— Обложили, а? Кренделей хотят из нас напечь, — опять заворочался Старков, звучно сплюнул, похрустел чем-то попавшим на зубы. — Страху много, а смерть одна…
Немцы по-прежнему, не делая ни одного выстрела, беззвучно, словно привидения, надвигались на них — все ближе и ближе, хорошо видимые в свете непрерывно теперь висящих в воздухе ракет. Было слышно, как повизгивает снег у них под ногами.
Осталось метров семьдесят. Лепехин тихо, про себя, уже начал отсчет, чтобы открыть стрельбу, как Старков неожиданно вывалился из коляски, распластался на снегу, достал из кармана гранаты, воткнул в снег три рожка-магазина.
— Рви вперед! Я прикрою, — негромко сказал он. — Слышь?
Лепехин словно прикипел к сиденью мотоцикла. Он не двигался, он даже не повернул головы.
— Рви вперед, в прогал!.. Я прикрою… Ну! — вдруг озлясь, выдохнул Старков, поднял автомат, но тут же опустил, стукнул кулаком по снегу. — Ну! Рви вперед. Я же стрелять не смогу, пока не уедешь. Ну! У тебя пакет! Ну! Как человека прошу.
Он лежал на снегу, плотно вдавившись в него грудью, животом, коленями, став плоским, и Лепехин поверил в его прикрытость, защищенность. Сержант видел в мерцании ракет, как влажно поблескивали белки старковских глаз, в притеми раскрытого рта слабо белели зубы. Лепехин был готов заплакать, он понимал свою слабость и беспомощность, свою привязанность к пакету, о котором он неосторожно сказал Старкову, он понимал, на какую жертву идет ради него Старков, он знал еще также, что обязан доставить этот пакет майору Корытцеву.
Услышав, как рядом забился старковский автомат — цепь мгновенно поредела, и в ответ вспыхнуло светящимися точками поле, — выдернул из люльки ППШ с иззубренным пулями прикладом, отбросил в снег пробитый диск, вставил новый, и руль мотоцикла заплясал под ложей автомата в такт выстрелам. Да, Лепехин хорошо понимал, что приказ есть приказ, что пакет надо доставить любой ценой, какой бы дорогой она ни была, но он понимал также, что Старкова, который добровольно решил прикрывать его, нельзя оставить одного, нельзя бросить в этой страшной ночи. Он всхлипнул от собственной слабости, от неизбежности того, что должно произойти, от невозвратности. Мутная пленка опустилась у него перед глазами, он выругался и, прервав стрельбу, стер клейкую муть. Как поступить, где выход? Не лучше ли подцепить пулю и тогда ни угрызений совести, ни… А? Медлить уже было нельзя. В грохоте выстрелов что-то кричал Старков, а что — не разобрать.
Тогда Лепехин решил, что самое лучшее — проскочить сейчас вперед, вырваться из кольца, а потом обрушиться на немцев с тыла.
Взревел мотор.
Лепехин врезался на мотоцикле в коридор, который для него расчистил Старков. Стреляя на ходу, он слышал, как пули звонко, с чоканьем вгрызались в землю, взрыхляя ее фонтанчиками, — кроме этого чоканья, никакие звуки не проникали в его мозг, даже крик двух гитлеровцев, очутившихся на дороге и сбитых его коляской, и когда за спиной неожиданно стихли выстрелы, он вдруг понял, что прорвался. Он затормозил. Мотоцикл ткнулся передним колесом в намерзь, высокую, похожую на кочку, и остановился. Болела нога, болело тело, саднило голову. Тыльной стороной ладони Лепехин провел по лицу, разглядел черное, маслом блеснувшее пятно, отпечатавшееся на бугpax… Кровь.
Сзади вновь зачастили выстрелы, густо заискрились трассеры — за спиной вел бой Старков. В метре от Лепехина тихо чивкнуло несколько пуль. Лепехин оглянулся, потянул руль круто влево, закусил губу, подумал, что есть надежда, есть… Если в осажденной деревушке догадаются, в чем дело, то вмешаются, придут на помощь. Он скрипнул зубами, кляня свою долю, кляня пули, прошедшие мимо него, людей, изготовивших целую несметь смертоносного металла — а металла и пороха Гитлер извел на него немало, кляня пакет, притороченный к животу брючным ремешком.
Еще один трассер прочивкал над головой, автоматчик был недалеко, и Лепехин засек это место, он прижал к плечу приклад ППШ, с силой прижал пальцем курок к скобе. Автомат дважды лягнул его в плечо, и сержант поморщился от боли, но потом отдача стала безынтервальной, сплошной, приклад просто давил его в плечо, а он всем телом своим, всей тяжестью веса удерживал его. Лепехин стрелял до тех пор, пока не оборвалась встречная ниточка пуль, а когда оборвалась, перехватил автомат левой рукой, правой накрепко зажал вертыш газа и ринулся вперед, к Старкову, слепя себя жарким огоньком, вырывавшимся из ствола ППШ, оглушая криком, бесконтрольно вырывавшимся из глотки.
В лицо ему ударил вязкий, разом отбросивший небо от земли взрыв, снег взметнулся над огромным полем и покатился с ветром и звонким шорохом, заравнивая лощины и канавы… Лепехин умолк, задохнулся от скорби, сдавившей ему горло, вздернул ствол автомата и выпустил длинную очередь в небо, в равнодушные облака.
— Ну Гитлер, Геббельс, Гиммлер! — в неистовстве закричал он, ощущая, как весь рот, язык, неудобно лежавший в высушенной от горя полости, нёбо, изнанку щек обметывает щавельная кислость, имеющая тяжелый кровяной привкус, а веки горят от ветра и от слез. — Н-ну, гады! Ну три «г»! Вы еще попомните русских мужиков!
Не сдержавшись, он всхлипнул, выпалил из автомата по далеким теням, ему слабо отозвались в ответ, и Лепехин, разъярившись, соскочил с мотоцикла, залег за мелкой неровностью, чтобы хоть как-нибудь этим ненадежным бруствером прикрыть собственное тело, и открыл размеренную расчетливую стрельбу. Немцы не приняли боя, ушли…
— Г-гады, — в бессильной злости пробормотал он. — Поплатитесь еще! Умоетесь кровяной юшкой!
Когда взрыв гранат подорвавшего себя и немцев Старкова высветил поле и дорогу, Лепехин в нереальном отчуждении успел заметить закопченные стены деревенских домов, стоящих впритык к закраине поля, сорванные крыши, черные, страшные в своей обнаженности печные трубы, орудийными стволами смотрящие в небо, поваленные наземь деревья. Это была деревня Маковки.
7
Лепехин сидел на кряжистом березовом комле, густо обросшем суками, и, укрывшись от ветра за стеной дома, курил. Светать начало неожиданно быстро, и, хотя до конца ночи было еще далеко, в тусклой и убогой сырости зарождающегося дня он все же мог уже разглядеть ближние дома, улицу. Но Лепехин не трогался с места — не разведав, он не мог двигаться вперед. Он не знал еще, что происходит в деревне, кто в ней. А вдруг здесь нет Корытцева? Может, здесь немцы; деревня была длинной и очень бестолково расположенной — дома разбросаны в беспорядке, кое-как, бездумно. Маковки. Нелепое какое-то название. Ветер был теплым, по-весеннему переменчивым, он дул Лепехину в колкую щеку, и сержант отворачивался от него, прикрывая сложенной в ковш ладонью табачный чинарик. Мокрые от растаявшего снега пальцы оставляли на окурке серые следы, и Лепехин старался держать чинарик огоньком вниз, чтобы дым подсушивал и табак и бумагу. Он несколько раз сильно, во всю грудь, затянулся — чинарик истаял на глазах; начавший уже гаснуть, больно жегший пальцы огарок Лепехин откинул от себя. Огонек, разгоревшийся на лету, высветился в снегу розовой тусклой точкой и погас.
Перед глазами Лепехина встал ночной бой, Старков, и слабость овладела им. Опустив голову, он посмотрел под ноги, нашел в очертаниях пятен, в пролежнях снега что-то знакомое, близкое ему. Сощурил воспаленные, до боли в темени растравленные глаза, подпер набухшую тупым звоном голову кулаком и еще пристальнее начал вглядываться в эти пятна, потом, оторвав взгляд, посмотрел вдоль улицы, пытаясь угадать, есть ли в деревне какое-либо движение и вообще что-нибудь похожее на жизнь. Но деревня была мертвой, словно в ней никто и никогда не жил. Несколько раз он поднимался с места, обходил дом кругом, стараясь ступать след в след, заглядывал сквозь заколоченные ставни в окна, пробуя разобрать, что есть в этом доме. Внутри было темно; проступали какие-то угловатые предметы — наверное, мебель, и больше ничего нельзя было разобрать.
Он снова возвращался к комлю, который облюбовал для сидения. Хотелось курить, но табак, что наскреб со дна кармана, — небольшая щепотка — кончился с тем чинариком, кисет потерян в ночной схватке. От табачной жажды во рту комком собралась тягучая, противная слюна. Чтобы не думать о куреве, Лепехин поднялся с места, осторожными шагами отправился в обход избы, выставив перед собою автомат и изредка поглядывая на ствол, покрытый крупной седоватой изморозью, как солью. Когда Лепехин протирал ствол рукавицей, в гулкой тишине раздавались скрипучие дверные звуки, вызывающие щекотный зуд на зубах.
В одном из обходов он нашел в снегу осколок темного от старости оконного стекла, в нем разглядел себя, поморщился: зрелище, надо сказать, было еще тем… Кто увидит — испугается. Измазанные черным, обросшие редкой, проволочно-жесткой, не по годам серой от седины щетиной щеки, резкие впадины под скульными костями, а глаза, те совсем не рассмотреть — упрятаны в глубокие провалы; запекшаяся на лбу ссадина косо шла вниз через весь висок, нос исцарапан. Лицо изможденное, больное, как от жара. Он швырнул осколок, тот вошел ребром в снег легко и беззвучно, будто горячий нож в масло.
Оглядев внимательнее хату, Лепехин понял, что изба была брошена давно. Болты на ставнях проржавели до густой красноты, ржавь уже вошла, въелась в набухшее сыростью дерево. Соломенная крыша местами провалилась между крепкими еще стропилами и от этого казалась горбатой, во вдавлинах прочно обосновался черный, в ноздревинах, подтаявший с боков снег; навес у задней стенки, под которым он поставил мотоцикл, покосился, бессильно заваливаясь на одну ногу, скоро рухнет, если не объявится хозяин, не подправит. Он постоял у навеса, пробуя угадать, что же хранили под навесом — телегу ли с санями, дрова ли, сено, может, ларь тяжелый или еще что-либо?.. Но утоптанный снег следов не сберег, и Лепехин решил: скорее всего, дрова, хотя кто знает — может, плиту или печку топили углем: лесов в этих местах с гулькин нос, каждое бревно, полено каждое на вес золота, поэтому дешевле отапливать хату углем.