — двойки, тройки, но они терялись где-то на задворках, словно нездешние. Здешними были костюмы военные. Суконные френчи, гимнастерки из тонкого шевиота и габардина, нарядные бекеши индпошива, кожаные регланы, синие кители моряков. Рядом с одеждой стояла обувь: как на плацу, голенище к голенищу, сапоги, шеренги мужских туфель, ботинок — и опять сапоги. Все напоказ, товар лицом, коробок не видно.
Два покупателя молчаливо разглядывали товары без этикеток и ценников. Вместо привычного гула голосов — шепот. Казалось, эти двое понимали, что здесь ни о чем не надо спрашивать, да и некого — продавщица далеко, одна. Но все-таки что это? Распродажа, конфекцион? Какой-то человек недоверчиво оглядывает себя в полукружье трельяжа. Ощупывает, на месте ли хлястики у обновы — кителя цвета хаки; опустил руки в карманы, будто поискал — не забыл ли чего прежний владелец. Не очень узнавая себя в великолепии трех зеркал, выжидающе постоял.
— Нелады. Велик малость френчик! — и на нас глянул, не решается на покупку без постороннего совета. Вот он уже снял с себя китель, держит в руках, подбирая глазами другой в колонне защитного цвета: какой померить? Наверное, впервые в жизни представился ему такой выбор.
Кто-то вошел или вышел, отворилась наотмашь дверь, и тяжесть густого зноя улицы, как взрывная волна, ударила по комсоставовской цепи. Налились бестелесные рукава, раскачиваются на ветру гимнастерки, стучат друг о друга деревянными ключицами вешалок. Все, что висит над прилавком, послушно двери: рукава по швам, пока она закрыта, а стоит кому-нибудь взяться за ручку, дрожат, будто от стужи…
Только сейчас мы увидели в петлицах кителя след ромбов. Тот, кто носил этот китель, был высок. Где-то на полках пониже лежали, наверное, его синие галифе. Комдив? Командарм?.. Как хорошо, что здесь одна только лампочка, один тусклый глазок на привязи шнура: зрелище изувеченных петлиц с вырванными знаками различия нестерпимо, как и проколы аккуратно обметанных зелеными нитками дырочек над карманами, — все, что осталось от брони орденов. Хаки! Защитный цвет! От кого защитный — от Юденича, Врангеля, Колчака, белополяков, Чжан Цзолина на КВЖД? На сколько он старше нас? Лет на десять-двенадцать. Он мог успеть, а мы нет — носить подпольную кличку, видеть Ленина, идти по этапу в туруханскую ссылку…
…А здесь только кители и гимнастерки. Теснота сблизила ромбы и кубики, но цена на них, как в Военторге, была и здесь, наверное, неодинакова. А еще сапоги — яловые и, почтительно сторонясь от них, шевровые и хромовые. И женские платья. Сколько же их здесь всего? Перемножить плечики на ряды? Нет, собьешься со счета…
…Вернулся к тусклым створкам трельяжа прежний покупатель. Теперь на нем синий военморовский китель. Он по-прежнему ждет нашего одобрения.
— Бери! — говорю я скуластому, широкобровому парню. — Бери китель, в самый раз тебе.
— Лады? — со спокойной веселостью отзывается он, доверяясь больше первому встречному, чем всем трем своим изображениям в померкших зеркалах. Теперь уже он — хозяин кителя. И я поспешно складываю, пока он не ушел, знакомые черты наморси[54], примеряю мысленно в кабинете в Антипьевском этот китель, накидываю его на покатые плечи бывшего каперанга Викторова.
Тоненькая продавщица командует сухопутной и морской формой. Нестерпимое желание окликнуть ее охватывает меня. Оглушительно стучит во мне приготовленная фраза: «Где здесь флагман первого ранга Викторов?» И вдруг счастливый голос бездумного ко всему, что вокруг, обладателя синей обновы повторяет нам:
— А в Прокопьевске таких нет!
Чего таких? Кителей? Магазина? А может, он знает свой Прокопьевск так же, как мы Москву? В маленьких городах не живут наморси. А Киев, Минск, Сталинабад, Ереван — что они делают со своими гимнастерками и галифе? Или сюда свозят со всей России?
Где-то совсем неслышно замирает у прилавка шепот: «Кожаные брюки сорок восемь бывают?» — «В начале недели», — говорит продавщица.
Здесь еще и умеют предсказывать будущее? По каким дням доставляют сюда товары? Ночью, на рассвете? Кто разгружает? Тот, кто раздевал?
— В начале недели, — повторяет продавщица, и я слышу в ее голосе презрение к этому мешковатому парню, переступившему в круговерти столичных лавок неразгаданный им порог Сретенки.
Бубекин следит за движением руки продавщицы, выписывающей чек, прислушивается, что еще она скажет, и, хотя ею произнесено всего два-три слова, Володе ясно, что обмолвилась она для нас. И его высветленное оспинками лицо потускнело. Он кивнул мне, и жесткие зрачки продавщицы перехватили Володин взгляд. «Ну, понял наконец? Так объясни ему, что здесь не Церабкоп, здесь возвращают народу отнятое у его врагов». А покупатель в замешательстве и оцепенении от выведенного ее карандашом ошалело шептал:
— Лады, лады…
И за крылатой тенью развешенных гимнастерок искал зовущий просвет, где расплачивались.
Светлое пятно, которое мы приняли за выход, увело нас в самый отдаленный закуток магазина. Что за наваждение! Мы видим разноцветных бабочек, мотыльков, стрекоз. Они уселись высоко, высоко, шелестят над нашей головой. Беспрестанен их трепетный шорох, не остановишь его. Какие-то круги, угасая и вспыхивая, шли перед глазами от этого движения. Но стоило приблизиться, и цветастый хоровод раскрылся неожиданным и страшным зрелищем: детские платьица, невесомые, как лоскутки облаков, парили над прилавком; они не знали еще, что такое строй, в беспорядке выглядывали отовсюду, как пестрые птицы в зоомагазине.
Обомлев, мы остановились. Какая-то нечеловеческая усталость не дала нам сделать и шагу дальше. Мы беспомощно прислонились к прилавку. Из оцепенения нас вывел женский голос, чей-то смех, непонятный шум, который то утихал, то снова приближался к нам. Звуки слабого гудка донеслись до нашего слуха, и мы увидели на соседнем прилавке, у самой его кромки, игрушечный паровоз. Он тащил по металлическому кругу пассажирский состав. Чьи-то ладони, поднятые в бессильном всплеске, выражали восторг. Зажженные фары локомотива выхватили нас из полумрака и исчезли за кривой рельсов, бросив отблеск на шпалы. Дыхание паровозика доносилось до нас, как одышка. Замедлилось мелькание поршней.
— Видит красный, — пояснила очень юная продавщица, похожая на фабзайца.
Игрушка облегченно вздохнула, будто к ней вернулись силы, и снова пустилась в путь, где ее ждал туннель. Завершила она свой маршрут у водяной колонки.
— Хотите еще? — предложила продавщица. На ее лице не угасала улыбка восторга. Показалось, в ней вовсе отсутствует профессиональная выучка, нужная в этом магазине.
— У вас много таких? — спросил Володя.
— Много? — как беззвучное эхо, отозвалась девушка, удивляясь нашему вопросу. — Одна-единственная. Вчера только поступила.
— А вы здесь давно? — спросил Володя.
Девушка внимательно оглядела нас — кто такие, и нерешительно, не зная еще, можно ли нам доверять, ответила с детской непосредственностью:
— Через три дня я в первый раз в жизни получу зарплату.
Володя нагнулся над стойкой: «Мейд ин Суицерленд» — «Сделано в Швейцарии», — прочитал он на паровозике, силясь найти еще что-то на тендере. Может быть, он хотел увидеть нацарапанное русскими буквами имя мальчика, у которого вместе с этой игрушкой отняли папу и маму?
— «Швейцария, Швейцария, юнгфрау и Монблан», — нараспев произнес Володя. — Не знаешь, откуда? «Наш паровоз, вперед лети…» Боже мой! — прошептал он.
— Возьмете? — щурясь от света фар паровоза, спросила продавщица. — Прекрасная игрушка!
Володя медленно повернулся, посмотрел в упор на девушку, обвел глазами металлический круг, будто хотел защитить ее от этих шпал, и без всякой оглядки, забыв, где он, сказал, как сказал бы Мите Черненко, Юрию Жукову, Мише Розенфельду, всем, кого знал, как самого себя:
— Поверьте, девушка, этой игрушке уже никогда не быть прекрасной! Никогда!
Сретенка казалась нам бесконечной, как и наше молчание. Мы свернули в тишину переулка.
— Завтра им нужно выиграть, — сказал Володя о басках, изменив на сей раз давней своей привязанности к «Спартаку». — Так мало побед в небе Гвадалахары, что я легко перехожу на их сторону…
После первого тайма из репродукторов грянула музыка. Огненную эстремадурскую частушку «Маммито миа» сменил марш Риего:
Солдаты, нас родина зовет к борьбе,
Дадим ей слово — победить или умереть!..
Гимн Республики оборвался недопетым словом, и невидимый диктор успокоил чью-то маму:
— Мальчик Витя шести лет находится в кабинете директора стадиона. Мама, не беспокойтесь, ваш сын ожидает вас. Товарищ Бубекин! Вам звонят из редакции, срочно пройдите в кабинет директора.
Мы сидели вчетвером на бетонной скамейке западной трибуны: Семен Нариньяни, Юрий Жуков, Владимир Бубекин и я. Владимир Михайлович положил на скамейку соломенную шляпу, велел никому не отдавать место:
— Я скоро вернусь. Наверно, что-то у Теравицкого не ладится.
Теравицкий был замом ответсекретаря редакции и в тот день дежурил по номеру.
Бубекин, сутулясь, набрасывает на плечи пиджак с эмалевым пятиконечником ордена Красной Звезды и уходит.
Замирает и снова падает в чашу стадиона музыка марша.
Победить или умереть… В эту минуту мы не знаем, что больше никогда не увидим Володю Бубекина, что он идет на смерть[55].