Ограниченное понимание социалистического рынка и нежелание допустить частника в политэкономию социализма видно на примере толкования так называемой колхозной торговли. Советская историография объявляла колхозный рынок частью советской торговли, потому что основой его развития якобы была социалистическая (колхозная) собственность. В отношении его допускались такие характеристики, как «неорганизованный рынок», «элементы стихийности», но не частное предпринимательство. Успехи в развитии рыночной торговли всегда связывались с успехами колхозного строя. Каждый исследователь стремился подчеркнуть, что колхозный рынок периода социализма коренным образом отличался от крестьянского рынка нэпа. Противореча себе, историки, однако, писали, что 80–90 % продукции поступало на этот рынок с личных усадебных хозяйств крестьян, а не с колхозных полей и ферм. Колхозам либо мало что оставалось предложить для продажи после того, как метла госзаготовок проходила по их закромам, либо они, утаивая от заготовок, продавали свою продукцию незаконно, то есть спекулировали. Ярко выраженная частно-предпринимательская природа крестьянского рынка при социализме стыдливо скрывалась за терминами «колхозный», «социалистический». Не колхозную, а частно-предпринимательскую природу крестьянского рынка доказывают постсоветские исследования.
Парадоксальное отношение советской историографии к крестьянскому рынку объясняется тем, что он был допущен в политэкономию социализма вынужденно, под давлением кризиса. Политбюро начало стимулировать его развитие в голодном 1932 году. Это было наименьшее зло, с которым руководство страны, а вслед за ним и официальная историография вынуждены были мириться, но говорить о его истинной частно-предпринимательской природе не любили[528].
Советская историография отрицала не только частное, но и государственное предпринимательство при социализме. Действительная суть государственной коммерческой торговли и ее последующих разновидностей осталась нераскрытой. Торгсин и кампания выкачивания ценных сбережений населения рыночными методами также не нашли места в советской историографии.
Отказ признать частный рынок и предпринимательство элементами реального социализма особенно ярко виден на примере так называемого черного, по советской терминологии спекулятивного, рынка. В категорию черного рынка попадали все рыночные отношения, которые не входили в разрешенную законом сферу легального социалистического рынка. В советской историографии о черном рынке есть упоминания, но исследований черного рынка, причин его появления, функций, которые он выполнял, масштабов его деятельности, взаимоотношения с плановым хозяйством нет. Более того, всячески подчеркивалось, что победа планового хозяйства и социалистической торговли вела к уничтожению частной стихии, анархии и спекуляции.
Черный рынок с точки зрения советской историографии являлся злом, пережитком. С ним предстояло вести борьбу до полного и окончательного искоренения. А в том, что он будет искоренен, сомнений не было. Если в отношении колхозного, так называемого социалистического рынка допускались сотрудничество, его необходимость на какой-то период и его влияние на плановое хозяйство (например, зависимость цен в государственной и колхозной торговле), то в отношении черного рынка следовал возврат к терминологии непримиримой классовой борьбы.
Эта книга показывает, что черный рынок, существовавший в плановой централизованной экономике, можно считать социалистическим на том основании, что он был имманентно присущ этому типу хозяйства. Черный рынок вырос и деформировался в социалистическом хозяйстве, сросся с ним, выполнял важнейшие функции. Плановая централизованная экономика не уничтожила стихию рынка, как о том писала официальная советская историография, напротив, она воспроизводила, формировала черный рынок, определяла его характеристики.
Западная историография начиная с 1930‐х годов, и особенно в период холодной войны, характеризовалась беспрецедентным вниманием к советской экономике. Именно по экономическим вопросам разворачивались наиболее острые дебаты. Западные экономисты и экономические историки, спорившие о темпах роста, трудовой занятости, производительности труда в советском плановом хозяйстве и достоверности советской статистики, фактически стали основателями советологии на Западе[529]. Поистине, то был золотой век экономических исследований. Значение западной историографии огромно, но и она развивалась в прокрустовом ложе биполярной модели: советская плановая экономика и рыночная экономика Запада считались антиподами, советское плановое хозяйство — антитезой западному рынку. Как пишет Роберт Дэвис, представление о том, что социалистическая экономика характеризовалась тотальным контролем, централизацией, обобществлением, планированием, распределением, преобладало. Так же как и в советской историографии, в западной абсолютизировался безрыночный характер социалистического хозяйства[530]. Рынок и его функционирование в плановой экономике не изучались. Специальные исследования социалистической торговли отсутствовали.
Как и советская, западная историография времен холодной войны была крайне политизирована. Это проявилось не только в спорах о том, какая система, социализм или капитализм, лучше, но и в доминировании тоталитарной школы в западной советологии, представители которой рассматривали исторические процессы через призму политики и идеологии. В их понимании, неизбежность экономической диктатуры была следствием политической диктатуры: Сталину удалось установить тотальный контроль не только над политикой и обществом, но и над экономикой. При тотальном контроле в советской централизованной экономике не могло быть рынка, а следовательно, не существовало и проблемы взаимоотношений плана и рынка в социалистическом хозяйстве.
В 1950–1960‐е годы на Западе уже появлялись отдельные работы, в которых существование тотального контроля и всеподавляющего диктата над экономикой ставилось под сомнение[531]. В 1970–1980‐е годы идея тотального контроля была подвергнута кардинальному пересмотру. Молодое поколение ревизионистов, вопреки теоретическим построениям советологов тоталитарной школы, доказало, что советское общество вовсе не было пассивным. Люди активно преследовали собственные интересы, повсеместно и ежечасно нарушая сталинский «порядок». Богатство и относительная самостоятельность общественной жизни показали, что тоталитарная власть имела существенные пределы. Однако, поскольку ревизионисты были по преимуществу социальными историками, экономика их интересовала главным образом как повседневные практики людей, которые приспосабливались к жизни в новых экономических условиях[532]. Проблема взаимоотношения плана и рынка в социалистическом хозяйстве по-прежнему оставалась неисследованной.
В 1990‐е годы в западной советологии произошла очередная смена историографической парадигмы. Постревизионисты (постмодернисты), как и ревизионисты, вроде бы отказались от тоталитарной модели в объяснении советского общества[533]. Они рассматривали советский эксперимент не как аномалию, а как часть общемирового процесса, один из путей создания современного индустриального государства (modernity)[534]. Советский путь, как и путь Запада в ХХ веке, был движением к прогрессу через построение индустриального технологически развитого общества. Однако бинарная оппозиция, то есть признание фундаментального антагонизма плановой и рыночной экономики, в исследованиях сохранялась. Движение к прогрессу представлялось как параллельное развитие двух полярных систем — капиталистической и некапиталистической (социалистической). Капитализм означал рынок и частную собственность, социализм — их отрицание. Социализм (план) продолжал оставаться антитезой капитализму (рынок). Кроме того, постревизионисты вернулись к тезису тоталитарной школы об определяющей роли идеологии и государства, хотя в их понимании эта роль не сводилась к репрессиям, в советском эксперименте была и мощь созидания[535].
В период доминирования постревизионизма (постмодернизма) в советологии экономика оставалась маргинальной темой[536]. Конечно, старшее поколение экономических историков продолжало заниматься своими сюжетами, но молодых выпускников исторических факультетов экономика не интересовала. Они пытались понять социализм через языковые практики, ритуалы, идеологию, личное восприятие, самосознание, знаки и символы, литературный анализ исторических текстов.
Вместе с тем рыночные реформы в СССР и после его распада стимулировали интерес к проблеме плана и рынка. В 1990‐е годы дебаты российских и западных ученых развернулись вокруг насущной проблемы — в каком экономическом направлении следует развиваться России и другим странам бывшего социалистического сообщества. Реформировать ли плановую экономику, заменять ли ее моделью рыночной экономики, и если да, то какой именно моделью, и многое другое. В то время как политики и экономисты боролись за экономические перспективы, историки стремились осмыслить опыт давнего и не столь отдаленного прошлого. Прошли дискуссии о сути нэпа и сталинской экономики[537].
Дискуссии 1990‐х показали, что во взглядах на экономическую природу нэпа ученые оказались единодушны. Хотя были расхождения в оценках степени развития рынка — одни абсолютизировали его, другие подчеркивали его ограниченность, деформированность, периферийность по сравнению с обобществленным сектором экономики и администрированием, но все исследователи определяли экономику нэпа как смешанную, как попытку соединить план и рынок. Для нэпа были исследованы взаимод