Бледнели звезды, розовел край неба.
Теперь при свете друзья могли рассмотреть лицо своего ночного гостя. Это был очень красивый юноша с открытым смелым лицом, с большими карими глазами и черными кудрями до плеч. На широком поясе висели сабля и два пистолета в чехлах.
— Пора, — сказал Курт. — Вы укажете дорогу к какому‑нибудь штабу?
— Могу указать вам путь в штаб арьергарда, — ответил Бахтеев.
Курт разбудил своих товарищей и через несколько минут, получив от князя пропуск и сердечно пожав руку друзьям, выехал со своим отрядом по указанному направлению.
XX
Князя Никиту Арсеньевича серьезно беспокоило здоровье Ирины. Она сильно похудела, увеличившиеся глаза блестели лихорадочным блеском, бледное лицо часто вспыхивало нервным румянцем, какая‑то порывистость, беспокойство проглядывали во всем ее существе. Со старым князем и с отцом она была неизменно ласкова, стараясь быть оживленной и веселой, но все это было заметно искусственно и не обманывало князя. Он приписывал это отчасти нервному потрясению, испытанному Ириной, и тоскливому однообразию жизни.
Жизнь в том кругу, к которому они принадлежали в Петербурге, совсем затихла. Многие уезжали за границу вслед за главной квартирой, Волконская, Пронская, графиня Остерман и другие, рассчитывая провести весну и лето в Карлсбаде, куда собиралась и великая княгиня Екатерина Павловна. Ни о каких вечерах и балах не было и помину. Все притихли в ожидании вестей из армии. Ирина приняла деятельное участие во многих благотворительных кружках и делила свое время между ними и посещением церквей, и все чаще и чаще посещала католические службы в Пажеском корпусе. Но это было в моде, и князь не обращал на это никакого внимания. Тем более что там служил аббат Дегранж, пользовавшийся репутацией красноречивого проповедника, и весь Петербург стекался слушать его. К тому же в последнее время аббат Дегранж стал частым гостем в доме Бахтеевых. Это случилось как‑то само собой, незаметно. Всегда светски — изящный, остроумный, он напоминал собой тех принцев церкви, которые играли такую роль при дворе французских королей. При этом он так красиво, с таким проникновением говорил о высшем назначении человека, о самоотвержении, смирении и покорности воле Бога, что действовал успокоительно на Ирину. Сперва только посетитель приемных дней, он в последнее время стал появляться и в обыкновенные дни, и княгиня охотно принимала его. Своим светским тактом, умением поддерживать интересный разговор, а главное умением казаться всецело разделяющим взгляды собеседника аббат успел понравиться и старому князю, несмотря на то, что тот, по собственному выражению, терпеть не мог этих ливрейных слуг Господа Бога. Он часто забывал о сутане Дегранжа и видел в нем только умного и хорошо осведомленного собеседника. Князю даже было приятно, что Ирина наконец нашла человека, не принадлежащего к числу ее поклонников, с которым могла легко и свободно говорить. Дегранж с большим искусством избегал при князе религиозных тем, и, когда князь, по привычке старого вольтерьянца, позволял себе иногда легкомысленную шутку, аббат отвечал ему сдержанной улыбкой, как бы говорившей: ваша шутка очень мила, но, вы видите, я не могу ее поддержать.
Князь привык к его посещениям и, когда на его обычный вопрос: «Кто у княгини?» — он получал обычный ответ: «Господин аббат», — он равнодушно произносил: «А!» — и шел к себе, если у него не было желания немножко поболтать или посплетничать, на что милый аббат тоже был мастер.
А в маленькой угловой гостиной, в лиловых сумерках угасающего весеннего дня, аббат Дегранж своим глубоким, проникновенным голосом говорил притихшей, бледной Ирине:
— Что значат горе или радость маленького эгоистичного сердца человека, заключенного в самом себе? Любовь, — но она мимолетна и недолговечна, как сама красота. И разве красота создана для того, чтобы, насытив жадные инстинкты, увянуть без пользы для себя и других, как увядают цветы, поднесенные влюбленным танцовщице? Разве все сокровища молодого чистого сердца даны для того, чтобы оплатить ими минуты эгоистического наслаждения, после которого, останется опустошенное сердце и пустынная жизнь?
— Но, господин аббат, — тихо ответила Ирина, — и красота и любящее сердце даны для счастья, а не для горя.
— Вы думаете, княгиня? — медленно произнес аббат, глядя на Ирину своими большими черными глазами. — А если эта красота заставит забыть слабого человека свой долг? А если это желанное счастье нанесет смертельный удар третьему человеку? Разве тогда эта красота — не проклятье, и это счастье не преступление?
Ирина побледнела еще больше и крепко сжала руки, лежащие на коленях.
— Нет, — продолжал аббат, — это химера, это заблуждение души, и, значит, счастье надо искать в другом месте.
— Но где же, где же? — страстно вырвалось у Ирины. — Или вы скажете, что счастье в молитве, в глухих стенах монастыря, в отречении, да? Вы должны говорить так, ведь это… ваше ремесло!
Дегранж слегка побледнел, но спокойно ответил:
— Вы заблуждаетесь, княгиня, это была бы бесплодная жертва, противная законам природы и неугодная Богу.
— Тогда я не понимаю вас, — произнесла княгиня.
— Если воин, хорошо вооруженный, — продолжал Дегранж, постепенно одушевляясь, — вступает в бой, то должен ли он бросить свое оружие и сложить руки? Когда в жизнь вступает создание, одаренное Богом могучей властью красоты и чистоты, — то должно ли оно отказаться от этой власти, быть может, предназначенной вести мир по новому пути? Подумайте, княгиня, об этом. Мы еще не раз вернемся к этой теме, и вы согласитесь со мной, что истинное счастье в том, чтобы угадать волю Бога и свое предназначение. Тогда от победы к победе Бог приведет своего избранника к величайшему торжеству. Если бы вы были дочерью нашей церкви, то в святой исповедальне ваша душа раскрылась бы во всей полноте и познала бы себя.
Ирина молчала, опустив голову. Аббат тихо поцеловал ей руку и вышел тоже молча.
Он ушел, а Ирина долго еще сидела неподвижно у окна.
«Грех, проклятие, отчаяние. Да, все это верно, — думала она, — и нет выхода». Она смутно понимала, что за словами Дегранжа скрывается тайная цель. Какая? — она не давала себе труда разгадывать, да и не интересовалась этим… Но он был прав, говоря о преступной любви…
И ей захотелось тихого сумрака церкви, покаянных слез и кроткого прощающего голоса.
А сердце болело знакомой болью, тоской воспоминания, и воображение рисовало страшные картины кровавых полей сражения.
XXI
Из‑за границы между тем приходили все радостные вести. Наступила Пасха. Русские вступили в Дрезден. Казалось, впереди их не было врага. Легковерные шумно ликовали, более серьезные в сомнении покачивали головой. Но едва пришло известие о занятии Дрездена, как в тот же день вечером неизвестно откуда распространились слухи о наступлении Наполеона. Как всегда в минуты острого напряжения, слухи предупреждали события.
Сперва неясные и темные, слухи эти росли, ширились. Уже шепотом передавали друг другу о страшном сражении, о гибели армии, о приближении Наполеона к Неману. Из главной квартиры не было никаких известий. Старый князь ездил к Румянцеву, но глухой канцлер тоже ничего не знал и только угрюмо повторял:
— Я говорил, меня не слушали. Я предсказывал это. Игра на прусского короля всегда кончится проигрышем. Эти немцы одно проклятие для России.
В своем раздражении канцлер забывал всякую осторожность, но, впрочем, он говорил своему старому другу.
Выйдя от канцлера, князь вспомнил, что уже давно у него не был Соберсе, и решил заехать к виконту. Он по опыту знал, что Соберсе часто оказывался более осведомленным, чем многие сановники, и всегда удивлялся этому, но виконт только лукаво улыбался.
Но каково же было изумление князя, когда старая Дарья с распухшими от слез глазами сказала ему, что виконт и ее старый хозяин уехали уже шесть дней тому назад во Францию.
— Как во Францию! — воскликнул он. — Да они дороги не найдут туда!
Действительно, как можно было бежать через неприятельскую страну, через ее армии… Это казалось безумием.
— И вот оставили письмо на имя князя Бахтеева, — продолжала старуха.
— Это я, — произнес князь.
— Велено отдать через неделю, а неделя завтра, — сказала Дарья. — Я сейчас.
Она вышла и сейчас же явилась с письмом в руке.
Князь нетерпеливо разорвал пакет.
«Дорогой князь, — прочел он, — я ухожу на родину, чтобы стать в ряды ее защитников. Мой долг и мое сердце призывают меня под знамена императора. Совесть не упрекает меня. Я никому не давал слова и, следовательно, свободен в своих поступках. Г. Дюмон едет со мною. Несмотря ни на что, после родины самые горячие его симпатии принадлежат России. Он умоляет вас принять от него в воспоминание вашего великодушного отношения ко мне, кого он полюбил, как сына, его маленький музей; это — часть его души, и он хочет, чтобы музей был в достойных руках. Он просит еще не оставить его старую слугу, которой любовь к родине помешала, несмотря на все ее горе, последовать за ним. Еще раз выражаю вам мою глубокую благодарность и прошу передать мой почтительный привет княгине. Невольный враг, я никогда не перестану любить и уважать русский народ. Быть может, наши потомки будут счастливее нас.
Преданный вам виконт Ж. де Соберсе.
P. S. Я знаю, что ваш племянник в армии, во вражеских рядах; я все же его друг».
Князь был тронут этим письмом.
— Ты знаешь, что пишет мне виконт? — обратился он к Дарье.
— Знаю, — ответила Дарья и заплакала.
— Ну, так завтра я пришлю сюда людей, ты все им укажешь и сама тоже переедешь ко мне, — сказал князь.
В глубоком раздумье вернулся он домой. Он застал Ирину дома в столовой с ее отцом, тоже только что приехавшим.
Князь дружески поздоровался с ним, поцеловал жене руку и на ее вопросительный взгляд произнес:
— Ничего не узнал, канцлер тоже ничего не знает. А Соберсе бежал.