— Прыгай! — не оборачиваясь, крикнул он парню в кубанке.
Тот, неуклюже взрыхлив ногами снег, упал сверху на прицепную коляску, ухватился руками за козырек сиденья. «Шмайсер», соскользнувший у него с плеча, задевал стволом за спицы, и те с тупой дробью бились о ствол в поспешном беге.
— Автоматом спицы вырубишь! — прохрипел Лепехин.
— Не-е… Раньше смерти не помрем, — натужено, со злой одышкой пробормотал парень в кубанке и подтянул «шмайсер» к себе. Они одним махом взлетели на макушку бугра, перевалили через него и только тогда поняли, что спаслись, — именно в этот момент один из грузовиков показался из-за скирды… Но они уже форсировали макушку… Грузовик, развернувшись, остановился у небольшой копенки, где лежал оглушенный немец, и одинокая автоматная очередь, ударившая им вслед из кузова, вреда не причинила, она лишь состригла несколько лап со смолистых елочек, росших на самом бугре и по ту сторону его…
4
Небо безмерной чашей — краев не видно, выгнулось над ними, плотные облака грязно-желтой шубой сваливались за горизонт, они шли низко и тяжело, они почти цепляли за голову. В стороне, примерно в двух-трех километрах от них, вспыхнул бой — доносились частые, сохраняющие звонкость и на расстоянии строчки автоматных очередей; задумчивый, уверенный в себе пулеметный стук и короткие, недобрые звуковые всплески — это били танковые орудия.
Овраг, в котором они остановились на привал, был с крутыми щелястыми склонами, прогнувшимися под тяжелым набухшим снегом, дно же было каменистым, чистым, удобным для езды, добела отмытым сочившимися из-под обледененного снежного края полосками воды; вверху, на кромке, по всей гряде росли тускло освеченные небом кусты, редкие, с хитро, как в паутине, переплетенными ветками. Огонь жадно лизнул тряпьевый кусок, смоченный бензином, взорвался, загудел-взыграл опасно; котелок, повешенный на рогульку, быстро отсырел, зачастил крупными слезами, которые стекали в прозрачное, невидимое на свету пламя и, глухо шипя, истаивали. Каша в котелке заворочалась шумно и грузно, на подернутой коричневой жировой пленкой поверхности вспухали и тут же звучно обмякали пузыри. Еще немного, и будет готова… Лепехин отстегнул полог у мотоциклетной коляски, засунул руку в нутро, кряхтя, достал алюминиевую миску, кинул из-под локтя, норовя попасть на снежную куртину.
— Почисть-ка, а? — попросил он. — Снегом. А то бензином приванивает.
Парень в кубанке ткнул носком сапога миску, та отъехала от костра к бочажку, набитому снежной жижицей:
— Слухаю и повинуюсь!
Лепехин недовольно дернул небритой, покоричневевшей от огня щекой — юморист парень-то, а юморист на войне все равно что… А вот что? — Лепехин с ходу придумать не мог, не получалось с ходу, еще в детстве отец приучал его обмысливать каждую фразу, отшлифовывать ее со всех сторон, чтобы ни зазубринки, ни комелька в ней не было, чтобы народ не придирался, чтобы смеха не было…
— …папа римский в женской бане, — услышал он громкое, — или же все равно, что гвардейский лейтенант на курсах сестер-акушерок. Так?
— Что так? — Лепехин нахмурился раздосадованно.
— А ничего. Просто я дядя Берендей, умею угадывать мысли.
— Шутник…
— А ты, я вижу, обиделся, а? Не обижайся…
Веселый человек. Непонятный. Уж не власовец ли?
Говорят, на их участке фронта власовцы появились… Прихлопнул гитлеровца, чтобы в доверие влезть… Лепехин даже вздрогнул от этой мысли. Выковырнул плоский ноздреватый камень, впаянный водой в снежную куртину, подтянул его к костру, положил на снег и, придерживая пальцами брючины суконных галифе, сел. Из-за оттопыренного голенища выудил мельхиоровую ложку — мельхиор настоящий, не подделка какая-нибудь, трофей! — ладонью разгреб наст в стороне и, набрав горсть чистого рассыпчатого снега, поскоблил вдавлину, погляделся в нее, как в зеркало… Шанцевый инструмент все отражает: и облака — целый шатер, и мирные тихие, порченные водой склоны оврага, и даже его самого узнать можно по отдельным чертам, по приподнятому вверх носу да щекам в черных зарослях.
Он тронул рукой подскулье. Щетина такая, что только блох разводить. Парень в кубанке посмотрел на Лепехина внимательно, в глазах у него, в самых зрачках — глубокие тени, подвижные и тяжелые, как дробины.
— Я понимаю, что у нас не бал, — сказал он, — не тот банкет, что устраивает английская королева… На царские балы, туда нужно обязательно приходить во фраке, да с белой, так сказать, орхидеей, воткнутой в петлицу. И там еще говорят: «Позвольте представиться, я такой-то» — очень чопорно и с протягом, — поют, одним словом, как в оперетте. А иногда вместо «позвольте представиться!» вручают визитную карточку: глянцевая бумага и золотой обрез по бокам… Но это ведь на балу, а не… — Парень неожиданно замолчал, и Лепехин позавидовал ему — говорить умеет, не то что некоторые, втянул в себя воздух, задержал дыхание, прислушался, все ли тихо. Было тихо. Парень в кубанке тем временем продолжил, насмешливости в его голосе поубавилось: — По книгам все мы знаем, что такое балы… А впрочем, что я такое говорю? — вдруг сник он. — Меня Андреем зовут. Андрей, вот как. А тебя?
Лепехин оценивающе посмотрел на парня в кубанке, стараясь разгадать, какой человек стоял перед ним, разделенный надвое угасающим, но все еще жарким костерком, опустив вдоль тела красные, с шелушащейся кожей, видать, где-то обмороженные, руки. Он был очень прост на вид, этот парень в кубанке. Прост и сложен одновременно, такого не сразу зацепишь. Лепехин смотрел на него выжидательно, а тот стоял спокойно, не меняя позы, и тогда Лепехин ответил хмуро, решив про себя, что всякие слухи, что на фронте появились власовцы, — чепуха, а даже если это и так, то к парню не подходит, — не власовец же он. Зачем власовцу фрица на тот свет отправлять?
— Лепехин, — произнес он ровным, бесцветным голосом.
— А я, значит, Старков по фамилии. Из пехоты.
Парень в кубанке сел к костру. Почувствовав ледяную стылость сырого снега, тут же привстал, подтыкая под себя полы длинной телогрейки.
— Надо ж. Как на танцплощадке друг другу представились…
Не окажись Старков у скирды, Лепехину пришлось бы плохо. Виноват он, да. Считается опытным разведчиком, а попался как кур в ощип. Лепехин вдруг ощутил, что в нем растет, разбухает злость на самого себя, на неожиданного спасителя, на непредусмотренную ситуацию. Он попытался погасить в себе это неприятное и несправедливое чувство — в конце концов война, она война, немало в ней пиковых ситуаций, каждый шаг — это некое мертвое пространство между жизнью и смертью, и сколько уже раз ему, к примеру, помогал выжить случай…
— Ладно, — сказал он, знобко передернул плечами, поднялся, нашарил в коляске замутненный от холода пузырь с граненой пробкой: пузырь был сделан из такого толстого и прочного стекла, что его не брала, даже пуля. Трофейный пузырь, из немецкого блиндажа… В него-то Лепехин и перелил выданное Ганночкиным «средство от посинения пальцев». Из кармана добыл металлический стакан-складешок, сдул с него прилипшие крошки ржаного хлеба, махорочную труху, налил водки до краев и протянул парню.
Тот сдвинул пальцем кубанку на затылок, спросил, словно, кроме него и Лепехина, еще кто-то сидел у костерка:
— Мне?
Лепехин кивнул.
Старков поднял складешок на уровень глаз, будто собирался рассмотреть его на свет, еще до пробы узнать, водка в складешке или не водка, прижмурился, проговорил раздельно, отливая каждую буковку, как пулю:
— У нас в пехоте такая молитва есть: «Прими, господи, не за пьянство, а за лекарство; не пьем, господи, а лечимся. Не через день, а каждый день, и не по чайной ложке, а по чайному стакану. Да разольется влага животворная по периферии телесной, и ныне, и присно, и во веки веков. Аминь!» Гусарство, конечно, но…
Он согнул руку в локте, махом выпил, крякнул, провел пальцами по губам, протянул складешок Лепехину.
— Хорошая штука от мороза.
Лепехин налил себе, осторожно поставил складешок на снег, заткнул пузырь пробкой, выпил.
Где-то наверху, придушенная далью, раздалась стрельба — Старков поднял голову, прислушался, Лепехин внимательно, цепляясь взглядом за каждое пятно, за каждую плешину, за каждую подозрительную кочку, осмотрел склоны оврага.
— Вот ведь поесть не дадут.
— Могут и не дать.
Стрельба утихла так же быстро, как возникла, потом ударило орудие — тяжелое, хорошего калибра, с дальним боем, через полминуты выстрелу ответил грохот взрыва, вязкий, промозглый.
— Интересно, смогут фронтовики спать после войны? Когда тишины, так сказать, будет от пуза, и больше ничего, а? Иль не смогут? — Старков взглянул на Лепехина, усмехнулся, сморщив лоб, стянув брови в единую линию. — Странно… В нашем доме, это до войны еще, жильцы дважды подавали жалобу на дворника. Жаловались, что тот вставал чуть свет и начинал шмурыгать метлой по асфальту. Говорили, что не могут под метлу спать. А фронтовики спят под бомбежкой, под артобстрелом, и хоть бы хны… Просыпаются, по-моему, только от одного — от тишины. Ничего хреновее на фронте нет, чем тишина.
Пока Старков рассказывал, Лепехин еще раз внимательно рассмотрел его. Взгляд у Старкова быстрый, нескрытный, человек с таким взглядом не обманет и не подведет, руки вот только смутили Лепехина — маленькие слишком. Культурные. Военный человек руки не такие должен иметь. А вообще Старков — приметный малый, веселый, довольный, тут иного слова не подберешь, довольный тем, что не убит…
— Ты воюешь как? — поинтересовался Лепехин. — С начала войны или уже позже на фронт попал?
— Будем считать, что позже.
— Точней…
— В сорок втором, на Волге первый раз в бой попал.
Лепехин кивнул: самое горячее время на Волге было — сорок второй год, хотя сам Лепехин в тот год воевал на Кавказе, там тоже не сладко было, но все же не сравнить со схватками на сталинградских улицах. Потом сержант сказал, что Старков вроде бы молод для того, чтобы воевать в сорок втором, его год призывали позже…