– Это мне ясно.
– Когда подослать документы? Через два дня годится?
– Я себе так и запишу: наградные документы на товарища Пургина через два дня. Два дня – это самое позднее. Позже нельзя, товарищ Прохоров, сами понимаете – сроки!
– Это я знаю!
– Понимаю! Потому и звоните!
– Если будет необходимо… – Пургин немного замялся, и наградник понял собеседника: вопрос, который тот собирался сейчас затронуть, непростой, его надо будет согласовывать с самим Лаврентием Павловичем, лично, с глазу на глаз, а это – еще одна лиловая энкаведешная отметка в деле наградника. Нужна ли только она, хорошему человеку из наградного отдела Военно-Морского комиссариата? Вот комиссар госбезопасности и сомневается: ведь чем меньше знаешь, тем легче спишь, чем меньше отметок, тем лучше здоровье. То, что комиссар госбезопасности доверяет ему, даже больше – проникся симпатией, наградник уже почувствовал.
Он преданно дышал в трубку правительственного телефона, ловя каждый шорох.
– Если это необходимо, мы можем подослать товарища Пургина к вам… – Пургин снова сделал паузу, прощупывая наградника, – но это только, если необходимо.
Наградник понял все, с облегчением рассмеялся:
– Да нет, думаю, это не нужно. К чему все бюрократические штуки-дрюки? Мы люди простые!
– Мы тоже, – не замедлил отозваться Пургин, – через два дня документ подошлю к вам. Оформлять будете на своих бланках, со своими печатями.
– Годится!
Через два дня, как и было обещано комиссаром Прохоровым, документы на Пургина, отпечатанные на обычной бумаге, были доставлены награднику Военно-Морского наркомата. Тот оформил дело споро, на самолетной скорости, со свистом, да и иначе было нельзя – поджимали сроки, разговор по правительственной связи был серьезным, ссориться с ведомством самого Берии награднику не хотелось, любопытствовать же лишний раз, чем так замечателен этот Пургин, было опасно – можно по носу получить, и еще через два дня курьер отвез наградное дело Пургина в Кремль, к самому дедушке Калинину.
Михаил Иванович Калинин сам в наградные дела никогда не заглядывал – он верил сотрудникам, которые готовили бумаги, а еще больше – первичным органам, как он их называл; дело Пургина было положено на конвейер.
Конвейер был длинным – все-таки подводились итоги целой войны: столько людей, столько подвигов, столько орденов, столько дорогого металла – серебра, золота, платины, да благородного рубина было выброшено на этот конвейер – ни один наградник не возьмется подсчитать. Михаил Иванович листы подписывал исправно – чистил перо ногтем, чтоб по бумаге водило без зацепов, окунал в чернильницу – работал он по старинке, без новомодных «вечных ручек», и подмахивал листы один за другим, фельдсвязь увозила их в Совинформбюро. Подмахнул листы на «золотозвездных», потом на ордена Ленина, затем Красного Знамени, Красной Звезды и особенно долго старался на медальных листах, почти застрял – народу там было много, в основном простого – красноармейцев да сержантов, – подмахнув и зашатавшись от усталости, Михаил Иванович засобирался, говорят, в отпуск – подорвал здоровье на тяжелой работе.
В числе других он подписал лист на Пургина, телетайписты Соинформбюро, исполняя свой долг, отстучали его фамилию на машине и передали в разные города и веси, в газеты, в том числе и в «Комсомолку».
Вот как все было.
Когда Указ был опубликован, Пургин вздохнул полной грудью, первый раз без опаски выбежал из редакции, блестя орденами, совершил прогулку по улице «Правды», перемахнул через пару заборов, стараясь унять чес любопытства – а что там, во дворах? – потом вернулся в редакцию и через несколько дней укатил на юг. Но сюжет на этом не закончился. Недаром есть пословица: «Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается».
Когда Пургин выхаживал дельфиненка да творил круги около Комсомолочки-два, восхищенный ее тонким лицом, тонкой талией и модной клетчатой тельмановкой, Данилевский, поразмышляв малость, позаляпав очки жиром с собственных пальцев, набил трубку свежим табаком, чтобы дышалось лучше, и пошел к главному.
Тот пребывал в настроении самом благодушном.
– Слушай, мне стыдно, – сказал Данилевский главному.
– Чего так? – полюбопытствовал главный.
– Нас не коллеги затюкают! Нас народ не поймет!
– Говори, чего надо, не тяни кота за резинку! Тоже, избрал манеру! – главный фыркнул.
– Мужик получил Героя Советского Союза, а мы об этом, извини, ни гу-гу. Наш сотрудник удостоился самого высокого звания, а мы, воды в рот набрав, сидим на газовой горелке и ждем, когда она закипит.
– Так ведь нельзя же, – поморщился главный, – вроде бы все уже обговорили.
– Я тут кое с кем перекинулся – сказали: можно! Дадим фотографию в профиль – в фас не будем, несколько ласковых строчек, поздравим, и все такое… Понимаешь, это надо… Надо! Меньше для Вальки Пургина надо, больше надо нам, газете!
– Ну если ты такой храбрый, если ты уже все обговорил, то… валяй! – разрешил главный.
Данилевский так и поступил: нашел один из снимков Пурина, где тот, в фуражке, повернутой козырьком назад, в любимой своей старенькой гимнастерке с орденом Красного Знамени над карманом – орден был один, два других Пургину еще предстояло привинтить, – целился глазом в раструб артиллерийского дальномера. Снимок был хорош, Серому он понравился, главному тоже – очень уж целеустремленный, живой был на нем сотрудник «Комсомолки», и очень молодой, брызжущий задором, энергией, вокруг него даже сияние какое-то образовалось – только такие сотрудники в молодежной печати и должны работать – главный даже крякнул от удовольствия, будто простой, от сохи, мужик, хватавший граненый стакан зелья. Без закусочки, под рукав – занюхал материей, тем и обошелся.
Не удержался от фразы:
– Хор-рош гусь.
– Товарищ гусь, – поправил Данилевский.
– В номер! – скомандовал главный и крякнул вторично. – И чтоб сопроводиловочка была не хуже фото!
– Сам сочиню, – пообещал Данилевский.
Текст он сочинил короткий – строк восемьдесят, чуть побольше обычной информашки, но столько тепла вложил в него, какое можно себе позволить по отношению к коллеге, нежности, сердечного щемления, что даже сам удивился: неужели это он написал?
Некоторое время сидел над текстом, держась за голову в добром изумлении – есть еще порох в пороховницах, не весь изожжен в перепалках, подмахнул широким росчерком, потом помчался к главному – пусть подмахнет и он.
Газета вышла в воскресный день, из киосков исчезла быстро – народ, собравшийся отдохнуть, берет газетные киоски в такие дни штурмом – газета если не на чтиво, то на завертку сгодится обязательно, либо на корм костру, когда не захотят гореть сырые ветки, пойдет, – исправно попала она и по адресам, в почтовые ящики подписчиков; многие в тот день обратили внимание на портрет героя, напечатанный на первой полосе. Пургин же воскресного номера не видел, это издавна, еще с «Русского слова» и «Биржевых ведомостей», повелось – находясь в отпуске, журналисты родных газет не читают принципиально: Пургин не был исключением из правил.
Да если бы и прочитал, то вряд ли бы стал что-то делать, суетиться и что-либо предпринимать – выругался бы, конечно, в сердцах, послушал бы собственное, часто заколотившееся сердце и, не уловив в его стуке трещин и тоскливого холода, успокоился бы. Ведь теперь ему сам черт не брат и ангел не родственник, он выше и тех и других, он теперь не просто небожитель, он больше, чем обычный небожитель, вот ведь штука какая!
Но даже если бы он прочитал газету со славословиями Серого, то вряд ли бы вспомнил одного из топтунов, ходивших за ним в тридцать шестом году по пятам. Топтунов тогда он засек троих – молодого невзрачного парня, окропляющего асфальт соплями – от вечного пребывания на улице он простыл до самого нутра, у него даже кости сочились соплями, этот малый стал хроником, носатого армянина и чистенького, дворянского вида старичка в немодной, заношенной до седины шляпе, при галстуке, – непременная принадлежность интеллигента, – пришпиленном к рубашке заколкой. Чем-то тот старичок напоминал Пургину Топаза Топазовича, был он тих, несуетлив и чем-то очень противен, как, наверное, бывает противен всякий топтун-наблюдатель, а этот – особенно. «На пенсии, наверное, находится, – решил тогда Пургин, – а в свободное время прирабатывает».
Старичок тот достался московским органам от царской охранки, всю свою жизнь он посвятил тому, что снашивал обувь, сносил ее бессчетное количество пар, а уж сколько подметок издырявил – вообще числом определить нельзя. Нет такой цифры. Глаз у старичка был, что фотоаппарат, если старичок один раз обращал внимание на человека – именно обращал, это профессиональное, – то фотографировал его навсегда. И фотокарточку прочно держал в памяти.
Своим способностям старичок не удивлялся – это у него было профессиональное, вырабатывалось, накапливалось по толике с того самого дня, когда он в первый раз переступил порог полицейского участка.
Про свои способности он говорил:
– От отца все это. Отец у меня фотографом служил в магазине на Кузнецком мосту, он и научил запоминать людей – потом это мне не раз пригождалось. Серебро за редкую свою способность брал. – Старичок пальцем стряхивал слезки с глаз, жаловался: – Вся способность моя в зрение ушла. Человека запоминаю мертво, он будто бы приклеивается к мозгу, а вот обычный номер телефона приклеить не могу – не запоминается. И адрес запомнить не могу, и имя-отчество, и кое-чего еще… Вон сосед у меня есть, на одной лестничной площадке живем – он инженер по земляному маслу, по нефти, значит. Когда этот инженер приезжает в Баку, то не требует никаких справочников по вышкам, по запасам нефти и того, какие трубы, на какую вышку надо доставлять иль чего еще, он все знает без бумаг и талмудов, он спиною поворачивается к морю и говорит: «Первая вышка справа – номер такой-то, бурит горизонт, бишь, пласт иль что у них там есть, такой-то, сейчас находится на глубине этакой-то, – называет, значит, глубину, предположительные запасы нефти, мощность двигателей, запас кабелей на удлинение от берега и так далее – выдает, в общем, всю вышку целиком, с потрохами, потом идет дальше: следующая вышка номер сякой-то, бур сидит на глубине два с половиной километра, нефти там столько-то, газа столько-то, вазелина столько-то, коньяку столько, движки такие-то, длина кабелей сякая-то, платформа поднимается над уровнем воды на столько-то четвертей и те де, и те пе…» Смотрю я на этого инженера – душа радуется – специалист!