БЕДНОСТИ
Голод в деревне
В предыдущей главе был дан анализ правительственных постановлений, которые определили принципы всесоюзной карточной системы. Населению, занятому в индустриальном производстве, и армии государство обещало обеспечение не хуже, чем в годы нэпа. Всем остальным также были определены источники снабжения: кому-то — государственные фонды, кому-то — местные заготовки, собственное хозяйство, колхозные фонды и т. д. Однако, как поется в песне, «план написан на бумаге, да забыли про овраги, а по ним ходить». Жизнь внесла серьезные поправки в стройную схему[203]. Форсированная индустриализация и товарный дефицит привели к тому, что стратификация, определенная правительственными постановлениями, в жизни обернулась иерархией в бедности[204].
Сельское население в период карточной системы находилось в наиболее бедственном положении. Противоположность города и деревни, которая существовала и раньше, при Сталине приобрела иной характер. До революции, при всей отсталости деревни, там проживали помещики, зажиточное крестьянство, крепкое середнячество, жизнь которых отличалась относительно высокими материальными стандартами. Образованная элита не брезговала жить в деревне. В периоды войн и кризисов сельское население, близкое к земле, как правило питалось лучше городского. Голодные горожане — мешочники — промышляли в деревнях либо вообще бежали из города в деревню. Огосударствление экономики привело к тому, что в 1930‐е годы в периоды кризисов не горожане ехали в деревню за продовольствием, а сельчане с мешками за спиной штурмовали города в надежде разжиться хлебом, другими продуктами и нехитрым ширпотребом. В плановой экономике победителями оказывались живущие в городах, проигравшими — живущие в деревне.
Нищета и бесперспективность сельской жизни стали одной из главных причин миграции в города во все десятилетия советской власти. В конечном счете это привело к вымиранию деревень. Нашумевшая в 1970‐е годы трагедия Нечерноземья, да и других бесперспективных сельских регионов, откуда бежала молодежь и лишь старики оставались доживать свой век, берет начало в сталинские 1930‐е. Вопреки утверждениям официальной советской историографии, противоположность города и деревни при советской власти не стиралась, а по меньшей мере сохранялась.
Причины бедственного продовольственного положения деревни в годы карточной системы нетрудно понять. Государственная система снабжения строилась на предположении о самообеспечении сельского населения. Однако возраставшие государственные заготовки изымали не только товарные, но и необходимые для потребления самих сельчан продовольственные ресурсы[205]. В итоге колхозы оставались с небольшой суммой денег — заготовительные цены для колхозов были убыточными[206] — и с небольшим запасом выращенной ими продукции, из которой еще предстояло выделить семенные и резервные фонды. В результате, согласно русской поговорке, сапожник сидел без сапог: хлеборобы не имели в достатке хлеба, те, кто растил скот, не ели мяса, не пили молока.
Опустошая колхозные закрома, государство снабжало сельское население скудно и нерегулярно. Хотя сельское население по численности более чем в три раза превосходило городское, в период карточной системы на снабжение села приходилось всего лишь около трети товарооборота страны. Товар завозили главным образом в третьем и четвертом кварталах, чтобы стимулировать сбор урожая. В 1931–1933 годах на снабжение сельского населения Наркомснаб выделил лишь 40–30 % швейных изделий, обуви, мыла, трикотажа. Еще хуже сельское население обеспечивалось продовольствием. В указанный период Наркомснаб направил в города СССР более половины рыночного фонда растительного масла, порядка 80 % фондов муки, крупы, сливочного масла, рыбных продуктов, сахара, почти весь фонд мясопродуктов, весь маргарин, треть всех государственных фондов чая и соли[207]. Если учесть, что и города, получая львиную долю государственных фондов, обеспечивались крайне недостаточно, то ясно, что остававшиеся сельскому населению крохи не могли существенно улучшить его положение.
Более того, эти усредненные показатели не в полной мере характеризуют скудость государственного снабжения сельского населения. Направляемые в деревню фонды имели целевое назначение. Это значит, что товары не распределялись поровну между жителями, а шли на обеспечение определенных групп населения, в первую очередь работников политотделов МТС и совхозов. К моменту поступления товаров в сельпо большая их часть оказывалась закрепленной за определенными группами потребителей. Например, по данным за третий квартал 1933 года, 10 тыс. т сахара, которые были выделены правительством для сельского населения (города получили 57 тыс. т), предназначались только для работников совхозов и стимулирования заготовок; 3,5 тыс. т растительных жиров (города получили 18 тыс. т) предназначались для политотделов МТС, районного актива и совхозов; 2,1 тыс. т рыбы (города получили 75,8 тыс. т) пошли на стимулирование заготовок. Сливочное масло посылали на село только для снабжения работников политотделов МТС. По плану первого квартала 1934 года, сельский фонд — 100 тыс. т муки (для городов было выделено около 2 млн т) предназначался только для стимулирования заготовок технических культур[208].
Архивные материалы свидетельствуют, что и без того недостаточные планы завоза хронически не выполнялись. Вместо реальных товаров крестьяне получали бумажки — квитанции, которые подлежали отовариванию в неопределенном будущем, облигации государственных займов. Большую часть времени сельпо стояли полупустыми, являя жалкое зрелище. Для иллюстрации приведу одно из описаний сельского магазина:
Соли нет хорошей — пустячного предмета. Немолотая, комьями, только для скота. Мыла простого нет больше месяца. Подметок — необходимого товара для крестьянина нет. Имеется только 3 носовых платка и 10 пар валяных серых сапог да половина полки вина. Вот — деревенский кооператив[209].
Бедствовали не только колхозники, но и все, чье снабжение зависело от колхозных фондов. По сообщениям ЦК профсоюза работников просвещения, куда шел поток жалоб от сельских учителей, плохое питание приводило к голодным обморокам учителей во время уроков, нищенству («Ходят под окнами Христа ради»), массовому уходу учителей с работы, особенно весной, склонению учительниц к сожительству за продукты. Колхозы, сами бедствуя, отказывались снабжать сельскую интеллигенцию. «В лучшем случае там, где местная колхозная общественность и сельсовет внимательно относятся к нуждам школы и учителя, — говорилось в одном из сообщений, — колхозы в каждом отдельном случае по просьбе учителя кое-что ему уступают из своей продукции»[210]. Снабжение сельского руководства было немногим лучше. Секретари и председатели сельсоветов также обеспечивались из нищих колхозных ресурсов да дополнительно за счет крестьянства (2 % начислений на хлебопоставки).
Сельчане, которые получали государственный паек, также бедствовали, ведь они относились к низшим спискам снабжения. Худо-бедно поступали только хлеб и сахар, но, чтобы получить их, нужно было порой отшагать несколько километров в жару и холод до ближайшего распределителя. Положение усугублялось высокой задолженностью государства (достигала 3–4 месяцев) по выплате зарплаты сельским специалистам. Архивные материалы свидетельствуют о том, что бедствовали и работники совхозов. Даже паек директоров совхозов был небогат и выдавался нерегулярно.
Скудость колхозных фондов и государственного пайка приводила к нивелировке снабжения практически всех групп сельского населения. Сельские специалисты и интеллигенция в снабжении занимали низшую позицию в иерархии советской интеллигенции, сельские рабочие — низшую позицию в иерархии рабочего класса, сельское руководство (председатели сельсоветов, колхозов, секретари сельских партячеек) располагалось на низшей ступени в иерархии партийной номенклатуры, от государственного пирога им практически ничего не оставалось. В результате сельское население составляло довольно однородную бедную массу. Хуже было разве что положение заключенных ГУЛАГа, хотя смертность в деревне во время голода 1932–1933 годов, скорее всего, была выше, чем в лагерях. Исключение в скудном сельском снабжении составляли политработники МТС, которые получали красноармейский паек через закрытые распределители «двадцатки» (районных руководящих работников). Однако поток жалоб свидетельствует, что нормы и их пайка в условиях кризиса не выполнялись.
Система государственных заготовок и снабжения приводила к тому, что локальный голод не покидал деревню даже в урожайные годы. Неурожай же, который не учитывали при составлении планов заготовок, грозил голодным мором. Неурожайным стал 1931 год — прелюдия к массовому голоду и предостережение о нем. Несмотря на плохой урожай, планы заготовок в тот год пересмотрены не были. Вот лишь один из примеров. На одном из «хлебных совещаний» в Наркомате снабжения СССР представитель Башкирии говорил:
В прошлом году (1930‐м. — Е. О.) за август месяц было заготовлено всего 1 млн пудов. В настоящее время мы имеем на 1 сентября 2 млн 600 тыс. пудов, то есть более чем в 2,5 раза больше против прошлого года. Но это не значит, что хлебозаготовки идут хорошо, так как плановое задание на август сего года выполнено только на 29 %[211].
Последствия не замедлили сказаться. Весной 1932 года из Башкирского обкома партии пришла телеграмма, в которой говорилось, что в колхозах отсутствует продовольственный хлеб, колхозники нищенствуют и пухнут от голода. Весной — летом 1932 года случаи опухания от голода, отравления, вызванные употреблением в пищу суррогатов и падали, рост нищенства были зарегистрированы и в Казахстане[212].
Следующий, 1932 год вновь был неурожайным, но планы заготовок росли. Запасы в деревне истощались[213]. В архиве сохранилась сводка ОГПУ о настроении районного и сельского актива Украины в связи с планом хлебозаготовок на 1932 год. В 220 случаях колхозы и сельсоветы отказались принять план, и только в двух случаях план был принят. Вот высказывания не просто колхозников, а сельского руководства:
«План прикончит район».
«Если выполним, то опять останемся без хлеба. Для посева не останется семян».
«План составлен без учета урожая и потребности колхоза».
«Останемся голодными, как в прошлом году».
«План выполним при условии, если государство после этого окажет нам помощь».
«В этом году придет конец нашему сельскому хозяйству. План хлебозаготовок этого года ликвидирует все. Нужно заблаговременно уезжать куда-нибудь на Кавказ, а то мы подохнем с голоду».
«При объявлении народу плана у него сейчас же отпадет всякое желание работать».
«План хлебозаготовок мы не выполним, а за это меня отдадут под суд. Не хочу оставлять колхозников голодать, не хочу идти под суд. Поэтому быть председателем не могу».
«Возьмите у меня партбилет, но я плана не приму. Я боюсь показываться перед массами».
«В прошлом году при выполнении плана хлебозаготовки приходилось хватать за грудь, а сейчас дело дойдет до ножа. Я боюсь ехать в село, потому что если сказать колхозникам о плане, то они разбегутся»[214].
На одном из совещаний в Наркомснабе сообщалось, что председатели собирали ночью колхозников и советовали зерно прятать, перемалывать в муку, так как ее государство не принимало[215]. Местные руководители отлично понимали, чем грозило деревне выполнение планов заготовок. В телеграммах, рапортах и донесениях они предупреждали о голоде. Однако система заготовок и снабжения зависела от политики форсированной индустриализации и могла быть изменена только вместе с ней.
Колхозы в 1932 году добровольно или под нажимом сдали все, что могли, но план не выполнили. Поскольку государственное снабжение села зависело от выполнения плана, поставки продовольствия и товаров на село были приостановлены, а в некоторых случаях прекращены. Так, постановление правительства от 8 октября 1932 года и последовавшие за ним постановления Наркомснаба предписывали прекратить отгрузку товаров и продуктов для всех сельских районов Украины. Под угрозой суда продажа хлеба колхозам была запрещена, осуществлялись лишь снабжение городов, пограничных районов и целевые поставки[216]. В результате с конца 1932 года и до получения нового урожая основные сельскохозяйственные районы СССР (Украина, Северный Кавказ, Нижняя и Средняя Волга, Казахстан, Черноземный центр и частично Урал) голодали. Число жертв по разным оценкам колеблется от 3 до 7 млн человек[217].
В условиях карточной системы, когда покупка товаров в открытой торговле была ограничена, сельское население практически лишалось возможности выжить. Кроме того, пытаясь защитить города, правительство предприняло меры к изоляции крестьян. Заградительные отряды останавливали бегство из голодающих деревень. Поскольку Сталин расценивал невыполнение заготовительных планов как саботаж крестьянства, достаточной помощи голодающим оказано не было. Планы товарного снабжения 1933 года свидетельствуют, что голодавшие регионы снабжались наихудшим образом. Относительно высокими были только поставки соли и винно-водочных изделий[218]. Лишь в преддверии весеннего сева, от которого зависел новый урожай, Политбюро стало оказывать голодавшим колхозам помощь, но в основном семенами. Выданные ссуды подлежали возврату не позже осени того же года. Международная общественность была лишена возможности помочь умиравшим людям, так как советское правительство отказывалось признать факт голода в СССР. Всякое упоминание о голоде в печати или в выступлениях было запрещено. Читая официальные документы тех лет, вы вряд ли найдете слово «голод». Чаще всего вместо него употребляли фразу «известные события».
Голод 1932–1933 годов — один из наиболее трагичных уроков истории, который свидетельствует об опасности соединения государственной монополии снабжения и тоталитарной власти. В огосударствленной экономике снабжение, а точнее, неснабжение становилось орудием наказания и расправы[219]. Прекращение государственных поставок в условиях, когда альтернативные источники обеспечения были скудны или вовсе отсутствовали, стоило жизни миллионам людей.
«Считает ли советская власть крестьян людьми?» — этот вопрос, заданный «государственному уполномоченному по коллективизации и посевной кампании» на сельском собрании в одном из районов Сибири, показывает, как чувствовали себя крестьяне в социальной иерархии[220]. В то время как официальная пропаганда твердила о равноправии и «неустанной заботе государства», народ дал четкий ответ на этот вопрос:
Стоит Сталин на трибуне, держит серп и молоток,
А под ним лежит крестьянин без рубашки и порток.
Крестьянам приходилось самим заботиться о себе. Личное приусадебное хозяйство и рынок в обеспечении сельского населения приобретали жизненно важное значение.
Иллюзорные привилегии индустриального авангарда
Первое впечатление человека, посетившего советские города в период карточной системы 1931–1935 годов, можно выразить словами «вряд ли есть другое столь стратифицированное общество». Иностранцы, побывавшие в СССР, отмечали, одни разочарованно, другие злорадно, что идеи социального бесклассового равенства, несмотря на победу революции, остались нереализованными.
Внешняя картина действительно подтверждала подобные выводы. Каждое предприятие, каждое учреждение имело несколько закрытых распределителей, закрытых кооперативов, закрытых столовых, которые обслуживали строго определенные группы населения. Однако присмотримся к иерархии государственного снабжения. Насколько существенны были различия, создаваемые ею?
Бесчисленное множество закрытых распределителей и столовых являлось фасадом, за которым в реальной жизни скрывалась стратификация в бедности. Государственное снабжение не обеспечивало городскому населению, за исключением небольших элитных групп, даже прожиточного минимума. Различия в снабжении были ничтожны. Так описал снабжение Магнитки один из ее рабочих — американец Джон Скотт. Действительно, инженеры и рабочие питались в разных столовых. Однако пища в них была «из одного котла». Преимущество «инженерских», или итээровских, столовых состояло в том, что там было относительно чисто, не толпился народ, не надо было подолгу стоять в очередях, хватало столовых приборов. В рабочей же столовке за спиной каждого евшего стояло несколько ожидавших, чтобы получить освободившееся место, тарелку, вилку, ложку. Единственной разницей в рационе инженера и рабочего на Магнитке было то, что инженер получал на обед 300, а рабочий — 200 г хлеба. Похожая картина существовала и в торговле. По словам Скотта, и в рабочих, и в ИТРовских распределителях хлеб был единственным продуктом, который продавался регулярно. Разница состояла в том, что в распределителях ИТР по случаю можно было купить мясо, масло и рыбу. «По случаю» значило один-два раза в месяц по скудной норме[221].
Американский инженер Джозеф Томсон, который работал в Свердловске, вспоминает, что единственным преимуществом в питании ударников по сравнению с другими рабочими была тарелка горячих постных щей, которую они получали сразу же при перевыполнении нормы. Значит, реальную разницу в этой стратификации представляла всего лишь тарелка кипятка, в котором сварили капусту[222].
Сводки ОГПУ о состоянии продовольственного снабжения крупных промышленных центров за 1930–1931 годы также свидетельствуют об иерархии в бедности. Государственное снабжение не обеспечивало сытой жизни даже индустриальному авангарду. Продукты были низкого качества. Преимущества инженеров и рабочих по сравнению со служащими составляли 0,5–2 кг мяса или рыбы, 400 г постного масла, 500 г сахара, которые выдавали в месяц на всю семью[223].
Летом 1932 года в Ивановской области рабочие неиндустриальных производств получили по карточкам только сахар. По сравнению с ними рабочие ведущих промышленных предприятий снабжались государством лучше. Кроме сахара, они получили мясо, рыбу и крупу. Но сколько? Семье индустриального рабочего, состоявшей как минимум из 3–4 человек, на месяц выдали 1 кг крупы, 500 г мяса и 1,5 кг рыбы. Этого было достаточно всего лишь на несколько дней. Конечно, в глазах одного голодного другой, который раздобыл кусок мяса, — богач, но оба они остаются бедняками. В Иванове и семьи индустриальных рабочих, и семьи рабочих неиндустриальных производств влачили полуголодное существование.
Скудость снабжения приводила порой к тому, что при иерархии распределителей и столовых вообще никакой фактической разницы в снабжении не было. В Донбассе, например, один из магазинов был разделен перегородками на шесть частей, в каждой из которых отоваривалась определенная группа рабочих. Так заводская администрация стремилась обеспечить дифференцированное снабжение для групп рабочих «разной индустриальной важности». Лучшее отделение магазина предназначалось для ударников производственных цехов с почетными грамотами, другие — для ударников и рабочих-неударников производственных цехов, ударников непроизводственных цехов, служащих-ударников и просто служащих. При входе в каждое из шести отделений сидел человек, который проверял пропуска или «ударные книжки». Чужак не мог пройти «не в свой» магазин. Однако если бы рабочие смогли посетить все шесть отделений, то увидели бы, что в них продавался один и тот же скудный ассортимент[224].
За нашу ударную работу, — говорилось в письме 1931 года, — нас произвели «в ударников», дадут специальную карточку. Какие привилегии даст нам это ударничество, я еще не знаю. Кажется, никаких. Теперь так много развелось ударников, что в очередях, например, их бывает больше, чем неударников…[225]
От отдельных примеров перейдем к статистике. Попробуем на основе бюджетов реконструировать паек индустриального рабочего. Не считая спецснабжения и красноармейского пайка, это было лучшее, на что могло рассчитывать население в те годы. Пересматривая нормы по нескольку раз в год, Наркомснаб в первую очередь и наиболее резко снижал нормы предприятий второго и третьего списков, стараясь за счет этого лучше обеспечить индустриальный авангард. Внутри списков в первую очередь снижались нормы служащих, а в последнюю — нормы индустриальных рабочих.
Бюджеты фабрично-заводских рабочих, однако, свидетельствуют о том, что введение всесоюзной карточной системы в 1931 году не улучшило их снабжение[226]. Более того, положение ухудшилось и достигло в 1932–1933 годах состояния, при котором ЦУНХУ не решалось публиковать, даже для ограниченного круга «заинтересованных организаций», традиционные ежемесячные бюллетени о потреблении рабочих. Об этом сообщалось Сталину и Молотову в одной из докладных записок[227]. По данным ЦУНХУ, нормы снабжения рабочих, установленные правительством, за исключением хлебных, не выполнялись. Эти выводы подтверждают и экономические материалы ОГПУ[228]. В отличие от ЦУНХУ, ОГПУ констатировало по основным промышленным районам ухудшение и хлебного снабжения.
Таблица 7 (см. приложение) представляет данные о питании фабрично-заводских рабочих СССР за 1932–1935 годы в сравнении с 1926 годом. Следует обратить внимание, что здесь учтено не только государственное снабжение (общественное питание, пайки, государственная коммерческая торговля), но и продукты, которые рабочие покупали на рынке. Это было то, что усилиями всей семьи, используя все источники снабжения, имели рабочие семьи.
Данные свидетельствуют о количественном уменьшении и о качественных изменениях в питании рабочих. Дорогой и более калорийный белый пшеничный хлеб заменялся дешевым черным. Резко сократилось потребление мясо-молочных продуктов и жиров. Вместо 150 г мяса в день, как в 1926 году, рабочий в среднем ел около 70 г в 1932‐м и 40 г в 1933 году. Практически исчезли из рациона сливочное масло, яйца, молоко. Примерно на уровне 1926 года оставалось только потребление хлеба, картофеля, крупы, рыбы. В целом рацион становился более растительным, хотя потребление растительных продуктов и не увеличилось. В 1934–1935 годах питание рабочих улучшилось, но все же ко времени отмены карточной системы восстановить уровень потребления мясо-молочных продуктов, существовавший в конце 1920‐х годов, так и не удалось. Несмотря на скудость питания в период карточной системы, на покупку продуктов уходила львиная доля расходов в бюджете рабочей семьи (60 %).
Что же в этом скудном рационе индустриального рабочего обеспечивалось государственным пайковым снабжением? Обратимся к таблице 8 (см. приложение), которая показывает средний ежедневный рацион рабочих без питания в заводских столовых[229] и покупок продуктов на крестьянском рынке. Данные таблицы подтверждают выводы, сделанные ранее. Иерархия снабжения действительно существовала. Питание рабочих Москвы и Ленинграда, относившихся к привилегированным спискам снабжения, было лучше среднего уровня питания промышленных рабочих в стране. Индустриальные рабочие столиц ели белого пшеничного хлеба, мяса, рыбы, сахара больше, чем рабочие областных городов или текстильщики города Иванова, относившиеся по сравнению с Москвой и Ленинградом к более низким спискам снабжения.
Подтверждается, однако, и другой вывод. Государственное снабжение создавало стратификацию в бедности. Все рабочие, включая и индустриальный авангард, влачили полуголодное существование. Никто, даже семьи столичных индустриальных рабочих, практически не получал из государственных фондов жиров, молочных продуктов, яиц, фруктов, чая. Снабжение мясом можно считать чисто символическим: член рабочей семьи в Московской или Ивановской области ел в среднем в день не более 10 г. По сравнению с ними столичные рабочие получали больше — 35–40 г в день, но этого было недостаточно для тех, кто занимался тяжелым физическим трудом. По данным бюджетов (таблица 8), паек индустриального рабочего Москвы, один из лучших в стране, обеспечивал в 1933 году на члена семьи полкило хлеба, 30 г крупы, 350 г картофеля и овощей, 30–40 г мяса и рыбы, 40 г сладостей и сахара в день, стакан молока в неделю.
Получая даже столь скудный паек, индустриальные рабочие имели реальные преимущества перед рабочими мелких предприятий, служащими, студентами, которые снабжались из государственных фондов в основном хлебом да по случаю получали немного крупы и сахара. Преимущества индустриальных рабочих выглядят еще более очевидными, если сравнивать их с крестьянами, которые практически не обеспечивались государственным снабжением и в условиях роста государственных заготовок сельскохозяйственной продукции были обречены на голод. Однако даже для индустриального авангарда государственное снабжение не обеспечивало сытой жизни, и рынок был жизненно необходим.
Централизованное распределение непродовольственных товаров повторяло иерархию продовольственного снабжения, с той лишь разницей, что здесь товарные ресурсы государства были еще более худосочными. Бюджеты фабрично-заводских рабочих СССР за 1932–1933 годы являются свидетельством нищеты советского пролетариата[230]. В среднем в год на одного члена семьи рабочие покупали (включая государственную торговлю и рынок) около 9 м ткани, в основном ситец. Из этого можно было сшить одно-два летних платья или две-три рубахи. Шерстяные ткани практически отсутствовали (40 см в год на человека). В соответствии с бюджетами на одного члена рабочей семьи приходилось менее пары кожаной обуви (0,9), одна галоша (0,5 пары), а также кусок мыла (200 г) в год и немногим более литра керосина в месяц[231]. Кроме того, рабочий в месяц покупал около 12 кг угля для отопления жилья и немного дров (0,03 куб. м). Мебель, хозяйственные вещи в покупках практически отсутствовали. Расходы на них составляли около рубля на человека в месяц, столько же, сколько тратили на покупку мыла. В целом на непродовольственные товары в 1932–1933 годах приходилось всего лишь 10 % расходов в бюджете рабочей семьи.
Сколь ни ничтожны эти данные, но не все из перечисленного обеспечивалось государственным снабжением. На рынке рабочие покупали 40–45 % дров, 20 % кожаной обуви, 10–15 % швейных изделий, мыла, 7 % угля. Только керосин и ситец поступали почти исключительно от государства.
Централизованное распределение непродовольственных товаров также подчинялось индустриальным приоритетам. В наилучшем положении находились московские рабочие. Но в чем реально состояли их преимущества? В 1932–1933 годах московский пролетарий по сравнению со средним промышленным рабочим в СССР получал из государственных фондов на каждого члена семьи в год на 2 м ситца больше, кусок мыла в месяц весом не 200, а 350 г, керосина на 2,5 л больше. Московский рабочий меньше, чем средний рабочий в стране, покупал товаров на рынке, что делало для него жизнь дешевле[232]. В этом немногом в действительности и состояли преимущества индустриального авангарда в системе государственного снабжения непродовольственными товарами.
В условиях столь скудного товарного снабжения люди выглядели бедно и однообразно одетой массой. По словам одного из американских инженеров, «в России требовалось не умение одеваться, а умение во что одеваться». Вот некоторые высказывания сторонних наблюдателей:
«Все похожи друг на друга в однообразных одеждах. Отсутствуют нарядные женщины, привычные на Западе. Ты быстро начинаешь различать разницу в одежде полов, но никто не носит ничего, кроме коричневого и черного» (Москва, 1928)[233].
«Теперь уже довольно холодно, а в Сталинграде есть тысячи людей, не имеющих даже сапог, не говоря уже о теплом платье. Они одеты в лохмотья, да и те так обтрепаны, как мне еще не случалось видеть ни на одном „тряпичном карнавале“», — сообщал в конце 1930 года немецкий рабочий в письме другу[234].
Эллери Уолтер вспоминает, как в «Национале» за подаренные им четыре носовых платка и кусок мыла ликующая прачка стирала ему рубашки за полцены (1931)[235].
«Одежда, которую носили наши русские друзья, была главным образом странной комбинацией пиджаков, жилеток и штанов — так трудно было достать целый костюм. Все, что мы могли предложить им из одежды, охотно принималось и высоко ценилось» (Грозный, 1932)[236].
В 1934 году Энн О. Маккормик писала:
Люди лучше одеты, чем раньше. Но одежда не имеет стиля, мало отличается и сшита из материала такого качества, что не могла бы быть продана в Западной Европе[237].
Плачевны были и жилищные условия. Официально индустриальный авангард имел преимущества при распределении жилья. Но практически реализовать их было трудно — города переживали острый жилищный кризис. Средняя душевая норма по стране составляла менее 4 кв. м на человека, хотя во многих местах было и того хуже. В Донбассе, например, 40 % рабочих имели менее 2 кв. м жилой площади на человека[238]. Население в городах жило скученно, главным образом в коммуналках — квартирах, где семьи имели отдельные комнаты, но общую кухню и ванную. На новостройках — и того хуже, жили в землянках, палатках, бараках, общежитиях по нескольку семей в комнате. Бывало, что люди занимали кровать посменно: один пришел с работы, другой ушел на работу. Жили и на производстве, в подсобных помещениях, цехах.
Различия, которые создавала для основной массы населения иерархия государственного снабжения и централизованного распределения других благ, были невелики. Это, однако, не облегчает ответа на вопрос о том, воспринимали ли сами люди эти различия как существенные. Для стороннего наблюдателя из капиталистического общества, более сытого, более резко стратифицированного, преимущества, которые обеспечивала государственная распределительная система в СССР индустриальному авангарду, казались смехотворными. По-другому мог оценивать эти преимущества человек, принадлежавший к советскому обществу 1930‐х годов. В его сознании лишний кусок хлеба и мяса, доступ в специальный распределитель (пусть даже его ассортимент мало чем отличался от других), лишний метр жилой площади, дополнительный рубль в зарплате могли восприниматься как существенные различия и преимущества. Тем более если об этом каждый день твердила официальная пропаганда.
Хотя основные жертвы на алтарь индустриализации принесло сельское население, горожане не избежали тяжелых последствий полуголодного существования в период карточной системы. В 1933 году практически повсеместно, за исключением Московской, Ленинградской областей, Белоруссии и Закавказья, произошла убыль городского населения СССР, причиной которой стало резкое снижение рождаемости[239]. По масштабам убыли городского населения выделялись Нижняя и Средняя Волга, Северный Кавказ и Черноземный центр, Крым. Это были регионы, охваченные массовым голодом в деревне, и вместе с тем территории с преобладанием неиндустриальных городов, попавших в низшие списки снабжения.
Тяжелые условия жизни питали антисоветские настроения в среде городского населения, толкали людей на крайние действия. Материалы ОГПУ свидетельствуют о забастовках, эксцессах в очередях, избиениях работников кооперации, расхищении продуктов и пр. К сожалению, невозможно оценить точные масштабы выступлений. Сводных данных о забастовочном движении не удалось найти. Приведу лишь некоторые факты, которые попали в сводки. Крупнейшие в период карточной системы стачки прошли на текстильных предприятиях Тейкова и Вычуги Ивановской области в апреле 1932 и феврале 1933 года[240]. На Урале в первом квартале 1932 года по причине плохого снабжения прошло 10 забастовок, в апреле — еще семь. Крупнейшей из них стала забастовка на Воткинском заводе. В ней участвовало 580 человек. Плохое снабжение стало причиной забастовок, волынок, демонстраций в Донбассе, Нижегородском крае, Черноморском округе и других местах[241].
Следует, однако, подчеркнуть, что в период карточной системы в городах, несмотря на тяжелые условия жизни, недовольство не вылилось во всесоюзные выступления. Оно чаще оборачивалось текучестью кадров, практически бегством с предприятий, ростом аполитичности, снижением производственной активности и пр. Главной тактикой в решении жизненных проблем являлась не открытая борьба, а приспособление. Люди изобрели множество способов, чтобы выжить. Предприимчивость и изворотливость создавали рынок товаров и услуг, который восполнял огрехи государственной системы снабжения.
Материальное положение элиты
В своей книге «Российский железный век» журналист Уильям Чемберлин в начале 1930‐х годов писал:
Когда я вернулся из Америки в Советский Союз и прочитал своим друзьям список продуктов, которые получают семьи безработных в Милуоки, они воскликнули: «Это больше похоже на нормы ответственных работников, чем на нормы наших обычных рабочих и служащих»[242].
Автор других мемуаров подмечает:
Новая классовая система начинает появляться в России. Ступени новой социальной лестницы расположены очень близко друг к другу, ее высшая позиция равна одной из низших в буржуазной системе[243].
Вот свидетельство еще одного наблюдателя (1934):
Вся эта роскошь (товары в лучших советских магазинах. — Е. О.) не считалась бы роскошью где-либо еще. Даже самый большой комфорт, которым наслаждается советская элита, не удовлетворил бы представителя низших слоев среднего класса (the lower-middle-class citizen) в Соединенных Штатах[244].
В то же время Троцкий считал, что сталинская бюрократия жила жизнью западноевропейских магнатов. Есть и современные российские исследователи, которые видят в политическом руководстве СССР 1930‐х годов мультимиллионеров[245].
Каким же в действительности было материальное положение высшей политической элиты? Поскольку высшее руководство страны в огосударствленной экономике являлось наиболее обеспеченным слоем общества, можно поставить вопрос и так: как высоко располагалась планка богатства в СССР?[246]
По свидетельствам мемуаров, в начале 1930‐х годов в Кремле жили довольно скромно, грубовато-просто, скорее по-солдатски, чем аристократически[247]. Жизнь высшей политической элиты была далека от жизни бывшей российской аристократии и высшего общества Запада. Это определялось во многом вкусами и культурой самих обитателей Кремля, системой ценностей социализма, которой они должны были следовать, но имел значение и уровень экономического развития страны, тип господствовавшей в ней экономики.
Самой большой привилегией элиты в голодные годы первых пятилеток являлась сытая жизнь. Но, строго говоря, в стране был только один человек, который не жил «на пайке, по ордерам и талонам», — Сталин. Обильные застолья в Кремле и на даче «хозяина» описаны в мемуарах. Остальное высшее политическое руководство получало паек. Он был дешевым, почти даровым и достаточно сытным, но все же это был паек.
Вот один из примеров спецпайка. Его получали летом 1932 года жившие в Доме правительства на Болотном острове в Москве. Месячный паек включал 4 кг мяса и 4 кг колбасы; 1,5 кг сливочного и 2 л растительного масла; 6 кг свежей рыбы и 2 кг сельди; по 3 кг сахара и муки (не считая печеного хлеба, которого полагалось 800 г в день); 3 кг различных круп; 8 банок консервов; 20 яиц; 2 кг сыра; 1 кг кетовой икры (!); 50 г чая; 1200 штук папирос; 2 куска мыла; а также 1 л молока в день[248]. Сытно, но, если не считать икры, без излишеств. В ассортименте были также кондитерские изделия, овощи и фрукты. Перебоев с продуктами в спецраспределителях, как правило, не было. Нормы могли варьироваться, одни продукты заменяться другими, но всегда существовал выбор.
Одеждой и обувью высшее руководство страны обеспечивалось по ордерам и талонам[249]. В зависимости от ранга разрешалось определенное количество заказов на пошив в специальных мастерских. По нормам и по очереди можно было купить вещи в специальных распределителях или получить со склада в Кремле. В последнем случае одежда бывала с чужого плеча, бывшей в употреблении, конфискованной. Те руководители, кто ездил по службе за границу, привозили импортные вещи — костюмы, обувь, шелковые чулки, шляпки, духи, белье, платья. Молодые жены кремлевских сановников старались следовать европейской моде по журналам, которые попадали в страну[250]. Но в общем-то высшее руководство страны внешне выглядело скромно — пиджачки, мягкие рубашки, косоворотки, толстовки, военная форма у мужчин, закрытые платья у женщин. Смокинги, фраки, вечерние платья были у тех, кто находился на дипломатической службе[251].
Зарплата политического руководства была наивысшей в стране[252]. Миновали времена, когда партиец на руководящей работе не мог получать больше партмаксимума — средней зарплаты рабочего. Руководству полагались и высокие персональные пенсии. Существовали и другие источники денежных доходов. Например, «секретные фонды», которые создавались для «помощи руководящим работникам». Секретными их называла сама власть. Они появились в 1920‐е годы и в 1930‐е получили широкое распространение. Секретные фонды шли на оплату питания в закрытых столовых, спецбуфетах, покупку квартир, книг, пособия на лечение, оплату путевок, строительство закрытых домов отдыха и пр.[253] Однако в условиях скудной социалистической торговли и дешевого государственного обеспечения деньги в материальном положении элиты не играли особой роли.
Как и вся страна, высшее политическое руководство переживало, на своем уровне, жилищный кризис. Получить квартиру в Кремле считалось престижным, но свободных мест не было. Обитатели Кремля в борьбе за жилую площадь мало отличались от простых обывателей. С начала 1930‐х годов новые квартиры в Кремле практически не предоставлялись. На государственные средства велось специальное жилищное строительство в городе[254]. Строительство элитных домов приравнивалось к ударным стройкам страны, к ДнепроГЭСу или Магнитке. Элитные дома имели обширный штат обслуги, который содержался за государственный счет. Дворники, слесари, электромонтеры, истопники и прочий обслуживающий персонал получали нормы индустриальных рабочих особого списка, охрана домов — нормы красноармейского пайка. Как правило, в доме располагались свой закрытый распределитель и гараж. Квартплата была низкой, а то и вообще все оплачивалось за счет учреждения, в котором работал сановник. По советским меркам жилищные условия были роскошными — три, четыре, пять комнат на семью. По западным же стандартам до роскоши было далеко.
Мебель и домашнюю утварь покупали или выдавали с материального склада Кремля. Те, кто имел вкус и желание, могли из бывшего дворцового имущества создать роскошную обстановку. Квартира Рудзутака, например, по свидетельствам, напоминала музей. Однако в 1930‐е годы стиль в Кремле задавал Сталин, квартира которого была скромной, почти спартанской — «книги, несколько портретов, мебель простая, самая необходимая. Единственный комфорт — это диваны, их всегда у него по несколько в каждой комнате, разных форм, а иногда и цветов»[255]. Скромной была и квартира Молотова. Обстановка большинства кремлевских квартир, как свидетельствуют мемуары, была казенная, нежилая, не квартиры, а гостиничные номера. Мебель, утварь — сборные, разнокалиберные, безвкусно подобранные, старое дворцовое вперемежку с советским ширпотребом низкого качества. Для большинства руководителей квартира была местом, где ели и спали, все остальное время проводили на работе, в служебном кабинете.
Помимо квартир в городе, высшему руководству полагались государственные дачи. В зависимости от ранга в иерархии это могли быть загородные дома или/и виллы на курортах в Крыму и на Кавказе. Дачи также содержались за государственный счет. Те, рангом ниже, у кого не было «своего» дома на курорте, пользовались ведомственными санаториями, домами отдыха. Нормы питания в элитных санаториях выгодно отличались от «общегражданских»[256].
Личные машины были редкостью в первой половине 1930‐х годов, руководящие работники пользовались государственными машинами — не платили ни за бензин, ни за ремонт. За государственный счет оплачивались и их шоферы. В распоряжение высшей элиты предоставляли личные салон-вагоны для путешествия по железной дороге[257]. Проезд на транспорте был бесплатным. Обслуживание служебных вагонов проходило за государственный счет. В 1933 году, в разгар массового голода в стране, по свидетельству официального документа, «ежемесячное потребление продуктов служебными вагонами ЦК» составило: 200 кг сливочного масла, 250 кг швейцарского сыра, 500 кг колбасы, 500 кг дичи, 550 кг разного мяса, 300 кг рыбы (кроме того, 350 кг рыбных консервов и 100 кг сельдей), 100 кг кетовой икры, 300 кг сахара, 160 кг шоколада и конфет, 100 ящиков фруктов и 60 тыс. штук экспортных папирос[258].
Номенклатура имела и свое закрытое медицинское обслуживание, свой штат врачей, свои больницы. Высшее политическое руководство обслуживалось Санупром Кремля бесплатно. (Остальное население страны также пользовалось бесплатным медицинским обеспечением, хотя качество его было несравненно хуже.) Путевки в санатории выдавались за символическую плату. Но заграничные поездки на лечение в связи с валютной проблемой в 1930‐е годы сокращались.
Светская жизнь, в западном понимании, отсутствовала. Высшая политическая элита не ходила в рестораны, совнаркомовская столовая была ее рестораном. Из публичных развлечений — театры, там существовали правительственные ложи, но ходили туда, как правило, не с семьей, а «в составе делегаций». Сталин, как известно, любил кино. Однако просмотр кинофильмов был закрытый, для узкого круга людей. Ни светских приемов, ни балов. Дипломатические приемы и правительственные банкеты по случаю советских праздников и в честь иностранных гостей являлись официальными мероприятиями — скорее работа, чем отдых и развлечение. Светская жизнь в Кремле ограничивалась «междусобойчиками», напоминавшими чиновничьи вечеринки дореволюционного провинциального города. По свидетельствам мемуаров, никакой особой сервировки, украшений, ритуалов в обычном обиходе не было. Советская элита была лишена еще одного развлечения западной аристократии — праздных путешествий. Кроме ежегодного отпуска на советских курортах, все поездки по стране и за границу были служебно-деловыми. Не было и счетов в банках, вообще денежные накопления, как правило, отсутствовали.
В оценке материального положения советской и западной элиты есть одно обстоятельство, которое затрудняет сравнение. Советская элита практически ничего не имела своего собственного. Она жила на казенный счет. В этом состояло ее преимущество — в отличие от западной аристократии жизнь советской номенклатуре обходилась дешево, была почти даровой[259]. Но в этом заключалась и ее уязвимость — с потерей должности терялось все[260]. Элита, может, больше, чем обычные граждане, зависела от государства. Не случайно советские руководители так держались за свои посты и уходили с них буквально прямиком на кладбище. Егор Гайдар, например, считал, что зыбкость прав номенклатуры на приобретенное благополучие породила горбачевские рыночные реформы, которые в первую очередь преследовали цель создать частную собственность номенклатуры, отличную и отдельную от государственной собственности. Советская элита хотела «приватизировать» свое материальное благополучие, получить право передавать его по наследству, а не оставлять вместе с должностью преемнику по службе[261].
Иерархия в бедности — подобная оценка советского общества в определенном смысле включает и элиту страны. Речь идет не о масштабах власти и влияния, не о том, чем могло бы пользоваться политическое руководство, имея в распоряжении богатейшую страну, а только о ее реальном материальном благосостоянии. Планка богатства в советском обществе первой половины 1930‐х годов по западным меркам располагалась невысоко: обильная, но без особых изысков еда, скромный гардероб, квартира средних размеров, загородный дом для отдыха, казенная машина, походы в театр, вечеринки[262]. Обеспечение советской элиты вряд ли превышало, даже с учетом последствий мирового экономического кризиса, материальные возможности высших слоев среднего класса Запада[263].
Российские исследователи, которые утверждают, что советское политическое руководство 1930‐х годов жило жизнью западных мультимиллионеров, исходят в своих оценках либо из потенциальных возможностей власти в огосударствленной экономике, либо утрированно подчеркивают обеспеченность элиты по сравнению с бедственным положением большинства населения СССР. Действительно, по сравнению с крестьянами, рабочими, служащими, большей частью интеллигенции материальное обеспечение советского политического руководства выглядело верхом благополучия, однако оно не шло в сравнение с богатством капиталистического мира. Не случайно иностранцы, посетившие СССР в 1930‐е годы, как и современные западные исследователи, оценивающие положение советской элиты с позиций западного общества, считают его более чем скромным. Советское общество, хотя и имело внутреннюю стратификацию, своих богатых и бедных, оставалось более однородным, чем западный мир. Но это было не равенство сытых и обеспеченных людей — идеал коммунизма, а неравенство в бедности.
Эти черты советское общество сохраняло и в последующие десятилетия. Хотя жизнь улучшалась, численность и материальное благосостояние элиты росли, советское общество по-прежнему оставалось более нивелированным в бедности, чем западное. В 1970‐е годы уровень жизни советской элиты, как показывает исследование Мэтьюза, примерно соответствовал среднему уровню жизни в США того времени. Материальное благосостояние советского общества повышалось медленно, его разрыв с материальным благополучием развитых капиталистических стран не сокращался[264]. Хотя в Кремле уже не сидели «солдаты революции», экономика дефицита, политическая система и идеология, созданные ими, продолжали определять уровень материальной жизни общества и их преемников у власти.
Численность элиты, которой централизованное распределение в первой половине 1930‐х годов обеспечивало сытую жизнь, была ничтожна. Согласно архивным данным о спецснабжении высшей номенклатуры СССР и РСФСР, ко времени отмены карточной системы число руководящих работников центральных учреждений, получавших лучший в стране паек литеры «А», составляло всего лишь 4,5 тыс. человек; группа ответственных работников, получавших паек литеры «Б», включая областной, районный и городской актив Москвы и Ленинграда, — 41,5 тыс.; высшая группа ученых — 1,9 тыс. человек (все данные приводятся без учета членов семей). Если учесть персональных пенсионеров союзного и республиканского значения и бывших политкаторжан, то число получавших спецснабжение возрастет до 55,5 тыс. семей, из которых 45 тыс. жили в Москве[265].
Кроме тех, кто «законно» получил от государства право на сытую жизнь, в стране были и те, кто незаконно пользовался спецснабжением. Местные партийные и советские лидеры, руководители крупных предприятий и строек, региональные представители прокуратуры и ОГПУ/НКВД, официально не получив спецснабжения, пользовались всем лучшим на своем уровне: все, что поступало в регион, попадало в их распоряжение. Самоснабжение местного руководства шло за счет ухудшения снабжения населения данной территории, так как обеспечивалось из общих государственных фондов, выделяемых Наркомснабом для этой местности.
Однако в условиях скудного снабжения периферии возможности местных руководителей были ограниченны и зависели от размеров управляемой территории и ее важности в правительственных планах. Индустриальные районы с крупными промышленными объектами обеспечивались лучше, а значит, существовало больше возможностей поживиться за государственный счет. На крупных предприятиях и стройках к тому же работали иностранцы, для которых правительство выделяло особые фонды. Официально распределители, снабжавшие иностранцев, были недоступны советским гражданам, но с замечательной закономерностью к этим распределителям оказывалась прикрепленной вся местная верхушка[266]. Торгсин являлся еще одним источником самоснабжения местного руководства. Его магазины были открыты для любого, но за товары нужно было расплачиваться драгоценностями или валютой. Местные руководители обходили это правило. Они рассматривали Торгсин как свою вотчину: брали товары и платили рублями. В отношении других материальных благ (квартиры, дачи, санатории, больницы, зарплата, пенсия и пр.) местная номенклатура также пользовалась лучшим на своем уровне, однако реальные местные возможности, как и в случае со снабжением, были ограниченны.
Положение руководства в аграрных регионах было хуже, чем в индустриальных: поступавшие фонды государственного снабжения невелики, меньше торгсинов и инснабов — приходилось довольствоваться малым. Кроме того, шел стихийный рост численности номенклатуры, который стимулировали как стремление добраться до государственной кормушки, так и объективная потребность в увеличении числа проводников политики Политбюро. Особенно много «толкачей» требовала коллективизация, ведь крестьяне сопротивлялись. Рост численности местной номенклатуры вел к снижению доли получаемых ее представителями материальных благ.
В письме секретаря Северо-Кавказского краевого комитета партии, которое было направлено в мае 1933 года в ЦК ВКП(б), например, сообщалось, что Наркомснаб установил для центрального снабжения контингент в 1440 руководящих работников из расчета 20 человек на район. Между тем положение на Северном Кавказе, в одном из основных сельскохозяйственных районов страны, было тяжелым — шла насильственная коллективизация, свирепствовал голод. Поэтому в действительности в районах было не по 20, а по 40–45 партийных работников, а в национальных областях, где ситуация осложнялась и межнациональными конфликтами, по 60–200. «И меньше этого при теперешнем положении в деревне на Северном Кавказе иметь не можем!» — восклицал секретарь крайкома. В результате фонды, которые Наркомснаб направлял для снабжения 1440 человек, шли на обеспечение 6 тыс. руководящих работников в районах, национальных областях и городах Северного Кавказа. «До сих пор эти разрывы покрывались за счет общих фондов (то есть ухудшения. — Е. О.) рабочего снабжения, — писал секретарь крайкома, — но продолжать это при нынешнем состоянии рабочего снабжения нельзя». Одним из путей улучшения положения местного руководства в аграрных регионах являлась конфискация продовольствия у крестьян и частных торговцев.
Политика Центра по отношению к «периферийным руководителям» заключалась в том, чтобы держать под контролем «расширенное воспроизводство» местной номенклатуры и, не допуская ее к наивысшему в стране спецснабжению, все же подкармливать по мере возможности и в соответствии с внутренней иерархией. Своеобразным клановым кормлением являлись многочисленные съезды, конференции и другие собрания, на которые съезжались руководители со всей страны. Для их обеспечения создавались особые фонды. Так, для питания участников сентябрьского 1932 года пленума партии (500 человек на 15 дней) был затребован ассортимент продуктов из 93 наименований: более 10 т мясных продуктов (мясо, колбаса, грудинка, ветчина, куры, гуси, утки и пр.), свыше 4 т рыбы (судак, осетр, севрюга, балык), 300 кг икры, 600 кг сыра, 1,5 т масла, 15 тыс. штук яиц, а также овощи, фрукты, ягоды, грибы, молочные продукты, кофе[267]. Каждый участник получил и продовольственный паек «в дорогу». Аналогичные «товарищеские» завтраки, обеды и ужины организовывали и для военных, ученых и артистов. Периодически появлялись распоряжения Политбюро о выделении дополнительных фондов продовольствия и ширпотреба, об организации специальной медицинской помощи, строительстве новых санаториев, увеличении количества путевок на курорты, повышении зарплаты для республиканского, краевого и областного активов. Средства для этого, как правило, выделялись из скудного местного бюджета.
Оценивая материальное положение местных руководителей, следует сказать, что вряд ли кто-то из них достиг уровня благополучия высшего политического руководства СССР. Но даже при включении местного руководства в число «сытых» общее количество людей, которые в период карточной системы в многомиллионной стране могли существовать за счет государственного снабжения, было ничтожно[268].
«Трудно привыкать к социализму»: иностранцы в иерархии бедных
Острый продовольственный и товарный кризис повлиял на жизнь не только советских граждан, но и иностранцев, которые работали в СССР. Бесспорно, центральное и местное руководство пыталось создать для иностранных специалистов и рабочих наилучшие условия. Практически на любом предприятии их положение было лучше положения советских коллег. Среди иностранцев, работавших на одном и том же предприятии, инженеры и техники получали преимущества перед рабочими. Однако это была все та же иерархия в бедности. Попадая в материально бедное общество, приходилось жить по его возможностям.
В Карелии, например, на лесоразработках советские рабочие жили в бараках по 30 человек в комнате. Для американцев, приехавших из Абердина, штат Вашингтон, власти создали лучшие условия. Они жили в отдельных комнатах всего лишь (!) по три семьи в каждой, пользуясь общей кухней. Из специального распределителя, который находился в Петрозаводске, приехавшие абердинцы получали в месяц по килограмму масла, сала, макарон, 2,5 кг сахара и три буханки хлеба в день. Периодически в распределителе появлялись ветчина, сыр, копченый лосось, орехи, ликер, сигареты, конфеты, фрукты. На фоне того, что получали советские рабочие, — буханка хлеба в день, немного сахара и масла, — снабжение иностранцев выгодно отличалось, но тем не менее оно не было сытным.
По признанию американца Джека Моррисея, который работал в Воронеже, власти старались дать ему лучшее из того, что имели. Проблема заключалась в том, что они не имели почти ничего. Американец жил в гостинице. Его обычный рацион состоял из омлета, чая и черного хлеба на завтрак, жаренной на жире конины, водянистого картофельного пюре, политого растительным маслом, и чая на ланч. Обед отличался от ланча тем, что подавали капустные щи. Это было лучшее в Воронеже. Коммунистические бюрократы, которые наполняли гостиницу, разделяли ту же, более чем скромную трапезу. Все остальное население получало только суп, черный хлеб и скудную порцию картофеля. Когда американец пожаловался своей переводчице на плохое питание, та была неподдельно изумлена: «Но вы получаете мясо дважды в день!» — воскликнула она. Действительно — большая роскошь по тем временам, но, по сути, что это было за мясо — конина![269]
Нормы, обещанные иностранцам в постановлениях Наркомснаба, практически повсеместно не выполнялись. Исключение составляли немногие крупные центры. В лучшем положении были те, кто работал в Москве и Ленинграде. На фоне жалкого ассортимента других магазинов американский распределитель в Москве впечатлял. По словам того же Джека Моррисея, в нем было все, что душе угодно. Когда он привел туда свою голодную переводчицу, та буквально разрыдалась при виде изобилия. Но это была, по его же словам, московская показуха — на всей остальной территории, от Балтики до Владивостока, ничего близкого к этому не существовало. Именно в Москве жили и работали наиболее привилегированные иностранцы. Например, берлинские строители, которые добились не ограниченного нормами снабжения. Сравнительно неплохие условия были созданы в крупных индустриальных центрах — Свердловске, Магнитогорске, Горьком и др. Там работали большие группы иностранцев, а значит, государство выделяло больше фондов, открывало специальные распределители. Хуже было тем, кто работал в небольших городах, на новых, еще не обжитых стройках. Там иностранцы голодали, болели, умирали. При недостаточном государственном снабжении рынок в обеспечении иностранцев играл не менее важную роль, чем в обеспечении остального населения страны.
Со всеми преимуществами и привилегиями уровень жизни иностранных рабочих и специалистов в СССР был существенно ниже их обеспечения на Западе, а для многих и хуже положения безработных в развитых капиталистических странах. Недовольство толкало порой на довольно резкие действия. Один из инженеров вспоминает, как в Грозном уставшие от обещаний американцы сбросили со второго этажа кровать на голову ответственного за их обеспечение[270]. Но чаще протестовали разрывом контрактов и бегством.
Почти для всех иностранных рабочих и специалистов пребывание в СССР закончилось глубоким разочарованием. Идеалисты, которые ехали в Советскую Россию по зову сердца, увидели там бесправие, террор, проституцию, нищих и покидали первое пролетарское государство разуверившимися в идеях социализма. Коммунистический рай не состоялся на Земле. Многие из них, вернувшись домой, выступали в прессе и на собраниях, подрывая своими рассказами многолетнюю пропагандистскую работу коммунистических организаций. Те, в свою очередь, просили советские власти не вербовать рабочих за границей.
Те же, кто поехал в СССР за длинным рублем, поверив обещаниям Амторга и других вербующих организаций, в лучшем случае вернулись с тем, что имели. Даже высокооплачиваемые инженеры и техники, которые выполнили свои контракты, мало что заработали. Советское руководство всячески старалось не обменивать получаемые иностранцами советские рубли на иностранную валюту. В тех случаях, когда обмен все-таки происходил, он осуществлялся по заниженному принудительному курсу, установленному советскими властями[271]. Для тех же, кто не выдержал тяжелейших условий и разорвал контракт, оставался один путь — распродать все личное имущество, чтобы выручить деньги на билет домой. К сожалению, много было и таких, кто перед отъездом в СССР распродал имущество и в итоге потерял все.
Не все иностранцы могли покинуть СССР. Те, кто поторопился принять советское гражданство, навсегда здесь и остались, многие из них погибли во время массовых репрессий. Те же, кто, пленившись советскими женщинами, женился, оказались заложниками режима. Приключенческие романы могли бы быть написаны о том, как иностранцы вывозили своих советских жен за границу. Вот одна из историй, которую рассказал Джон М. Пеликан.
Трижды получив отказ на выезд своей русской жены вместе с ним на родину в США, он попытался контрабандно переправить ее на моторной лодке Черным морем в Турцию. Попытка не удалась. Беглецов остановил советский патрульный корабль. После подтверждения американского гражданства господина Пеликана освободили, жена же его, оставаясь советской гражданкой, была отправлена в тюрьму в Батуми с перспективой получить за контрреволюционную деятельность от одного до трех лет ссылки в Сибирь. ГПУ Закавказья дало знать американцу, что его жена может быть освобождена. Для этого господин Пеликан должен был продлить на один-два года свой контракт и согласиться вести экономический шпионаж в пользу СССР.
Пытаясь спасти жену, Пеликан подписал договор с ГПУ. Спустя полчаса его жену освободили (она провела в тюрьме пять недель). История, однако, закончилась неожиданно быстро, и ОГПУ не смогло воспользоваться услугами новоприобретенного агента. Знакомый Пеликана, журналист «Чикаго трибьюн» Дональд Дэй, согласился помочь переправить русскую женщину через контрабандистов в Латвии в обмен на разрешение рассказать в печати эту историю. Через неделю госпожа Пеликан оказалась в Риге. Там же в Риге Джон Пеликан написал письменное показание под присягой и отказ от обязательств, данных ОГПУ[272].
Не все истории заканчивались счастливо. Люди приезжали неподготовленными. Вербующие организации давали неверные сведения не только о бытовых, но даже о климатических условиях. Например, немецким рабочим, отъезжавшим на работу в Донбасс — степную зону СССР с тяжелейшими условиями быта и работы в старой каменноугольной промышленности, — была обещана «работа на новых предприятиях в местности, богатой лесами и водой, еды вволю, новые жилища с центральным отоплением и ваннами и т. д.». Даже партийное руководство Донбасса не имело подобных жилищных условий. Вербовка в Германии проходила с большой шумихой. Немецких рабочих удерживали от того, чтобы они привозили необходимые вещи и валюту. В результате целые семьи, некоторые с грудными детьми, поехали в СССР. Преодолев тяжелейшие условия пути, когда вагоны часами стояли без воды и нельзя было купить еды, рабочие прибыли в Донбасс, где узнали об острейшем жилищном кризисе — 2 кв. м на рабочую семью, о плохой воде и отсутствии еды. Единственным продуктом, в котором не было недостатка, оказалась водка. Многие из прибывших заболели дизентерией и тифом. Маленькие дети умерли в пути или вскоре после прибытия[273].
Знаешь, Якоб, — писал немецкий монтер из Сталинграда своему приятелю в Германию, — к чему меня больше всего тянет? К кружке пива и ломтю лимбургского сыра. Эх, вы не цените условий, в которых живете! Лишений, которые мы здесь переживаем, не пожелаешь и врагу. У нас животное живет лучше, чем здесь человек. Чего тут только не делают, в этом «отечестве»! Для многих было бы неплохо посмотреть, как проводится на практике их теория[274].
Почти каждый иностранец, работавший в СССР в 1930‐е годы, покидая страну, давал зарок никогда туда не возвращаться.