За это можно все отдать — страница 20 из 23

ем – стихи-то в конечном счете оказываются самым сильным, важным, бессмертным, жизненно необходимым.

Ну вот видите, о чем бы ни писал, куда бы ни ехал, а все сворачиваю в литературоведческую колею. Верю, будет еще и поэтическое литературоведение. Было ж такое у Гейне, есть у Ахматовой-пушкинистки.

Что Вы об этом думаете?

И не забудьте хоть немножко стихов.

А главное – будьте здоровы.

Целую Вас нежно и почтительно.

Ваш Лев Копелев

Вероничка, дорогая, по собственному печальному опыту знаю, что это – лежать в больнице, очень Вас понимаю. Но, вот, я забыла, хотя и совсем недавно было это. Я все принимала так: произошла остановка, спешные дела отпали, все, что не давало подумать, вздохнуть, – все ушло, движется за этими стеклами окон, а меня не касается… А я, зато, могу, наконец, сосредоточиться, подумать о самом главном, о человеческой жизни, о душе, о всем, что самое дорогое.

Вы – поэт, у Вас, наверное, по-другому, Вам чаще – не то, что приходится обо всем этом думать, – просто нельзя без этого писать стихи… А все же и Вам, наверное, нужно временами отъединение.

Я помню Вас в Коктебеле, когда впервые увидела, на горных дорожках, и всегда окруженную большим количеством псов: первый и безошибочный признак хорошего человека. И очень красивую. Мне тогда поначалу показалось – недоступную. А потом это прошло.

Живем в Переделкине, много работаем, стараемся – хоть и без большого успеха – отъединяться. А может, и не надо стремиться? Что же может быть лучше хороших людей? Нежно Вас обнимаю. Про нас всех одна моя приятельница сказала: собабки. Вы тоже моя со-бабка.

Выздоравливайте!

Ваша Рая Орлова

Дорогая Вероника!

Мы с Инной прочитали твою книжку и не можем не написать тебе, как она нам понравилась. Вообще, все последние годы ты – с каждым годом и с каждым сборником – пишешь все лучше, но эта маленькая книжечка не просто плавно, но резко лучше других, – такая она глубокая, человечная, тонкая (в смысле тонкости души, не объема) и поэтичная. В этой книге нет неудачных стихов, она вся удивительна и прекрасна. Это почувствовали и поняли все и – сразу! Б. Я.Шиперович рассказал мне, что типография недодала книготоргу 5 тыс. экземпляров! – они украдены по одному, по два экземпляра, расхищены читателями, работниками типографии. Четверть тиража! Он же сказал мне, что сам встречал там, в Туле, людей, приехавших в Москву (молодежь, студенты) специально в надежде на то, что им удастся достать твою книгу на месте. Вот такие пироги.

Нежно обнимаем тебя.

Твои Костя и Инна (Ваншенкин-Гофф) 19.6.65

Дорогая Вероника Михайловна.

Не успела я сказать, что меня сильно интересует Ваша новая книга – как Вы уже ее прислали мне в подарок. Спасибо Вам большое за Вашу доброту, а главное, за самую книгу.

Удивительная, таинственная, каждый раз заново поражающая вещь – путь поэта. Ведь давно знаю Ваши стихи, давно и искренне многими любуюсь, знаю Ваш голос – правдивый и чистый, – но они так не трогали, не пронзали меня, как те, что собраны в Вашей новой книге. (Я назвала бы ее по-блоковски: «Радость-страданье».) Прежние я читала, хвалила и – расставалась с ними. С этими же, знаю, уже никогда не расстанусь. Они мне нужны, необходимы, они метко и беспощадно попадают в какую-то болевую точку, они делают Вашу

боль нашей общей болью, читательской. Вы победоносно перешли грань – от простой искренности к искренности в искусстве. Грань эта узкая, волосяная, но от нее, видно, зависят пронзительность и долгая жизнь стиха.

… Поднял бы

и вынес бы из горя,

как людей выносят из огня.

Этого уже не забудешь, это совершенно, как точная, наполненная чувством и смыслом словесная формула…

…Вы написали чудесную книгу, правдивую, сильную, тревожащую, тревожную.

Слышала я, что Вы хвораете. Помните же: предстоит 9 мая – Вы это сами сказали. Желаю Вам, чтобы Вы победили болезнь, и чтобы Ваше новое 9 мая настало скорее.

Будьте здоровы. Спасибо Вам.

Ваша Л. Чуковская 20.6.65 Москва

«Не о чем мне печалиться…»

Не о чем мне печалиться,

откуда же

слезы эти?

Неужели сердце прощается

со всем дорогим на свете —

с этим вечером мглистым,

с этим безлистым лесом…

А мне о разлуке близкой

ничего еще не известно.

Все еще верю:

позже,

когда-нибудь…

В марте… в мае…

Моя последняя осень.

А я ничего не знаю.

А сны все грустнее снятся,

а глаза твои все роднее,

и без тебя оставаться

все немыслимей!

Все труднее!

«Глаза твои хмурятся…»

Глаза твои хмурятся,

горькие, мрачные,

тянется, курится

зелье табачное,

слоятся волокна

длинные, синие,

смотрится в окна

утро бессильное.

Сердце не греется,

дело не ладится,

жизнь драгоценная

попусту тратится.

Может быть, кажется,

может быть, чудится,

что ничего уже в жизни

не сбудется…

Думаю с грустью:

чего я стою?

На что гожусь я?

Место пустое!

Чего я стою

с любовью моею,

если помочь тебе

не умею?

«Гонит ветер…»

Гонит ветер

туч лохматых клочья,

снова наступили холода.

И опять мы

расстаемся молча,

так, как расстаются

навсегда.

Ты стоишь и не глядишь вдогонку.

Я перехожу через мосток…

Ты жесток

жестокостью ребенка —

от непонимания жесток.

Может, на день,

может, на год целый

эта боль мне жизнь укоротит.

Если б знал ты подлинную цену

всех твоих молчаний и обид!

Ты бы позабыл про все другое,

ты схватил бы на руки меня,

поднял бы

и вынес бы из горя,

как людей выносят из огня.

«Не охладела, нет…»

Не охладела, нет,

скрываю грусть.

Не разлюбила —

просто прячу ревность.

Не огорчайся,

скоро я вернусь.

Не беспокойся,

никуда не денусь.

Не осуждай меня,

не прекословь,

не спорь

в своем ребячестве

жестоком…

Я для тебя же

берегу любовь,

чтоб не изранил насмерть

ненароком.

«Так уж сердце у меня устроено…»

Так уж сердце у меня устроено —

не могу вымаливать пощады.

Мне теперь – на все четыре стороны…

Ничего мне от тебя не надо.

Рельсы – от заката до восхода,

и от севера до юга – рельсы.

Вот она – последняя свобода,

горькая свобода погорельца.

Застучат, затарахтят колеса,

вольный ветер в тамбуре засвищет,

полетит над полем, над откосом,

над холодным нашим пепелищем.

«Все было до меня: десятилетья…»

Все было до меня: десятилетья

того, что счастьем называем мы.

Цвели деревья,

вырастали дети,

чередовались степи и холмы,

за ветровым стеклом рождались зори

очередного праздничного дня,

был ветер,

берег,

дуб у лукоморья,

пир у друзей, —

все это без меня.

Моря и реки шли тебе навстречу,

ручной жар-птицей

в руки жизнь плыла…

А я плутала далеко-далече,

а я тогда и ни к чему была.

Ты без меня сквозь годы пробивался,

запутывался и сплеча рубил,

старался, добивался, любовался,

отпировал, отплакал, отлюбил…

Ты отдал все, что мог, любимой ради,

а я? —

всего глоток воды на дне,

сто скудных грамм в блокадном

Ленинграде…

Завидуйте,

все любящие,

мне!

«Мне на долю отпущены…»

Мне на долю отпущены

все недуги твои и невзгоды,

с холодами и тучами

дни уныния и непогоды.

Я беру, я согласна,

я счастлива долей моею,

уступаю все «ясно»

и всеми «ненастно»

владею!

Разжигаю костры,

и топлю отсыревшие печи,

и любуюсь, как ты

расправляешь поникшие плечи,

и слежу, как в глазах твоих

льдистая корочка тает,

как душа твоя пасмурная

рассветает и расцветает.

Ничего мне другого

не нужно, не нужно, не нужно,

хорошо, что так часто бывает

дождливо и вьюжно,

что порог твой то снегом,

то мертвой листвой

заметает,

хорошо, что так часто

меня тебе

не хватает!

«Опять утрами – лучезарный иней…»

Опять утрами – лучезарный иней

на грядках, на перилах, на траве.

Оцепененье.

Воздух дымно-синий.

Ни ласточки, ни тучки в синеве.

Сияющая обнаженность рощи,

лиловых листьев плотные пласты.

Наверно, нет

пронзительнее, проще

и одухотворенней красоты.

Все чаще думается мне с тоскою,

что впереди не так уж много дней.

Я прежде не любила Подмосковья.

Кого винить мне

в бедности моей?

А это все существовало. Было.

Лес. Первый иней. Талая вода.

Шел дождь.

Шиповник цвел.

Метель трубила.

…Я тебя когда-то не любила.

Где я была?

Кто я была тогда?

«Помнишь, как залетела в окно…»

Помнишь, как залетела в окно

синица,