За годом год — страница 3 из 7

Тяжелые знамена



ИСТОРИЯ не особенно щедро раздает славу городам.

К Минску же она долго была совсем скупою. На ее пожелтевших страницах он вспоминался чаще всего, когда его жгли, брали в плен, когда в нем лютовали несчастья — моровая язва, холера, голод, пожары.

Возникший на перекрестке торговых дорог, он когда-то шумел народными восстаниями, ярмарками, славился изделиями кустарей-умельцев. Через него в остзейские и прусские порты шли зерно, лен, пенька, шерсть, кожи, смола, лес. Но эта слава тонула в дыме пожаров, в опустошительных княжеских междоусобицах, в битвах с татарскими полчищами Кайдана, Менгли-Гирея, в кровопролитных стычках с немецкими псами-рыцарями, польской шляхтой, шведами, Наполеоном. Тут скрещивались дороги и мечи. Тут скрещивались веры. Из черного Ватикана через Польшу и Литву надвигалась напасть католицизма. Тут сталкивался Запад с Востоком и неизменно отступал, оставляя как память о себе пепелища, развалины замков и воздвигнутые костелы, иезуитские, доминиканские монастыри.

И все-таки, невзирая на это, история упорно не давала городу эпопеи, которая осветила бы его дальнейшее существование, сделала бы народной святыней. Он поднимался из руин словно для того, чтобы снова превратиться в руины.

В годы первой мировой войны Минск стал прифронтовым городом. Солдаты, толпы беженцев, бесконечные воинские обозы наводнили его. Ночами, а то и днем на площадях и улицах горели костры. Возле них толпились и сидели люди в серых, точно изжеванных шинелях, в лохмотьях и в домотканых свитках. У костров на соломе и на земле лежали больные дети. Специальные команды подбирали на улицах трупы. Город приходил в упадок. И потому тут, наверно, больше, чем где-либо, рос и созревал справедливый народный гнев, который и взорвался в грозовом семнадцатом.

И вот свершилось! Минск стал в ряды самых революционных городов этой эпохи. Советская власть в нем была объявлена в тот же седьмой день ноября, что и в Петрограде. Он стал сердцем Белоруссии, ее первой и вечной столицей. Строились заводы, больницы, институты. И не просто больницы, а Клинический городок, и не просто институты, а Университетский городок…

Новая слава осенила город в дни Великой Отечественной войны.

Борьба минских подпольщиков и партизан против новых захватчиков впитала в себя и самопожертвование предков, которые посчитали лучшим сжечь свой город, чем покинуть его шведам на поругание, и партизанскую сноровку, удаль прадедов, что громили интендантские склады, обозы и части наполеоновской армии, и опыт конспираторов — участников Первого съезда РСДРП, когда-то проходившего здесь, и гордую решимость рабочих, которые в бурный девятьсот пятый пошли на строй ощетинившихся штыков, чтобы заявить о своем праве на свободу. Их борьба впитала в себя организованность октябрьских боев, волю и мудрость тех, кто защитил Октябрь, и потому стала непримиримой, победной. Этот подвиг, озарив прошлое и будущее города, принес ему всеобщее уважение и любовь.

Вот почему, поднимая из пепла один из старейших и в то же время самый молодой город Белоруссии, приходилось возрождать его таким, чтобы он был достоин своей эпопеи.

А людям?..

Часть третья

Глава первая

1

Как обычно, рабочий день начался с телефонных звонков. Звонили наперебой — из строительных организаций, архитектурно-планировочных мастерских, министерств. Это наваждение звонков подгоняло, навязывало свой ритм.

Строгого порядка в кабинете не было. Столы — одни письменный, с мраморным прибором и мраморном лампой, и другой, узкий, длинный, накрытый зеленым сукном, поставленный впритык к письменному, — были завалены папками, свитками ватмана. Прямо на полу, у стен, в рамках стояли проекты зданий и архитектурных деталей, на кожаном диване — макет первой очереди проспекта.

На душе у Василия Петровича было неспокойно. Он выслушивал телефонные просьбы, молча подписывал или отодвигал от себя бумаги, принесенные сотрудниками, а предчувствие какой-то неприятности, может быть, даже беды, не проходило.

— Что? — спрашивал он в трубку. — Вы же знаете, проспект застраивается только пяти- и шестиэтажными домами… Что? Выделить другой участок? А кто будет застраивать центр? Строиться хуторами мы не можем. Да, да… — Василий Петрович прикрывал мембрану ладонью и говорил заведующему сектором отвода земель Шурупову, нахохленному, с болезненным лицом мужчине, стоящему у стола: — Съездите сначала на место, а потом уже делайте заключение. — И опять в трубку: — Ну хорошо, я могу предложить вам район Болотной станции… Далеко? Но это еще не все. Канализацию, водопровод и телефоны потяните туда сами. Электричество тоже. Причем начинать придется как раз с этого. Да, да, окончательно… Пожалуйста, жалуйтесь… — И ощущение надвигающейся неприятности усиливалось.

Просматривая положение о мастерских генплана, присланное на утверждение Белгоспроекту, Василий Петрович подумал о причине своего самочувствия. Что за она? Ночная работа? Тогда так и не удалось представить образ парковой магистрали, которая должна была соединить площадь Свободы с Комсомольским озером. И как ни напрягал воображение, магистраль представлялась просто зеленым лучом… А может, сегодняшняя погода — по-апрельски ветреная и теплая? Когда Василий Петрович вышел из гостиницы, в небе пролетал косяк журавлей. Они устало махали крыльями и курлыкали. На горизонте белело влажное кучевое облако — из тех, что похожи на сказочные замки. И казалось, что журавли, как гуси-лебеди, летят как раз туда, в сказку. А вокруг было столько солнца, что дома, строительные заборы, подсохшая земля казались в золотистой пыльце. Иногда и такое тревожит человека…

Но вдруг Василию Петровичу стало ясно — нет, его тревога вызвана другим — вчерашним разговором в горкоме.

Оказывается, свои соображения о завтрашнем дне города появились и у Зорина. Опять Зорин!..

Вызвав вчера Василия Петровича и расхаживая с завоженными назад руками по кабинету, он внезапно заговорил о знатных людях, о том, что долг платежом красен и они заслужили право на особое внимание.

"Логично?" — бросил он через плечо.

"По-моему, да", — кивнул Василий Петрович.

"Вот и добро. Это — оплот, опора наша. Ударники, народные артисты, ученые, герои, им сторицей не жалко воздать. Заслужили! Пускай остальные смотрят, воспитываются на зримом и тянутся. Социализм не уравниловка".

Зорин подошел к несгораемому шкафу и вынул из его синей глубины план-схему.

"Вот, — обвел он Круглую площадь, разложив план на столе, — по-моему, где-то тут. Близко парк — и в центре и в зелени. Пускай живут да здравствуют". — И снова заходил.

Провожая его глазами и почему-то обратив внимание, как цепко зажал Зорин правой рукою пальцы левой, Василий Петрович признался: "Пока не понимаю, о чем вы…"

Тот остановился и испытующе посмотрел на него: "Я о персональных коттеджах. А что, и допустить не мог? Ха-ха!"

Он принадлежал к людям крутым, упрямым, которые любят проявлять инициативу, часто ослепляются своими же идеями, и Василий Петрович возразил осторожно: "Здесь район не той этажности и не тех масштабов". — "Опять пресловутый район?" — "Да". — "Ты брось знакомые штучки! Прикинь хоть сперва. Это принципиально важно…"

"Не было печали… Понтус, понятно, постарается подхватить — да так оно и положено! — и будут навязывать уже вдвоем…" — вспомнив этот разговор, с досадой подумал Василий Петрович. И, чтобы отогнать неприятные мысли, вызвал секретаршу: пусть заходят посетители.

Но вместо нее, легок на помине, заявился Понтус. Высоко подняв шляпу, расстегнул пальто и высморкался в платок.

— Кажется, тепло, а у меня грипп, — сообщил он с расстроенным видом. — В лечкомиссии говорят, этой весной свирепствует какой-то "А прим".

— Есть такой, — сказал Василий Петрович, гадая, зачем забрел Понтус.

— Природа не спит в шапку. Ты открыл пенициллин с экмолином, а она — вирусный грипп, рак. Кто когда болел этим раком?.. А найдут что-нибудь против него — новая хворь объявится.

Понтус вынул из кармана портсигар, старательно запихал в мундштук папиросы клочок желтоватой ваты и закурил. Сев в кресло, закинул ногу за ногу. Затянувшись табачным дымом, вытолкнул несколько колец, которые поплыли под потолок, медленно увеличиваясь.

— А знаете, как Барушка называет строителей? Внутренними врагами. Они как те же хворобы. Сейчас это особенно стало заметно. Нам надо эпоху прославить, увековечить ее, а тут бледная немочь стройтрестов!.. Барушка утверждает, что первый архитектор и первый строитель на земле разговаривали только на языке жестов. Причем в руках архитектора, конечно, была Лубянка.

— Проект, небось, кончаете? — все же оживился Василий Петрович, подумав, что это, конечно, говорится Понтусом неспроста.

— Давайте, в самом деле, поедем ко мне, — как бы невзначай предложил тот. — Я верю вашему вкусу…

Правда, колишние стычки, тайные ходы, к каким и теперь прибегал Понтус, чтобы добиться своего, делали их отношения натянутыми. Но Илья Гаврилович за эти годы во многом понаторел, изменился. Ему нельзя было отказать в чувстве времени. Видя, как богатеет страна, какими планами грезит, он как-то естественно стал горячим сторонником широких и смелых начинаний. На обсуждении проекта детальной застройки первой очереди Советского проспекта Василий Петрович нашел в нем единомышленника. Более того, вернувшись однажды из Москвы, Понтус высказал идею построить несколько высотных зданий и в Минске. Они, по его мнению, должны были символизировать современность, обогатить силуэт города, придать ему торжественный, величественный облик. Это импонировало Василию Петровичу, заставляло многое прощать.

— Лучше перед выходным, Илья Гаврилович, — не совсем охотно, но сдался он и кивнул на дверь: — Там же тысяча и один посетитель.

— Вам видней, пусть, — не стал настаивать Понтус. — Но это между прочим… — И, постучав кулаком по краю стола, начал говорить о том, что на Советский проспект следует выпускать лишь маститых, что, хотя официально никто и не объявлял Минск стройкой коммунизма, "есть мнение, почти команда, считать его таковой". — Вы понимаете, какая ответственность? Чего-то стоит и соревнование со Сталинградом… Так что тут не до миндальничанья…

Затем он тяжело поднялся, застегнул широкоплечее, с большими накладными карманами пальто и, поглядывая поверх Василия Петровича, протянул руку.

Стали входить посетители. Заходили по одному, но незаметно через каких-нибудь полчаса в кабинете их набралось уже довольно много — штатских, военных, с портфелями, папками, со свитками ватмана, Однако ощущение, которое было в Василии Петровиче, не оставляло его.

2

Вот уж с полгода Понтус работал над проектами у себя дома, в частной кумирне, как выражался Кухта. Через день, по вечерам, к нему приходил Барушка, и они садились за работу. Фактически садился Барушка, а Илья Гаврилович ходил из угла в угол или полулежал на тахте — думал.

В кабинете было темновато, хотя чертежную доску, за которой работал Барушка, освещала яркая электрическая лампа на подставке, выгнутой, как очарованная музыкой кобра. Вокруг и особенно в углу, где стояла мохнатая пальма, в складках гардин на окнах таился сумрак. И, если прищурить глаза, можно было видеть только чертежную доску и склоненного над ней Барушку, который медленно и бережно, будто имел дело с хрупкой вещью, водил тонко заостренным карандашом. Со стороны казалось, что секрет работы Барушки как раз в этих осторожных движениях, в его худощавых и чутких пальцах. Свет лампы падал на ватман и, отражаясь, освещал сосредоточенное скуластое лицо Барушки и его большой, будто полированный лоб.

— Знаешь, на кого ты похож сейчас? — иронически усмехался Понтус с тахты. — На летописца в келье. Пишешь донос истории…

Всегда одно и то же время неслышно, как привидение, в кабинете со стаканами чая на подносе появлялась жена Понтуса — безмолвная неопрятная женщина. Несмело покосившись на мужа, она ставила поднос на стол и исчезала. Понтус поднимался с тахты, брал стакан и, помешивая в нем ложечкой, подходил к Барушке. Стоя у него за спиной и прихлебывая из ложечки чай, долго рассматривал рисунок.

— Знаешь, — говорил он, прислушиваясь к собственным словам, — у меня родилась идейка-индейка. А ну-ка, прикинь…

В соседней комнате что-то падало. Понтус ставил стакан на поднос и быстро шел к двери, за которой мгновенно становилось тихо. Прикрыв ее за собою, искал гневными глазами жену и, найдя, шепотом цедил сквозь зубы:

— Макака! Когда ты будешь как люди?! Убирайся к себе!

Тишину имела право нарушать только Алла. Она заходила в кабинет, как хозяйка, бросала на тахту красную разлетайку, целовала отца в лоб и подходила к чертежной доске.

— Что это? — показывала она оттопыренным мизинцем на колоннаду, которая под рукою Барушки быстро возникала на бумаге. И, ожидая ответа, словно к струнам, прикасалась тем же мизинцем к своим губам.

Барушка молодел.

— Это лоджии, Аллочка. Очередная идея твоего фатера. Они должны украсить ансамбль.

Алла замечала его оживление, с ленцой в движениях поправляла коротко подстриженные волосы, включала верхний свет и, вынув из сумочки карамельку, садилась в кресло.

— Это правда, папа? — спрашивала она, посасывая конфетку, и тут же забывала о своем вопросе. — Что такое счастье, Семен Захарович, знаете?

— По-моему, Аллочка, это отсутствие несчастий, — жмурился, как кот, Барушка.

— Я серьезно.

— Серьезней уж некуда. Время наше суровое, быстрое. У него столько дел, что оно не имеет возможности заботиться о людях. Потому человек может считать себя счастливым уже тогда, когда на голову не валятся шишки.

— Алла, это отсебятина, — великодушно предупреждал Понтус и поднимал палец. — В нем говорит неудачник. Роль сознания у нас выросла настолько, что мы можем навязывать событиям свою волю. И уже по одному по этому человек не является жертвой. Тем паче талантливый. Хотя ему, конечно, следует знать, что и как делать.

— Не понимаю, папа… Понду позанимаюсь немного. У нас ведь через месяц соревнования, — зевала Алла и шла в свою комнату, оставив разлетайку на тахте.

Сегодня Алла не вбежала, а ворвалась в кабинет.

— Тра-ля-ля! — пропела она, зная, что сообщит отцу приятное. — Угадай, папа, кого я привела! Он, оказывается, впервые у нас на новой квартире. Василий Петрович, где вы там? Мама, да отпусти ты его! Он нужен папе.

Понтус поднялся с тахты, но не пошел навстречу гостю, а шагнул к чертежной доске и озабоченно склонился над ней.

— Крышу на башнях тоже не худо бы сделать такими наплывами. Подожди…

Взяв из рук Барушки карандаш, он широкими движениями нарисовал в углу листа башню, покрыл ее крышу скобками и прищурил глаза, чтобы лучше представить себе нарисованное.

— Наконец-таки забрели! — воскликнул он, когда Алла за руку втащила в кабинет Василия Петровича. — Нашего брата не так уж много, чтобы безразлично относиться друг к другу. Нас меньше, нежели, скажем, генералов.

— Абсолютно, — взмахнул рукой Барушка, словно собирался проголосовать.

Сердясь, что чувствует себя неловко, Василий Петрович натянуто поздоровался и сел. Понтус, взглянув в трюмо, стоящее в простенке между окнами, на минуту вышел и, вернувшись, продолжил:

— Эпоху, конечно, создают поэты, художники, композиторы. Но высшее проявление она находит в архитектуре. Так было в Греции, в Риме, в королевской Франции.

— Папа, ты гений! — воскликнула Алла и подсела к Василию Петровичу. — Правда?

Василий Петрович подумал: любопытно было б посмотреть, как реагировал бы Понтус, согласись он с Аллой, — и скованность, раздражавшая его, стала пропадать.

Барушка с Понтусом проектировали три жилых дома. Занимая целый квартал проспекта, здания завершали важный ансамбль.

Василию Петровичу был дорог этот уголок будущего Минска, очертания которого уже определил проект детальной застройки. Много воздуха, зелени, легкая архитектура, без той строгой торжественности, которой отличались центральные кварталы.

Он шел к Понтусу наперекор себе, с желанием быть справедливым и, если потребуется, помочь советом. Однако уже по незамысловатому разговору, который затеял хозяин, понял, что приглашен не для этого. Понтус явно "обрабатывал" его и совсем не стремился к спорам. Ему нужно было другое — вырвать здесь, в домашней обстановке, одобрение проектов и этим связать Василия Петровича в дальнейшем.

Недовольный собою, Василий Петрович стал рассматривать чертежи и рисунки, разложенные Понтусом на письменном столе, тахте и даже полу.

Это были основательные, тяжеловатые здания, чем-то похожие на тех, кто их создавал. Центральный дом украшал портик, крайние — четырехугольные башни. Соединенные лоджиями, которые увенчивались рогами изобилия, щедро украшенные орнаментом, богатыми карнизами, они холодно смотрели на Василия Петровича. Вместе с тем было в них что-то очень крикливое и пестрое.

Возле письменного стола сгрудились набыченный Барушка, озадаченный Василий Петрович, уверенный Понтус и Алла, которая, положив подбородок на плечо отца, держала его под руку так, чтобы завидовал гость.

Еще не совсем осознав, что ему не нравится в проектах, но неприятно пораженный ими, Василий Петрович сказал:

— По-моему, ваши дома, Илья Гаврилович, мало считаются с тем, что уже есть.

— А мы, батенька, ищем. У нас своя задача.

— Возможно… Но взгляните, например, на фасады. Древние греки, которых вы вспоминали… мм… говорили в таких случаях, ей-ей, безжалостно.

— Что они там говорили?

— Когда тяжело создать красивое, создаешь роскошное. А вы ведь, так сказать, киты, могикане…

— Правда, папа? — обиделась за невнимание Алла.

Понтус презрительно шевельнул губою, отстранил от себя дочь и спокойно стал собирать чертежи и рисунки.

— Это, Илья Гаврилович, галиматья, прихоть! — взорвался Барушка, убежденный, что его не остановят. — Не хотят ли нас вообще вернуть к космополитическим штучкам? Лишить права на свое?

— В самом деле, папа?..

В приоткрытой двери показалась растрепанная голова хозяйки.

— Можно подавать на стол, Илья? — несмело спросила она, глядя мимо мужа.

— Подавай, подавай! — как от зубной боли, скривился Понтус. — О вкусах, как говорится, не спорят, дорогой Василий Петрович. Почему, действительно, я должен верить не себе, а вам? Да я к тому же проконсультировался в Академии архитектуры. У этих проектов Москва за плечами. Наконец, посмотрите на работы ведущих. Они, по-вашему, тоже напоминают выставку? Нет, если пошло на откровенность, то вы, оказывается, выдыхаетесь, дорогой. Мельчаете. С чего начали и чем хотите кончить? А? Но поспорить, право, мы всегда успеем. Прошу! — Он протянул руку к двери в столовую и, немного склонив голову, добавил: — Послезавтра опять еду в Москву, скажите лучше, что передать супруге.

Василий Петрович почему-то смутился.

Спасибо, она скоро ко мне приезжает. Не надо…

3

Вера сама никогда не поверила бы, если б кто-нибудь раньше сказал ей, что у нее сложатся близкие отношения с Понтусом. "Что за глупости, Я еще в своем уме! Не рехнулась…"

Она любила внимание мужчин. Чтобы ощутить власть над ними, могла пофлиртовать, разрешить вольность, но не больше. Правда, время, как и возраст, постепенно приучали на все смотреть проще. Разлука не только обостряла чувства, но и притупляла ответственность. Однако оставались страх и кошачья брезгливость. Они сдерживали — близкие отношения чем-то пятнали, пришлось бы скрывать их, притворяться, петлять. Они усложнили бы жизнь, могли быть чреваты последствиями…

И все-таки в один из приездов Понтуса в Москву это случилось. Нет, подобное у Веры вряд ли могло произойти с кем-либо из московских знакомых — держала бы марку. А вот с ним, который наезжал в кои-то веки, правда, неожиданно, помимо воли, но произошло.

— Человек когда-нибудь должен перегореть, — не давая ей заплакать над случившемся, сказал тогда Понтус. — В молодости или позже, но непременно. Такой закон натуры. А ты что видела? Разве у вас любовь? Просто манная каша…

И как ни странно, эта грубость, шокировав ее, в то же время помогла и заставила взглянуть на все по-новому.

— Правда, правда, — согласилась она, однако противясь желанию самой обнять Понтуса. — Человек имеет право… Но как быть там, в Минске?

— Не бойся, пока с усами, — привлек он ее к себе.

4

Вера умела создавать уют. И теперь здесь, в купе, как только тронулся поезд, она поставила на столик букет подснежников, круглое туалетное зеркальце, положила раскрытую наугад книгу и коробку конфет — подарок Понтуса Юрику. А когда проводница постлала постели, переоделась, забралась на нижнюю полку и, укрыв ноги полою халатика, удобно примостилась у столика. Что-то обаятельное было в ее фигуре, красивом повороте головы, в спокойном внимании, с каким она смотрела в окно. И сразу купе приобрело обжитый, уютный вид, а на Веру тянуло смотреть. И, может быть, именно потому у Понтуса шевельнулась обида. Неприязненно взглянув на верхнюю полку, откуда свешивалась вихрастая голова Юрика, тоже смотревшего в окно, он сказал Вере:

— Вы начали уже ждать встречи. Так?

— Мудрено ли, — спокойно повела она тонкими бровями. — Разве прошло недостаточно времени, чтоб соскучиться?

— Конечно, — улыбнулся своим мыслям он. — Но вчера в Комитете я слышал поучительную шутку. Одни острослов сказал, что ожидание снижения цен более приятно, чем само снижение.

— Глупости! — упрекнула его Вера, бросая быстрый взгляд на сына.

Понтусу захотелось поиздеваться над ее достоинством, с каким она держала себя, над её страхам перед сыном. Но он сдержался и будто случайно зевнул, хотя было обидно: эта женщина становилась ему нужной.

Поезд набирал скорость. За окном убегало назад Подмосковье — удивительно чистые березовые рощи, веселые борки, похожие на декоративные, с пристройками, верандами и резными ставнями дачи и дачки, платформы с пестрыми толпами пассажиров. Навстречу с воем пронеслась электричка.

Понтус вышел из купе и, вернувшись в полосатой пижаме, лёг на своей полке против Веры. Оскорбляться или сердиться было бессмысленно. Наоборот, ему только оставалось быть благодарным. Она брала единственно правильный и нужный тон в их нынешних отношениях.

— Я ужинать не буду, не будите, — попросил он и повернулся лицом к стене.

Но не прошло, казалось, и получаса, как кто-то осторожно дотронулся до его плеча. Понтус недовольно замычал, с трудом открывая один глаз. В купе горел только верхний синий свет, и Илья Гаврилович не сразу увидел и узнал склоненную над ним Веру. Приложив палеи к губам, она делала ему знак, чтобы он встал и вышел из купе. Понтус неохотно поднялся и, глядя в темное окно, за которым пролетали длинные золотистые искры от паровоза, долго ногами искал тапочки. Наконец, нащупав их, надел. Зевая и потягиваясь, вышел вслед за Верой.

В коридоре было пусто и очень светло.

— В чем дело? — переседающим со сна голосом спросил он, начесывая на лысину прядь волос.

— Мне не спится, Илья.

— Вряд ли я смогу помочь тебе, хоть в вагоне и чувствуешь всегда этакое возбуждение. Особенно когда лежишь на спине и тебя потряхивает.

— Постыдился бы…

— Человеку незачем стыдиться, что он человек.

Понтус понимал Веру и часто, когда оставался с него с глазу на глаз, становился вот таким грубым. И эта его манера нисколько не оскорбляла ее, наоборот, делала их отношения более простыми, освобождала Веру от ответственности: он все брал на себя. Так и теперь — его бравада как бы позволяла не стесняться ей тоже, делала разговор бесцеремонным, открытым.

Из соседнего купе вышел обалделый мужчина в калошах, носках, галифе, с подтяжками поверх сорочки и, шатаясь, как пьяный, пошел в конец вагона.

Вера подождала, пока он закрыл за собой дверь, поглядела в окно и, увидав в стекле только смутное отражение своего лица и голой шеи, сказала?

— Почему ты сердишься, Илья? Почему демонстрируешь?

— И не думаю.

— Я надеюсь, ты останешься другом. Моим и мужа. Вам не следует ссориться. Я хочу просить тебя — не усложняй отношений. Ради меня… Ты — старший, а Вася — мальчишка.

— Которому четвертый десяток, — насмешливо хмыкнул Понтус.

— Пусть. Но он и состарится таким.

— Его мальчишество у меня вот где сидит, — ударил себя кулаком по затылку Понтус, и сонное лицо его вытянулось. — Я сперва тоже так думал. Перекипит, обвыкнет, надоест человеку ребячиться. Жизнь не таких уму-разуму учила. А он? Наоборот. Если раньше на худой конец огрызался и делал свое, то сейчас укусить норовит, Михайлову уже написал о моих проектах.

— Почему ты думаешь, что это он?

— К счастью, еще есть верные люди… Чтобы приглушить его подвохи, пришлось к самому президенту сходить. Но ты для меня тоже что-то стоишь…

Ей показалось, этого достаточно, и она успокоилась. Да и Понтус как-то незнакомо просительно потрепал ее по оголенной до плеча руке.

Однако как только поезд приблизился к Минску, тревога вернулась к Вере. Она увидела ажурные мачты радиостанции, новенькие стандартные домики не известного ей полустанка, огромные заводские корпуса на противоположной стороне путей, в сосняке. "Тракторный", — догадалась она, и щемящее чувство усилилось.

На полустанке загружали какими-то большими ящиками платформы. Подъемный кран, поворачиваясь, нёс как раз один из них на платформу. "Увижу, как поставят, — все обойдется", — загадала она и потянулась к окну, забыв об окружающем. На платформе стоял человек и руками показывал крановщику, куда ставить ящик. Как назло, крановщик, видимо, не попал сразу, человек замахал руками, и ящик повис над платформой. Торопясь, Вера схватилась за никелированную ручку и стала ее крутить. Но окно опустилось только немного — что-то заело.

— Да помогите же вы! — с отчаянием крикнула она Понтусу, застегивающему чехол на чемодане.

Понтус застегнул последнюю пуговицу, пододвинул чемодан ближе к двери и встал.

Гряда покрытых лесом и кустарником пригорков, тянувшихся за окном, неожиданно кончилась, и открылся город, издалека совсем невредимый, настоящий.

— Пустите, — попросил Понтус, отстраняя Веру от окна.

Та чуть не заплакала и безвольно села на полку.

— Не надо, уже не надо…

Все дрожало, и замирало в ней, когда она выходила из вагона. Однако увидев на перроне мужа, воспрянула духом и напролом, словно от кого-то спасаясь, кинулась к нему.

Василий Петрович тоже увидел ее и двинулся навстречу.

— А где Юрок? — удивленно осмотрелся он по сторонам, почувствовав, что губы у жены незнакомо холодные и у него самого нет той отрады, которая охватывала прежде при встречах.

Рядом с носильщиком, ведя Юрика за руку, показался Понтус. Подойдя, он подождал, пока Юрик поцеловался с отцом.

— Ну, теперь, кажется, съехались все, и надолго, — обеими руками пожал руку Василию Петровичу и, словно тоже встречал Веру, обратился к ней:

— Ну как, Вера Антоновна, теперь у нас? Узнаете? Недавно приезжал Михайлов. Вышел на Привокзальную площадь, огляделся и, говорит, чуть не вернулся на вокзал. Думал, сошел не в том городе.

Василий Петрович не слушал его. Разглядывая смущенную Веру, он никак не мог понять, что же в ней изменилось и почему она кажется чужой. Присутствие Понтуса снова пробудило ревность, и роль друга семьи, роль, в которую он все охотнее входил, казалась оскорбительной.

За оградой Понтус остановился и, не обращая внимания, что мешает пассажирам, выходившим из ворот, широко жестикулируя, стал объяснять Юрику, что в недалеком будущем изменится здесь, на Привокзальной площади, в этом парадном вестибюле столицы.

"Чего он пристал к нему?" — раздраженно думал Василий Петрович.

Пока на площади кроме восстановленного вокзала стояло только одно здание — правда, большое, на целый квартал, с одиннадцатиэтажной башней. Его еще не оштукатурили, и кирпичная зубчатая башня напоминала Кремлевскую стену, Спасскую башню.

— Напротив поставим, Юрик, такое же здание, — с пафосом говорил Понтус. — И тогда это будут ворота в город. Представляешь?

— Я уж как-нибудь сам расскажу ему об этом, — наконец прорвало Василия Петровича. — Прощайте, Илья Гаврилович! — И, взяв сына за руку, направился к своему "Москвичу".

За ним заторопилась и Вера…

В гостиницу, однако, она вошла как давняя жиличка. Великодушно, словно со знакомой, которая не один раз оказывала ей услугу, поздоровалась с дежурной в вестибюле, попросила у горничной, встретившейся в коридоре, фартук и, переступив порог номера, сразу же принялась наводить порядок.

Чтобы не мешать жене, Василий Петрович отодвинул стул в уголок и сел, чувствуя себя лишним. С удивлением увидел, сколько со времени последнего приезда жены собралось ненужного хлама и мусора. Недоброе безразличие к себе выглядывало отовсюду — из-под небрежно застланной кровати, из-за тюлевых занавесок, висевших на окнах, из-под газеты, которой были накрыты стакан с недопитым чаем и недоеденные бутерброды на столе. "Все же хорошо, что они приехали. Я сам не знаю, что творится со мною", — убеждал он себя.

Юрик, непривычно долговязый, в коротких штанишках и в матроске, с кислым лицом прошелся по комнате, заглянул в платяной шкаф, за занавески.

— Мам, а где голуби-и? — заныл он совсем как когда-то. — Голуби где?

— Я, Вася, сказала, что у тебя есть голуби, — объяснила Вера, собирая с подоконника листы бумаги и старые газеты.

— Я хочу посмотреть их, мам.

— Полно, Юра! У меня нет никаких голубей, — более сухо, чем хотел, одернул его Василий Петрович, недовольный также и сыном. — Тебе придется сразу привыкать к этому.

Мальчик обиделся, надул щеки и подошел к матери.

— Сегодня, Вася, ты несправедлив к другим, — сказала она, лаская сына.

— Ты, небось, имеешь в виду не только Юру? — покраснел, а затем побледнел Василий Петрович. — Хватит с меня и того, что ты кое с кем чрезмерно справедлива и приветлива.

5

Иногда самое незначительное происшествие может изменить настроение и даже что-то подсказать в главном. По крайней мере так назавтра произошло с Василием Петровичем. Идя на работу, он вдруг заметил на строительном заборе трехцветное, желто-красно-синее объявление: туристское бюро сообщало, что оно организует экскурсии по Минску, и просило подавать заявки.

Экскурсии по Минску!

Василий Петрович остановился, перечитал объявление и невольно оглянулся: не смеется ли кто за спиной? Он вспомнил, что как-то в горкоме действительно слышал разговор о создании туристского бюро, и улыбнулся. Эту идею тогда развивал Ковалевский. Стуча карандашом по столу и каждый раз пропуская карандаш между пальцами, он говорил, что хорошо, когда люди видят, куда идет их труд. Лучше и людям и работе. Правда, эти экскурсии скорее будут напоминать путешествия в прошлое или в будущее. Но пусть: неплохо знать, с чем прощаешься и что тебя ожидает…

Подумалось, что к указанным маршрутам неплохо бы добавить еще один — в сердца и души тех, кто строит город. Это был бы, пожалуй, самый поучительный маршрут. Много значат слова экскурсовода: "Здесь сплошь лежали руины. Теперь вы видите строительную площадку. Через два года на этом месте вырастут красивые жилые дома…" Слова эти чудесны уже потому, что они радуют тебя, рождают гордость за себя и других. Но в них еще не весь смысл происшедшего. Среди развалин, видите ли, осталась одна коробка, принадлежавшая артели инвалидов. И чтобы взорвать ее, надо было переступить через демагогию некоторых сердобольных ее защитников. Но это тоже еще не все. Дирекция тракторного завода, которому отвели этот участок, упорно настаивала на разрешении строить трехэтажные дома — не хотела отдавать первые этажи под магазины и комбинаты бытового обслуживания, обязательные в четырехэтажных домах. А проекты? Понтус надумал защищать кандидатскую диссертацию. Кажется, что могло быть общего между этим и подбором авторов для проектирования нового жилого квартала? А выяснилось, что могло. И автором проекта утвердили не молодого, талантливого архитектора, уже создавшего несколько интересных ансамблей в районе автомобильного завода, а влиятельного человека со званием, который затянул сдачу проектов и не может осуществлять архитектурного надзора за строительством…

Василий Петрович опять вспомнил о споре с Зориным и Понтусом и пикировке с последним на Привокзальной площади. Захотелось зайти к кому-нибудь, отвести душу.

Было еще рано, и он позволил себе свернуть в подъезд горсовета. Но не стал подниматься в горком, а пошел к Зимчуку.

Рабочий день еще не начинался, но в кабинете у того уже сидел посетитель — бородатый мужчина с застывшим лицом. Василий Петрович подумал, что, видимо, мужчина глуховат. Встретил он Василия Петровича долгим напряженным взглядом, а потом медленно перевел его на Зимчука, словно боялся пропустить, когда Зимчук заговорит вновь.

— Здравствуйте! — громко поздоровался Василий Петрович и сел в стороне, чтобы не мешать беседе.

— Вы знаете, кто это, — улыбнулся Зимчук, когда мужчина вышел. — Прибытков. Работает в бригаде того самого Урбановича, которого кое-кто хотел в жертву принести.

— А с ним еще будет хлопот, — сказал Василий Петрович и подсел ближе к столу. — Сад, небось, соток на десять разбухал. Да и герой он, как вам сказать… Послушайте, что строители за глаза о нем говорят…

— Этот Прибытков, — будто не услышал его Зимчук, — за свою жизнь поставил столько домов, что хватило бы застроить проспект. А сам с семьею досель невесть где ютится. И думаете, пришел требовать? Вовсе нет. Просто Алешка — знакомы с таким ухарем? — петицию настрочил. Вот и вызвал — пусть жалуется на нас, легче помочь будет. А то крикунов ублажаем, а молчаливые да преданные ждут.

— Бирюковатый он какой-то…

— В прошлом году он школу строил, а когда в ней начались занятия, приходил слушать первый звонок.

Василию Петровичу опять стало грустно.

Зимчук видел в людях хорошее и знал их. Народ для него — это Прибытков, Урбанович, Зося. Для Барушки народ — он сам. Для Понтуса народа вообще не существует. А для него, Василия Петровича? Понятно, работает он ради народного блага, но народ для него — это нечто более значительное, нежели окружающие люди.

— Вывесили объявление, что проводятся экскурсии по городу, — сообщил он, чувствуя в этом скрытую поддержку себе.

— Да, — подтвердил Зимчук. — У нас вообще все считается историческим. Партизаны даже в маленьких отрядах своих Несторов завели. На них возлагалось, так сказать, обеспечивать будущую историю фактами. И, надо признаться, шло на пользу. Каждый имел в виду — брошенная им граната взрывается отмеченной в истории, ха-ха!

Василию Петровичу захотелось рассказать о Зорине, проектах Понтуса, но что-то удержало его. Скорее всего, мысль, что его не поймут, сделают свои выводы и эти выводы могут обернуться против дела. Точили и сомнения — не формалист ли он действительно, не замахивается ли на творческую индивидуальность других, не стремится ли помешать в поисках? Да и сами отношения, сложившиеся с Понтусом по приезду жены, смущали, и он сказал не совсем то, что думал:

— Вы, Иван Матвеевич, лучше посоветуйте, где и как набраться воли, чтобы не было стыдно каждую минуту вступать, как говорите, в историю. Мне жена как-то жаловалась: "Устала, — говорит, — до того, что не могу быть красивой. Хочу и не могу. Не хватает сил быть красивой…". В этом есть правда.

Зимчук взглянул на Василия Петровича и, проведя ладонью по лицу, на миг остался сидеть с закрытыми глазами. Морщины на его лбу и под глазами разгладились.

— Лекарства тут, по-моему, одни, — сказал он, нехотя раскрывая глаза и хмурясь. — Правда, это для вас: к людям скорее…

"Для некоторых в самом деле было бы полезно организовать и такой маршрут", — с горькой иронией подумал Василий Петрович, выходя от Зимчука. Пришла мысль, что даже круг знакомых и то у него узкий. Сколько их? Один, два — и обчелся. С иным по улице идти горе — раскланивается на каждом шагу, останавливается, будто в городе живут только его родственники и друзья. А у него? Ему, кроме жены, почти никто даже писем не писал. И о том, что творится за стенами управления и заборами строек, он знает только из газет. Раньше хоть на рынок ходил, в трамваях ездил, а теперь и этого нет. Как под колпаком живет. Взять бы хоть во время отпуска бросить все и пойти пешком. Подышать бы дорожной пылью, поночевать в гумнах, послушать, посмотреть…

В коридоре управления Василий Петрович встретил Шурупова. Тот, видимо, страдал мучительным катаром желудка и малокровием. С желтым, болезненным лицом, он шел как-то боком, неся левое плечо впереди. Поравнявшись, остановился и, словно коридор был узкий и нельзя было разминуться, отступил к стене.

— Мое почтение, — поклонился он.

"А я же, в сущности, и его не знаю, — здороваясь, подумал Василий Петрович. — Чем он болеет и почему его, такого забитого, все-таки побаиваются сотрудники?.."

Глава вторая

1

Туча проходила стороной, но один ее край все больше заволакивал небо. И отсюда, с беговой дорожки, казалось, что она надвигается прямо на стадион.

Поглядывая на тучу. Валя вернулась на старт. Поправила стартовые станочки, привычно опустилась на колено и уперлась руками в черную гаревую дорожку.

В такой, будто перед взлетом, позе она всегда волновалась. Особенно между командой "приготовиться!" и выстрелом судьи — в мгновение, с которого начинался успех или неудача. Чтобы сдержать волнение, она нахмурилась и покосилась на Аллу Понтус, тоже вышедшую в финал, по вине которой забег пришлось начать заново.

Алла бегала с высокого старта и, подбоченясь, позируя, стояла возле своих станочков. Что-то мальчишеское было в ее фигуре, в дерзком, с капризным подбородком лице. И только бант, мотыльком сидевший над коротко подстриженной гривкой, да кокетливо-озорной изгиб стана не гармонировали с ее видом. Она почувствовала, что на нее смотрят, и оглянулась, перехватив Валин взгляд, подмигнула в ответ.

— Приготовиться! — подал команду судья.

Рывок у Вали был неудачным.

Повела Алла. Нетерпеливо одолев первые, всегда трудные метры, она красиво, легко побежала у самой бровки футбольного поля, и бант запорхал над нею. За Аллой шла студентка медицинского института — полноватая, высокая девушка с гордой, в венке тяжелых кос, головою. Медичка сильно размахивала руками, словно бежала на гору, и было странно, что ей удается идти шаг в шаг с худощавой стремительной Аллой. Сзади бежали еще две девушки. Одну из них Валя чувствовала у себя за спиною и, казалось, улавливала ее дыхание.

В начале второй стометровки Валя заметила, как расстояние между Аллою и медичкою стало уменьшаться. Видимо, последняя решила вырваться вперед. Как подтверждение этому долетел взрыв разноголосого гама. Стадион подбадривал, предостерегал, советовал.

Валя сама ускорила темп и, когда снова побежала по прямой, почти не удивилась, что оказалась рядом с Аллой и медичкой. Краешком глаза увидела их сильные ноги, мелькание рук и упрямо наклоненные головы.

Слева забелели костюмы судей, сидевших, как гребцы в шлюпке, на спортивных лестницах, у финиша. Над ними, над зеленым откосом, темнела лиловая туча. На её фоне четко очерчивалась зубчатая башня на Привокзальной площади.

И вот, когда Валин взгляд скользнул по силуэту так хорошо знакомой башни, тяжелый раскат грома всколыхнул тучу. Словно в ответ ему со стороны вокзала долетел призывный гудок паровоза. В нем было что-то тревожное, торопливое — такое, когда паровоз гудит на ходу. И Валя внезапно почувствовала прилив сил — известное многим "второе дыхание".

Над трибунами опять раздались выкрики, свист, аплодисменты.

— Эй ты, с бантом, отстанешь. Переключай на последнюю!

— Валя, жми, жми!

— Чур, только не падать…

— Ого-го-го!

— Лида, ей-богу, премируем! Да-а-ва-ай!

Рядом локоть в локоть бежала уже только медичка. Это разжигало упорство. И на последнем метре Валя с откинутой головой бросилась на ленту. Обрадованная, пронесла ее немного и, словно тяжесть, сбросила на землю. Охваченная нарастающим возбуждением, побрела вдоль бровки, слушая, как бушует стадион.

Когда Валя, все еще стараясь не смотреть на трибуны, вернулась к финишу, к ней подошла, тяжело дыша, медичка и неумело пожала руку. Потом подбежала Алла. Обняла и, приподнявшись на цыпочки, чмокнула в щеку. Глядя через Валино плечо на медичку, которая направлялась к одежде, брошенной на траве возле футбольных ворот, зашептала:

— Везет же тебе, Валька! Во всем. У Василия Петровича и то глаза масляные делаются… Ты и не обратила внимания. Она ведь совсем накоротке от тебя шла. Мираж! Взмахнула руками, а ленты-то нету.

— Кто-то все равно должен был прийти первым, — возразила Валя, не в силах, однако, скрыть радость. — Ты, конечно, вечером идешь в парк?

— Еще бы! А потом сабантуйчик сварганим. Проиграла вот, а на сердце, как говорит Алешка, расчудесно. Никто больше не заставит бегать и дурой быть. Смотри!..

Она неожиданно отстранилась и стала в позу балерины, начинающей танец.

— И-раз! — скомандовала сама себе и закрутилась, широко расставив руки и постепенно поднимая их вверх.

На ближайшей трибуне захлопали в ладоши. Алла перестала кружиться и, словно держась пальцами за подол юбочки, грациозно присела в поклоне. Потом выпрямилась и, независимая, вихляя бедрами, пошла к своей одежде.

2

Хорошо быть победителем!

Хорошо потому, что тебя обязательно начинает знать немного больше людей, чем до сих пор. Потому, что они смотрят на тебя с большим любопытством и уважением. И ты имеешь на это право.

Но, вероятно, наилучшее — то, что ты начинаешь понимать: и мир, и ты сама стали немного иными. Между тобой и миром доброе согласие.

Довольная, что отвязалась от Аллы, прижимая к груди цветы и чемоданчик, Валя влилась в людской поток. Он сразу полонил ее, и понес к выходу. И только на улице, разделившись на ручейки и ослабев, позволил идти свободно.

Липы на Комсомольском бульваре цвели. Золотистая цветень усыпала кроны и делала их похожими на пламя свечек. От лип, казалось, струился чистый, трепетный свет, и они были окружены сиянием. Только год назад привезли их из далекой пущи, и первое лето они цвели бледным, чуть ли не голубым цветом. Цвет быстро, раньше времени, опадал, и то, что можно было назвать жизненной силой в деревьях, как бы засыпало. И пока не сняли проволоку, которой липы для устойчивости были прикреплены к земле, не совсем верилось, что они приживутся и к ним вернется обычная, полная силы краса…

Неожиданно налетел ветер, свежий, душистый. Липы радостно затрепетали, стали пестрыми, и листья закрыли цвет.

Валя невольно оглянулась. У входа на бульвар увидела Василия Петровича. Тот заметил ее тоже и быстро зашагал к ней, по привычке широко размахивая портфелем и пытаясь сдержать улыбку.

— Вы совсем как приезжая, — сказал он, здороваясь за руку выше локтя.

В синих спортивных брюках, в белой блузке, с чемоданчиком и цветами, она действительно выглядела так, словно только что вышла из вагона и кто-то из друзей, приветствуя, подарил ей букет.

— Домой?

— Ага.

— Тогда пойдемте, — Василий Петрович портфелем и кивком головы показал на грозовую тучу.

— А вы неужели с работы? — как невероятному удивилась Валя, вспоминая Аллин намек.

— Если это можно назвать таким словом! Кроме смеха. Да, да!.. Одни стоят на страже рубля. Другие — времени. У них все как на ладони. Это дает экономию, работает на темпы, и его стоит поддержать, а это ведет к лишним расходам, тормозит, дело, и его, разумеется, необходимо отбросить. А тут? Имеешь дело с такой каверзной вещью, как красота.

— Почему каверзной? — не удержавшись, окунула Валя лицо в цветы. От них пахло теплицей, но она с удовольствием вдохнула этот пресный запах. Ей даже стало чуть жалко Василия Петровича. — Первое, о чем я напишу, будет именно красота. Честное слово.

— Вот Театральный сквер… Допустите, если б его не было. Представляете? На Центральной площади создалось бы ощущение такого простора, какой запомнился навсегда и каждому.

— И возразил, конечно, Зимчук.

— Я не рубака. До этого больше с рейсшиной имел дело. Но раз нужен топор, найди в себе мужество взяться и за топор. Мы же ханжествуем. А вот поди попробуй докажи!

Он произнес это горячо, и Вале сдалось, что невысказанная мысль настойчиво бьется где-то за его словами.

— Тогда я могу сказать, что говорит Иван Матвеевич. Он говорит, пора нашим архитекторам научиться считать до ста.

— Примерно…

— Нет, нет! Это не все, — заторопилась Вали, боясь, что ей, как обычно, не дадут высказаться до конца. Главное, никто не представляет города без сквера. Многие тут назначали свидания, играли с детьми.

— Но ему ведь ближе, чем кому, военная слава города!

— Ну и что же?..

Они вышли на Советский проспект.

Он лежал широкий, прямой. Правда, застроенным был только один квартал, и асфальтированная полоса обрывалась возле Центральной площади, где желтели груды вывернутой земли. Но проспект уже существовал, жил. На соседних кварталах возвышались кирпичные громады. Одни одевались в леса, другие едва поднимались над забором, обклеенным объявлениями и театральными афишами. Третьи угадывались по внимательно склоненному крану.

Где-то невдалеке работал экскаватор. Окрест разносилось неровное — то басовито-низкое, то напряженное — завывание его мотора и характерный, словно что-то рушилось, грохот ковша.

По проспекту надвигалась стена ливня. Была она светло-голубая и плотная. Перед ней по тротуарам бежали прохожие.

Василий Петрович взял у Вали чемоданчик и первым бросился к ближайшему строительному забору, под "козырек".

Стена ливня пронеслась мимо. На минуту все заполнилось звонким, веселым гомоном дождя, бульканьем и журчанием. Потом сразу так же, как и набежали, гомон, бульканье утихли. Только вдоль обочины текли волнистые ручьи, и блестящий проспект стал похожим на широкую водную гладь, в которой отражались дома и заборы. Автомашины пробегали с веселым шорохом. Из-под шин вырывались стремительные серебристые брызги.

Они уже собрались идти, как к ним подбежал Алешка. Без шапки, в мокрых рубашке и штанах, что липли к телу, он ударил себя по ляжкам и захохотал.

— Вот это да! У меня целый час. Пошли проведу до общежития.

Его мокрые волосы кудрявились сильнее, чем обычно.



На лбу и на щеках дрожали капли. Он смахнул их рубом ладони, полез в карман за носовым платком, не нашел его и вытерся рукавом рубахи.

— Везет! Вчера велосипед изурлючил, как бог черепаху. Так что к себе на Понтусовку все одно не поспею. Да и в трест надо…

Попросив чемоданчик у Василия Петровича, в чем-то благодарная ему, Валя простилась и, переступая через слюденистые ручейки, пошла с Алешкой. Но тот шагал быстро, и никак не удавалось попасть ему в ногу.

— Я устала, — обиженно упрекнула она.

— Сгори оно все! Жить, Валька, хочется! — отмахнулся он и тряхнул головой, мокрые кудри его заколыхались.

Вале нравилась Алешкина привычка встряхивать головой, нравилось колыхание его ухарских завитков. Но сейчас это не тронуло ее.

— О чем ты? — спросила она, не особенно вникая в его слова.

— Жмут и жмут. Ни отдыха тебе, ни срока не дают. Аж в зубах настряло. Каждый день одно. К управляющему вызывают — знаешь, в чем и как будет исповедовать. На заседание постройкома идешь — снова все ясно. Заранее расписали и наметили. Надо только проштамповать и предъявить. А ежели вспоминают тебя, то чтоб цифру назвать. Фамилия с цифрой.

— А ты постарайся еще лучше…

Это неожиданно ожесточило Алешку.

— Старайся не старайся, а ходу уж не дадут. Фига! Вчера выпивал с пижонами из треста. Прикинулся, что захмелел. Так один все недоумевал на полном серьезе, чего, мол, со мной цацкаются и не посадят. А другой объяснял ему: "Заслуги у него какие-то". Руки пачкать было неохота… Урбанович и тот командовать начинает. Вишь, на Доску почета выставили и поднимают как могут.

Валя пожала плечами и оглянулась.

Туча с громом и молнией уходила на север. Косые полосы дождя падали уже над окраиной города. За тучей гуськом тянулись лохматые тучки и белые, опрятные облачка. Небо очищалось и, как это бывает после грозы, становилось весенним.

Разговор не клеился, и они пошли молча. И только дойдя до общежития и спохватившись, Валя напомнила:

— В парке у нас прощальный вечер, Костя.

— Пойдем лучше в цирк, — предложил он.

— Что ты? Разве можно?.. Я жду…

Она мотнула головой и, не оглянувшись, вошла в барак. А Алешка остался стоять у крыльца, задетый ее безответным отношением.

3

— Зачем тебе это? Неужели нельзя жить с людьми по-людски? — сразу, как только муж переступил порог, начала Вера. — Ты добьешься, что отвернутся все.

— Где Юрок?

— На улице, — не понизила она тона. — В гостиницах не бывает дворов, где могли бы играть дети.

— Давай отправим его в лагерь.

— Новое дело! Мне ребенок еще не опостылел. И скажи, будь добр, что тебе надобно от Ильи Гавриловича? Он сам отвечает за себя, и пока ты подчиняешься ему, а не он тебе.

— Полно, Веруся, это тебя не касается.

— Кухта тоже хорохорился, а влетело. Я не хочу, чтобы наша жизнь зависела от каких-то коттеджей, карнизов и башен.

Последняя фраза насторожила Василия Петровича. Он подозрительно взглянул на жену. Нет, он никогда не рассказывал ей об идее Зорина и проектах Понтуса. Не говорил даже о том, что ходил к Понтусу и поспорил с ним. Скрывал, не желая тревожить, считая, что неприятности лучше пережить самому. Пусть знает только то, чего нельзя не знать, — хватит с ее характером и этого.

Вера полулежала на оттоманке и, когда Василий Петрович вошел, с отсутствующим лицом листала журнал. Ему было давно знакомо это ее выражение. Жена всегда становилась такой, когда старалась что-то представить себе. Заговорив, она приподнялась и спустила ноги. Журнал бросила рядом. Разволновавшись, оперлась на него рукой. Василий Петрович перевел взгляд на узкоплечих, в пышных платьях женщин, изображенных в журнале, и почему-то настороженность и досада его усилились.

— Откуда ты знаешь про наши споры?

— Знаю, — ответила она, одернув подол и прикрыв оголенные колени. Ресницы ее вспорхнули.

Но через мгновение она подавила смущение и посмотрела на мужа спокойно. Только в глубине посветлевших глаз осталось ожидание. Да и сам взгляд был необыкновенный — рассеянный, далекий, будто Вера смотрела не на мужа, а сквозь него.

Василий Петрович подошел к столу и устало положил портфель.

— Нет, ты все-таки ответь.

Она поднялась с оттоманки, поправила волосы и с вызовом прошла по комнате, но не к нему, а тоже к столу, который теперь разделял их. На столе в хрустальной вазочке стоял букет пионов. Нервным движением Вера оторвала от нежного цветка лепесток и разорвала его.

— Чего тебе надо от меня? — повысила она голос, наотмашь отбросив последний шматочек лепестка. — Я, Василий, не маленькая и понимаю, что означает этот допрос.

— Кто сказал тебе о проектах?

Она отпрянула, будто он мог ударить ее, и презрительно сощурилась.

Порванный лепесток и букет вдруг напомнили Василию Петровичу Валю. Что-то напряглось в нем, затрепетало. И это сразу лишило сил.

— Как ты все-таки узнала об этом?

— Рассказал Илья Гаврилович, когда ехали из Москвы. Хватит с тебя?

Василий Петрович не ответил.

— Стены лбом не прошибешь, Вася, — примирительно промолвила Вера. — Не я это выдумала, И ты напрасно сердишься. Я хочу одного — чтобы все было хорошо.

Она обошла стол и приблизилась к мужу сзади. Неуверенно и ласково обняла за плечи. Хотела прижаться всем телом и положить голову на плечо, но Василий Петрович разнял ее руки и, не поворачиваясь, вышел из комнаты.

— Мне плохо, Василий! — крикнула она вдогонку.


Он нашел Юрика на улице. Воинственно размахивая палкой-саблей, тот гонялся за мальчишками.

— Погуляем, сынок, — скорее попросил, чем предложил Василий Петрович.

В новеньком голубом ларьке, возле сквера на площади Свободы, он напоил озадаченного Юрика лимонадом. Мальчик повеселел. И, слушая его рассказы обо всем на свете, Василий Петрович собрался с мыслями.

Ссора с женой, в сущности, мало добавила к тому, что было между ними. Но, почти не добавив ничего, как-то обнажила Веру. Ведь она совершенно не считается с ним. Полна заботами только о себе и уверена — всего можно добиться скандалом. А как держит себя с другими? На улице не узнает знакомых, бесцеремонно разглядывает странными, круглыми глазами каждую женщину, если та со вкусом одета. Разговаривает со всеми, словно оказывает милость, будто все хорошее, что сделал муж, исключительно ее заслуга.

Раньше хоть это скрадывалось наивностью. В городе и до войны существовала целая каста модниц, которые знали друг друга и ревниво следили одна за другой. В этом было даже что-то интересное, чисто женское, чего мужчины, вероятно, вообще не поймут. Но не было того, что появилось теперь, — болезненного соперничества, пренебрежения ко всему. Она не вмешивалась в его дела, хотя и подгоняла: работай, работай! А вот сейчас требует: криви душой, соглашайся, с чем согласиться нельзя. Не хочет, чтобы он был открытым, не верит в справедливость и боится за свое благополучие. Правда, мысль — умри он, и она будет также предана другому — иногда приходила к нему. Но усомниться в ее верности и чистоте раньше он просто не посмел бы! Даже улики, накапливающиеся с днями, не могли поколебать веры…

Василий Петрович погладил по голове сына и, делая вид, что слушает его, шагал, сам не зная, куда ведет ребенка, но чувствуя, что тот должен быть рядом.

Нет! Во многом он виноват и сам. Он почему-то не может уже быть справедливым. Достаточно Вере кинуть не то слово, не так, как хотелось бы ему, поступить, — и он злится, грубит…

— Я куплю тебе голубей, — сказал Василий Петрович, чтоб перестать думать об этом. — Мы станем гонять их вместе. Они будут летать, а мы смотреть на них. Нальем в таз воды и будем смотреть в воду. Так еще лучше видно.

— Я знаю, — объявил Юрик и, захлебываясь, стал рассказывать о московских друзьях-голубятниках.

На улице Янки Купалы, на деревянном мосту через реку Свислочь, Юрик, высвободив руку, подбежал к перилам.

Обмелевшая за летние месяцы до межени речка текла медленно, нехотя. Дно возле моста тонуло в страшноватом темно-зеленом мраке. Из него поднимались поросшие мохом старые сван. Дальше по течению, тоже под водой, лениво шевелились зеленые пряди водорослей. По обоим берегам, склонившись, росли вербы, которые обычно расщепляет молния или выжигают мальчишки, но которые растут наперекор всему. Одна из верб упала поперек речки. Упала, но росла, и вверх тянулись ее молодые побеги. Листья на них были более сочными и зелеными, чем на других.

Внезапно Василий Петрович почувствовал, что рядом с ним стоит еще кто-то. Он с досадой оглянулся и увидел Кухту. Подняв воротник серого пыльника, тот со спокойным видом тоже смотрел на речку и вербы.

— Откуда ты взялся, Павел? — обрадовался Василий Петрович. — Ты всегда, как фокусник: нет — и есть.

Кухта потрепал Юрика по голове и широко улыбнулся.

— А что ты думаешь? Я и в самом деле того… Рабочих не хватает, в главке всего два башенных крапа, а мы, брат ты мой, полугодовой план выполнили. Сталинградцев, которые приехать собираются, опять обставим. Пусть знают, с кем соревнуются.

Он смешно вертел круглой головой и энергично жестикулировал — совсем неожиданно для его грузной комплекции.

— А за что предупредили на бюро? — в тон ему спросил Василий Петрович.

— Это другое дело. Предупредили за сдачу готовых объектов.

— Скажи — за несдачу.

— Пускай так. Большим штанам положен такой же утюг. — Он редко унывал и с легким сердцем шутил над всем: над своей полнотой, над тем, в чем ему повезло. И это, вероятно, потому, что не очень думал о своем счастье, но всегда как бы чувствовал его.

— Это называется нетребовательностью, Павел.

— Мы, брат, подрядчики. Сколько дают, столько и отдаем. А у вас ведь еще хуже. Планируете, скажем, сквер. Ладно. Но вот такому, как ты, не понравилось что-либо. Раз — и забраковал. А жизнь идет. И пока какой-нибудь бедняга доводит проект, начинают разбивать сквер безо всякого проекта.

— Подожди! — удивился Василий Петрович, зная, что если Кухта намерен что-нибудь сообщить, то начинает издалека. — Это же Понтуса слова.

Через мост, шурша по деревянному настилу, проехал самосвал, груженный землей. В конце моста кузов его подскочил и загремел. Кухта проводил его взглядом и шумно вздохнул.

— А ты думал! Был сегодня, развивал эту мысль. А потом попросил написать, что мешает в работе со стороны проектных организаций и твоего ведомства. Понимаешь, гражданин? — обратился он к Юрику. — Это называется ход конем. Ты в шахматы, надеюсь, играешь?

— Ошарашить хочешь? Боишься, что перед выговором спорить придется?

Кухта комично наморщил шишковатый лоб.

— Какой ты, Петрович, спорщик, если на два хода вперед не видишь! Это, наверно, и Юрке ясно. Ясно, гражданин? Ну вот… Дай пять! — Он широко размахнулся и осторожно ударил своей пудовой пятерней по его ладони. — Ты мне сначала скажи: строители план выполняют? Выполняют. Вы проектную документацию задерживаете? Задерживаете. Так кто же виноват, что объекты не вводятся в строй? А людям нужны виноватые люди. С ними легче. Так что, наивная душа, озирайся, а не то, как на вешалке в ресторане — и оденут и разденут, только руки подставляй…

Кухта обнял Юрика за плечи и потянул с моста. Потом отпустил и обернулся.

— И еще имей в виду: Понтус до войны не одного живьем съел. Откроет хайло и глотает. Талант и принципиальность для некоторых тоже подозрительными представляются…

4

Валя вбежала в общежитие. Подруг по комнате еще не было. В щели между плинтусом и полом нашла ключ. Прикрыв за собой дверь, припала лицом к цветам.

Комнатушка мало чем напоминала ту, в которую Валя вошла несколько лет назад. Кроме ее кровати были еще две, аккуратно застланные пикейными одеялами, с беленькими подушками, поставленными на угол. На окнах белели мережчатые занавески. Над столом свисал самодельный абажур. Под ним на столе стояли вазочки с ковылем, маленький бюст Маяковского, зеркало, лежали книги. Все было обжито, и на всем были видны следы девичьих рук. От прошлого остались только пилотка и финка в чехле, висевшие на гвозде у изголовья Валиной кровати.

Нет, прежним осталось и чувство, будто Валя стоит на пороге чего-то неожиданного и важного.

К работе она начала готовиться давно — может, с первого дня учебы в университете. И все же, сдавая последний экзамен — по литературе, почти ужаснулась, что это ее последний университетский экзамен. Председатель государственной комиссии, профессор с седым хохолком, который он все время приглаживал, долго, придирчиво опрашивал Валю. А потом вышел за ней в коридор и взволнованно принялся доказывать, в чем она ошибается. Но это как раз и поразило — он не делал замечаний, а спорил, возражал, как человек, который считается с твоим мнением.

Студенты есть студенты, и даже способные из них остаются по отношению к своим преподавателям только учениками. Ошибка студента обычно — ученическая ошибка, хоть она и проистекала бы из убеждений. Необычный разговор с профессором показал Вале, что место ее среди людей вдруг изменилось. Она получила новые права.

Стоя на пороге и глядя на комнатушку, Валя подумала о том, что изменятся теперь и условия жизни, изменится все-все и надо прощаться с дорогой порой, цена которой до этого почему-то не ощущалась.

Раньше она мало задумывалась даже над своим отношением к Алешке. Теперь же стало ясно — нельзя переступить порог в новую жизнь, не решив и этого.

Валя положила цветы и села на кровать.

Что делать?

Еще в прошлом году, в парке, под сосной со странной, как на китайских рисунках, кроною. Алешка упрекал Валю, что она не любит его. И когда они сели на сухую, усыпанную шишками землю, он, неуемный Алешка, схоронив в ладонях лицо, вдруг зарыдал. Вале стало по-матерински жаль его. Она положила его кудрявую голову себе на колени и прикрыла ему глаза. Всхлипывал и не снимая ее руки, Алешка утих.

Вокруг не было ни души. Вале стало страшно. Но пугало и то, что кто-нибудь, проходя мимо, может увидеть их. А главное все-таки — охватывал страх одиночества, страх от лесного шума сосен, какой-то нутряной, непонятный. Поглядывая на побледневшее Алешкино лицо, Валя даже сжалась: кто он? Неужели ей суждено прожить с ним, бунтующим неудачником, жизнь? Почему?

Наконец Алешка снял ее ладонь и долго смотрел на Валю. Затем поднялся и потянулся обнять. Но она перехватила его руки и, отряхивая платье, встала.

— Уйдем отсюда…

Он озлился. Понимая его злость, Валя опять опустилась рядом. Над головой шумели сосны. Сквозь их шум она немногое услышала из того, что говорил ей Алешка, но поняла — он требует, чтобы она назначила срок.

Заходя к Алешке, Валя последнее время заставала его мать за необычным занятием — она то щипала гусиные перья, то расшивала бисером платье. Ласково поглядывая на Валю, вздыхала, жаловалась на свои глаза и заводила разговор о сыне. "Учить его, Валечка, надо, — певуче тянула она. — Словом и шелковой плетью. Держать изо всей силы-моченьки. Без этого он пропадет…" Когда Валя сдавала государственные экзамены, Алешка добился ордера на квартиру и, переговорив со знакомым прорабом, вселился в нее, когда еще на лестничной клетке работали маляры…

Расстроенная Валя сходила в кухню, налила воды в махотку и поставила в нее цветы. Букет сразу стал пышнее. Даже показалось, что цветы встрепенулись, стали ярче, и она уже знала, что, входя в комнату, каждый раз будет смотреть на них, как на неожиданность. Поглядывая на цветы, переоделась: надо было еще съездить в Дом печати и хоть мельком посмотреть, где придется вскоре работать.

Были как раз часы "пик", но повезло. К остановке подошли два автобуса, и Валя легко вскочила во второй и уселась возле окна. Она любила это место. Рядом разговаривали люди, кондукторша настойчиво и бесконечно требовала, чтоб пассажиры проходили вперед, где было свободнее. А здесь, у окна, можно было спокойно сидеть, поглядывая на улицу, и думать о своем. Автобус мягко покачивался. Улица бежала, словно на киноленте.

Город строился, и, проезжая по Советскому проспекту, можно было наблюдать весь строительный поток. Тут разбирали старую брусчатку, снимали трамвайные рельсы, выкапывали шпалы — трамвайная линия переносилась на кольцевую магистраль. Там рыли траншеи для подземного хозяйства, и на желтой насыпи чернели трубы, стояли огромные катки с кабелем. Немного дальше бульдозеры уже разравнивали новую трассу улицы — широкую, сорокавосьмиметровую, и грузовики-самосвалы один за другим принимали из ковшей экскаваторов лишнюю здесь землю. На спуске к Свислочи выпрямленная улица-проспект должна была пройти значительно левее прежней, и половину ее перегораживало уцелевшее белое здание бывшего педагогического техникума. Дальше проспект поднимали на несколько метров, и те же неутомимые самосвалы подвозили и подвозили щебень, землю, кирпичные глыбы от взорванных руин. Новый мост через речку еще не начали строить, но земляные работы шли и на другом берегу. Строительные заборы опоясывали целые кварталы. Там и тут поднимались красные стены. И уже не верилось, что когда-то начинали с расчистки тротуаров и мостовых.

5

После торжественной части и самодеятельного концерта в зеленом театре они пошли по прибрежной аллейке. Здесь было меньше людей. От речки веяло свежестью. На противоположном берегу ярко светились окна электростанции. Свет падал на черную водяную гладь дорожками. Речку на этом месте перегораживала плотина, и шум воды на спаде покрывал все звуки.

Валя еще жила слышанным. Секретарь горкома комсомола поздравлял студентов с окончанием учебного года. Ректор говорил о заботах, которыми окружает их народ. И из каждого выступления что-либо западало в Валину душу. Потом выступали чтецы, музыканты, пел хор университета. И Вале, какую бы песню ни исполнял хор — веселую или печальную, — хотелось плакать.

Алешка же, подстриженный, надушенный, был скучным. Он подтрунивал над речами, над тем, что люди без шпаргалок даже выступать разучились, хохотал не там, где было смешно, или сидел насупленный, унылый.

Дойдя до главной, широкой аллеи, они не возвратились, а пошли под фонарями, свисавшими с серебристых мачт, как плоды на склоненных ветках. Парк заполняли студенты, и знакомых встречалось много. У "комнаты смеха" подбежала нарядная Алла. Пожала руку Алешке, схватила Валю за талию, закружила.

— Вот это я понимаю! — заахала она, стреляя игривым взглядом в Алешку и поправляя платье. — Наконец-то! Никого не надо бояться — ни декана, ни председателя профкома…

Она стала рядом с Алешкой, прильнула к его плечу и ущипнула за руку.

— Не ревнуешь, Валечка? Не надо. Его хватит на многих. А ты, Костя, тоже не особо ей доверяй!..

— Ты, кажется, в Витебск? — не ответила Валя, взглядом требуя от Алешки, чтобы тот положил конец Аллиной игре.

— Чего я там не видела? Папа сегодня сказал, что остаюсь дома, при нем. Ведь я у него распронаединственная, — засмеялась она. — Ты рада? Давайте через часик закатимся к нам и отметим это обстоятельство, чем тут слоняться. Муть! Ковшов! — увидев стройного, в белых брюках и светло-синем пиджаке парня с черными усиками, окликнула она и, не попрощавшись, устремилась к нему. — Так мы ждем… Не сабантуй — мечта будет! Утонченнейший!..

Алешка купил эскимо и, кусая его, как хлеб, повеселел.

Постояли возле качелей. Шесть лодок взлетали вперемешку. Из них раздавались смех и визг девушек. Лодки поднимались вровень с перекладинами. Девушки протестовали и, когда парашютом надувались их юбки, стыдливо и смешно приседали. Дежурный время от времени покрикивал и тормозил. Вокруг разносился глухой, басовитый стук. Тут же огромная стрела поднимала в небо привязанных к сиденью любителей острых ощущений, опускала вниз головой до земли и снова взмывала вверх. Некоторые даже не держались, а, расставив руки, летали, как ласточки.

Во всем этом было не так уж много затейливого, но Вале тоже стало хорошо. И, катаясь, она все больше проникалась чувством какой-то окрыленности. А когда выбралась из лодки и сошла с помоста, сердце у нее билось толчками — тук! тук! тук! Алешка угадал это. Не спрашивая согласия, потянул на танцевальную площадку. Но как только они подошли к ней, взвился фейерверк. Музыка и шарканье ног стихли. Россыпь разноцветных звездочек — зеленых, желтых, красных — повисла над вершинами деревьев. Трепетный свет залил людей, деревья. Через мгновение звезды покатились вниз, а навстречу им взлетели тени.

Танцевать расхотелось. И они побрели песчаной дорожкой по склону пригорка.

Огни фонарей, мерцавшие между деревьями, не доносили сюда света. В кустах, в кронах деревьев притаилась темень. И хотя от танцевальной площадки долетала музыка, от качелей — глухие удары лодок о доски-тормоза, а на Первомайской улице то и дело звенел трамвай, — и музыка, и удары, и трамвайные звонки казались далекими и нездешними.

— Тут хорошо, — сказала Валя, подставляя лицо теплому повеву.

Не желая дальше слушать ее, Алешка ухмыльнулся:

— Пойдем к этой коллективистке? Отметимся? Верно, деликатесы разные будут. Рванём?

— Нет, конечно…

— Ну и черт с ними!.. У матери с глазами плохо, — зашептал Алешка. — А я и про это думать не могу… Чего волыним? Неужто не видишь, как тяжело мне?

Он подался к ней, но Валя откинула голову. Обняв и поддерживая ее за спину, Алешка все же дотянулся до Валиных губ и припал к ним. Страх заставил Валю слегка отстраниться и закрыть их ладонью. Но Алешка пересилил ее и снова привлек к себе. В такой неудобной позе, замерев, но борясь, они остались на долю минуты.

— Не надо, Костусь, пусти, — слабо попросила она.

Однако Алешка отвел от губ ее руку и опять начал целовать.

Она грудью чувствовала, как бешено бьется его сердце, и это кружило голову. Воздух, который вдыхала теперь Валя, обжигал губы. Таким же горячим казалось прикосновение Алешкиных рук. А тот прижимал Валю к себе и все ниже опускал по ее рукам свои руки, судорожно перебирая пальцами.

По когда он, потеряв над собой власть, порывисто дыша, попытался клонить ее к земле, Валя вдруг уловила запах водки. Он выпил перед тем, как идти сюда! Зачем? Чтобы приглушить что-то в себе и быть смелее? Значит, он заранее готовился к этому!..

Уже и раньше вместе с отнимающим силы томлением в ней было желание сделать Алешке больно, за что-то отомстить. Смириться она могла, только протестуя против того, что ожидала и что надвигалось на нее. Были и мысли: "Ты ли это, Валя? Опомнись! Иначе завтра — кто знает! — опостылеешь себе и тогда трудно будет глядеть на свои голые плечи, руки, которые радовали прежде. Доведется кусать пальцы, плакать, боясь, что тебя услышат, и страдать от бессилия что-либо изменить. А сквозь слезы в душу будет закрадываться страх: а что если?.. Разве уже решено все? Наоборот… А если выберешь другого? Ты же принесешь страдания и ему. Простит ли он тебе? Да и любовь, когда прощают, не та любовь…"

Правда, потом мысли исчезли, но желание противиться осталось. Сейчас же оно охватило Валю всю, пробудило даже ярость. Почти бездумную, но лютую.

Она рванулась и оттолкнула Алешку, И, сбегая среди редких сосен с пригорка, слыша топот Алешкиных ног, лихорадочно думала, куда ей сейчас бежать. Куда?

Обессиленная, Валя добежала до домика Урбановичей. В окнах горел свет. Занавеска в одном окне была приоткрыта, и она увидела их всех — Зосю, Алексея, Светланку. Они сидели за столом, занятые каждый своим. Подперев рукой щеку, погруженная в себя Зося читала книгу. Рядом с ней, неумело держа ножницы и высунув от старания язык, девочка резала бумагу. Положив на стол длинную, чуть ли не на всю комнату, рейку, Алексей прикреплял к ней ватерпас и, что-то обдумывая, склонял голову то на одну, то на другую сторону. "Как это хорошо!" — с завистью подумала Валя. И, услышав, что во дворе цепью загремела собака, крикнула через весницу:

— Зося! Выйди сюда! Пожалуйста!

6

Чувствовать себя оскорбленным может не только тот, кого оскорбили. Алешка рвал и метал, более чем убежденный, что Баля все перекрутила по-своему.

"Чистюлька! — возмущался он. — Кого ты из меня делаешь? Мне ведь и так хватает. Разве я не хотел, чтобы ты мои была?.. Ну ладно!.."

Найдя фонтанчик питьевой воды, Алешка умылся и решительно зашагал из парка.

Он не знал номера Аллиной квартиры: до того, если приходилось, провожал лишь до подъезда. Однако поднялся на второй этаж, послюнявил пальцы, пригладил брови и позвонил в первую попавшуюся дверь. Когда щелкнул замок и в приоткрытой, взятой на цепочку двери показалось женское лицо, нагловато сказал:

— Я к Алле. Она тут живет?

— Заходите, — грустно пригласила женщина.

За стеклянной дверью, в гостиной, на рояле заиграли туш. В переднюю выбежала Алла, не удивилась, зааплодировала, помогла ему раздеться и, держа за концы его белый шарфик, придирчиво оглядела. Потом забросила шарфик за его голову и так потащила не в гостиную, а в свою комнату. Там царили голубые сумерки. Горел ночничок на тумбочке у кровати, и от трельяжа исходил рассеянный свет, дробясь в алмазных гранях флаконов и пудрениц.

— Один? Поссорились? — дурашливо засмеялась Алла. — От тебя за версту несет парикмахерской.

Она взяла пульверизатор, сжала в ладони голубую грушу с кистью и обдала Алешку душистыми брызгами.

Нарочито грубо, не отвечая, он взялся за мочку ее уха, привлек к себе и поцеловал, чувствуя, что Аллины зубы с хищной осторожностью впиваются в его губы.

— А что, больно? — через минуту спросила она, растирая укушенное место пальцем и, как ни в чем не бывало, ведя Алешку в гостиную.

Там было четверо: бледнолицый, с усиками, длинными, зачесанными назад волосами Ковшов; горбоносый рыжеватый артист филармонии Прудник — тоже в широкоплечем пиджаке и в узких брюках, и две девушки с причудливыми прическами, одетые ярко, но со вкусом. Одна из них студентка консерватории, тонкая, безгрудая, вероятно, только что кончила играть и шла от роняя к остальным, что стояли у круглого столика. Походка у нее была медлительная, вялая. Она едва поводила плечами и держала руки по швам.

Нового гостя дружно приветствовали и расселись вокруг столика. Только Алла осталась стоять, облокотившись на спинку кресла, куда сел Алешка.

— Мы говорили тут, Аллочка, про тебя, — сказал Ковшов, бережно поправляя волосы на висках и переводя глаза на полную, с застывшим, будто нарисованным, лицом девушку. — Зина вспомнила о прошлогоднем курорте.

— Ха-ха-ха! — утробно захохотал Прудник.

— Очень нужно, пусть она сначала о себе расскажет, — безразлично ответила Алла. — О купальнике, в котором в очереди за нейлоновыми манишками стояла. Или как ходила на пляж с двумя полотенцами, словно Иисус Навин.

— Непонятно, — приподнял широкие плечи Ковшов.

— А ты расспроси. Одно полотенце для головы, а другое вместо юбочки. Дошло? Сила!

— Что в этом особенного? — спокойно удивилась толстушка. — Я просто была постельно больной…

— Ха-ха! Два — ноль в твою пользу!

— Два — это не так уж много, — вставил Алешка, набираясь, как и они, игривого нахальства.

— Мерси, тоже очко, ха-ха!

Перешли в столовую.

Нельзя сказать, чтобы Алешке понравились его компаньоны. Особенно прыщеватый от вожделения Прудник, который из-за пустяка хохотал громче всех, считая это признаком собственного достоинства. Безгрудую же ломаку, с походкой, как у загипнотизированной, — ни кожи, ни рожи! — он возненавидел сразу. И поэтому, когда стали пить, пьянел тяжело, стал показывать клыки и все больше наливался свинцовым упрямством.

Алла заметила это, и, когда Алешка, подняв вилку, как оружие, скосил свои страшноватые глаза на Прудника, осторожно взяла под руку и потянула в кабинет отца. Усадив на тахту, по-кошачьи примостилась рядом и положила руки ему на колено.

В столовой звенели рюмки, было слышно, как хохотал Прудник и медлительная студентка рассказывала анекдот о каком-то пустыннике, его искусительнице, эликсире и знаменитой башне в Пизе. Алешка как бы впитывал это в себя и, хмелея, делался все более мрачным.

— Хорошо Урбановичевой Пальме, — сказал он, — гавкнет, скажем, на тебя, а никому ведь и в голову не придет обижаться или поправлять ее. А тут и перекрутят еще…

— А мне хоть бы что, — отозвалась Алла. — Я просто не обращаю внимания. Пускай себе.

— Ого, не обратишь!

На письменном столе зазвонил телефон.

Торопливо чмокнув Алешку в щеку, Алла вскочила и подбежала к столу.

— Алло! — как можно спокойное сказала она, игриво глядя на Алешку, который тоже встал с тахты и, шатаясь, подходил к ней. — Я вас слушаю. Иван Матвеевич?.. Нет, папы нету…

— Зимчук? — хрипло спросил Алешка. — Вот еще один праведник… Дай!

— Ты с ума сошел! — крикнула она, испуганно зажав мембрану в кулаке.

— Дай, говорю!

На него стало жутко смотреть.

Алешка вырвал из ее рук трубку и поспешно проглотил слюну.

— Эй, вы, Иван Матвеевич! — надорвался он. — Я говорить с вами хочу… Что? Пьяный? А на кой черт я кому, если все в норме. Про меня, может, и вспоминают только, когда провинюсь и критиковать надо. Попал на язык, то уже не надейся, что спустят…

Испуг, вызванный его странным поступком, у Аллы проходил.

— Зачем он тебе, Костя? Охота связываться! — шепнула она, показывая, видимо Зимчуку, нос.

Алешка отстранил ее и более спокойно сказал в трубку:

— Ой ли! Такая помощь тоже не мед. Мне ни нянек, ни надзирателей не нужно. Тем более, если они тебя за преступника считают. А какой я преступник? Я только сам до всего дотронуться хочу. А разве крамола это? Привыкли, чтоб все на вас были похожи. Чтобы ваше слово законом служило. И мне теперь дозволено одно — каяться и оправдываться" А что, если я не умею оправдываться? Если для меня на миру и смерть красна? Понятно это вам? Доходит?

— И не лень тебе? — тихо, но уже более настойчиво попросила Алла, пренебрежительно глядя на телефонный аппарат. — Неужели не осточертело еще? — и нажала на рычаг указательным пальцем.

Алешка не обиделся, устало положил руку на ее плечо и опустил кучерявую голову. Ластясь, Алла взлохматила ему волосы, сняла с плеча его руку и заставила обнять за талию. И эти расчетливые уверенные, немного торопливые движения замутили мысли Алешки, переключили на другое. Он сжал Аллу и почувствовал, как шумит кровь в голове.

— Папа улетел в Москву, — зашептала она, пряча лицо на его груди. — Ты, если хочешь, можешь остаться… До утра…

Когда гости ушли, она проводила его в свою комнату. Принесла графин с коньяком, нарезанный тонкими ломтиками лимон на блюдце. Как-то таинственно и торжественно поставила все это на тумбочку возле кровати и, не погасив ночника, стала раздеваться.

Глава третья

1

Светланка после сна обычно бывала ласковой. Она садилась на кровати, как только просыпалась, и, протерев глаза, без слов тянулась к отцу или матери — кто стоял ближе. Обняв за шею, прижималась к щеке и замирала, не имея силы сбросить с себя сладкую истому. Целовала она словно нехотя и издалека складывала губы. Но в этом было столько трогательного, что родители уже не могли быть взрослыми.

— Проснулась? — спрашивал Алексей, когда был в хорошем настроении. — Что во сне видела? А?

— Сон, папа.

— Какой, помнишь?

— Зеленый такой, зеленый.

Встав на колени, чтобы было удобнее, Алексей сам начинал одевать дочку и фантазировал:

— Я уж во дворе был, тька! С солнышком разговаривал.

— Ну-у? — веря и не веря, широко раскрывала она глазенки.

— Оно про тебя спрашивало.

Несмотря на ночное посещение Вали, которое взбунтовало его, Алексей все равно чувствовал себя именинником. Полученная им вчера зарплата была рекордной, и он принес ее домой как заслуженный подарок. "Радиолу купим, как раз в магазине есть, — сказал он с независимым видом. — У нас тоже губа не дура. Пусть будет". И, проснувшись, опять заговорил с дочкой о солнышке и даже показал в окно:

— Вон видишь. Давай скорей!

Солнце действительно заглядывало в окно. Его зайчик сверкал на никелированном шарике кровати. Оно дробилось в зеркале, висевшем на стене над тумбочкой, и окрашивало его грань в цвета радуги. На подоконнике, словно в сиянии, цвели огоньки. Утром Зося выносила вазоны из комнаты и поливала. Капли на листьях будто дрожали.

Взяв за руку, Алексей вывел Светланку во двор. Велел умыться из таза, стоявшего на табуретке возле крыльца, и окликнул Пальму. Позванивая цепью, гремя проволокой, овчарка подбежала и уставилась на хозяина агатовыми глазами.

— Ишь ты, морда! — потрепал ее по загривку Алексей. — Гляди, чтоб все было как было. А то дам!

— Дав! Дав! — гавкнула Пальма, льстиво махая хвостом.

— Вот тебе и "дав"! — передразнил Алексей.

Позавтракав, они собрались и пошли.

Было приятно смотреть на эту молодую семью — на Зосю в светло-сером платье и беретике, со строгим, красивым лицом и густыми волосами, которые было трудно держать под беретом, на Алексея, который в вышитой рубашке и тщательно отутюженных брюках шагал, как на демонстрации, неся дочку на плече, на Светланку в голубом платьице и с такими же лентами в косичках. И потому, что Светланка была похожа и на мать и на отца, казалось, все они чем-то похожи. А может, и в самом деле люди, долгое время живя вместе, перенимают друг от друга не только привычки, вкусы, характер, но и внешние черты, выражение…

— Семья Урбановичей идет, — сказала Зося, смеясь от наплыва хороших чувств.

— Ты сына давай, тогда "во" будет, — поднял Алексей большой палец. — Да и сама станешь настоящей женам, а не учительницей.

Зося испуганно показала глазами на Светланку.

— А что тут такого?

Вошли в Театральный сквер. Вокруг цвели высокие липы. От них волнами исходил терпкий медовый запах. Алексей снял Светланку с плеча, и они повели ее вдвоем, взяв за руки. Около фонтана с каменным мальчиком и лебедем она заставила остановиться. Розовый мальчик по-детски обнимал своего друга. Приложив ладонь ко лбу, всматриваясь в высокую лазурь, он словно выбирал, куда его другу лететь. А лебедь, хотя и взмахнул крыльями и вытянул шею, еще не знал, полетит он или нет. Высвободив руки, девочка обежала вокруг фонтана и вдруг, пораженная, остановилась.

— Папа, ты?! — воскликнула она, словно нашла то, что от нее прятали: — Ты! Ты! А вон и дед!

Зося уже не один раз приходила в сквер посмотреть на портреты мужа и дяди Сымона. Подолгу стояла перед Доской почета, разглядывая их серьезные, натянутые лица и перечитывая скупые подписи. Заходил сюда и Алексей и, чтобы выглядеть не очень счастливым, поглаживал щеки, подбородок, не давая проступить улыбке. И когда Светланка крикнула: "Папа, ты!", это заставило Алексея заново пережить радость.

— Я, дочушка. Не святые горшки лепят, пойдем, — сказал он и заговорил о другом. — Валю жалко, хоть сама и любит учить других. Таких урвителей, как Алешка, гнать от себя надо, шлендает, шатается. Встречные уже обходить начинают. А недавно снова видел с фифой, которой ничего не жалко.

— Чего ты так зло? — спросила Зося, проверяя, не слушает ли их Светланка. — Ему тоже не сладко, назло козыряет.

— Ты всех, кроме меня, оправдываешь. А я не то что… горло грызть таким охальникам готов. На лихо он живет? Прибытков и тот свою кельму смастерил. Она у него и за молоток и за кельму служит. А Алешка что? Ни себе, ни другим. Вот поработала бы с ним…

Зося знала — подобные разговоры пробуждают в Алексее ревность, он вспоминает прошлое, терзает ее, себя. И она как могла спокойнее сказала:

— Глупенький ты! Знаешь, куда мы идем? — И грудью прильнув к мужу, повисла на его руке. — Пойдем скорей, а то разберут все.

В магазине людей было густо, но больше любопытных, и вскоре продавец поставил на прилавок обтекаемой формы радиоприемник. Алексей сам воткнул штепсель и щелкнул выключателем. Около шкалы с радиостанциями засветился зеленый круглый глазок. В динамике загудело. Алексей повернул ручку настройки. И по мере того как яснел круглый глазок, очищался и усиливался звук в динамике.

2

Многие трудности первых послевоенных лет отходили в прошлое. Они начинали даже казаться странными. Были созданы предприятия строительных материалов и крупные строительные организации. Почти каждый десятый горожанин был в комбинезоне строителя или одежде, измазанной известью, краской. Да и сам город напоминал огромную стройку. На юго-западной окраине воздвигались автомобильный и тракторный гиганты. Возле них вырастали большие заводские поселки, которые позже должны были слиться с городом. Все яснее проступали контуры площадей, улиц. Заканчивали трамвайную линию от центра к Сторожевке, и приближалось время, когда городские сорванцы получали право целый день кататься бесплатно в празднично украшенных трамваях.

Строительный сезон был в разгаре. По улицам катили самосвалы, грузовики с кирпичом, с железобетонными плитами, балками. Грузовики с прицепами везли бревна, железные прутья, арматуру. Своим ходом куда-то передвигался экскаватор, за ним — бульдозер, и на перекрестках, поблескивавших новым асфальтом, им под гусеницы подкладывали доски. Колеса и гусеницы оставляли после себя следы глины, она быстро подсыхала, трескалась и пылила. Космы пыли несло и от котлованов, от куч навороченной земли. Она стлалась, вихрилась.

Переступая глубокие колеи и колдобины, выбитые автомашинами, Алексей миновал ворота и очутился на территории стройки. Все здесь было знакомо так, что почти не замечалось. Леса, наспех сброшенные возле забора. Под навесом навалом бумажные кули с цементом, груды извести, песка. Дальше — растворомешалка, куча кирпича, подъемник, транспортер. На отшибе склад-времянка, где находилась и контора прораба. Неизбежный строительный мусор. Но все это, почти не фиксируемое сознанием, всегда настраивало Алексея на хозяйский лад. Мысль начинала работать в одном направлении.

— Привет, дядя Алексей! — поздоровался с ним моторист — курносый, веснушчатый парень, которого на строительстве почему-то звали "Швагер".

— Здорово, — ответил Алексей и направился к конторе.

Алешка с заспанным лицом сидел на скамейке за длинным, наспех сколоченным столом и графил ведомость.

— Кирпича хватит? — спросил с порога Алексей, невольно вспоминая разговор с женой о Вале и чувствуя большую, чем обычно, неприязнь к Алешке.

— А что?

— А то, что прошло время, когда кирпич привозили прямо от печей — горячий, с дымом, когда мы его в стены теплым клали. А все равно своевременно подвезти не можете.

— Ты что, сегодня с левой ноги встал? — вверх, как птица, взглянул Алешка.

— А разве не было этого на прошлой неделе?

— Было, да сплыло, ха-ха!

— Мне твои шутки не нужны, — упрямо сказал Алексей. — Завтра сталинградцы приезжают.

— Знаю и, кажется, тоже отвечаю за строительство! — блеснул глазами Алешка, и его тонкие ноздри задрожали. Позавчерашняя история, за которую он был готов казнить себя, новая бессонная ночь, после которой пришел на работу с головной болью и омерзением на сердце, — все это вдруг породило ярость. Явилась потребность кричать на кого-нибудь, на кого — не важно. Он стукнул кулаком по столу и ощерился: — Ты меня не учи! Учителей и без тебя по горло. Сам знаю, что мне делать и о чем заботиться!

— Потише, — спокойно предупредил Алексей, но потом тоже рассердился: — Я тебе, может, не Валя. А?

— Что Валя? — голос у Алешки сорвался.

— Сам знаешь. Я говорю, не всех можно обижать. Я тебе не девушка. А про кирпич и раствор говорю загодя, чтоб хватило. Подсобника замени — тюфяк. Нового дай, попроворнее.

— Нет, ты скажи, при чем тут Валька? — вскочил Алешка.

Он опрокинул скамейку, вышел из-за стола, забияцким движением подтянул брюки и одернул пиджак.

— Я говорю о ней, чтобы предупредить тебя, — не моргнув, сказал Алексей. — Нехай лучше не бегает плакаться к Зосе. Понятно?

Алешка побледнел, но нагнулся и поднял скамейку.

— А откуда ты знаешь, что в этом только я виноват? Почему обо мне, заступник, ничего не спрашиваешь?

— И так все ясно.

— Тогда ладно, — взглянув на открытую дверь, пробормотал Алешка. — Посмотри вон, чем тебя постройкой встречает. Может, подобреешь и не только то, что под носом, замечать будешь.

Согнувшись в проеме двери, Алексей вышел из конторы и сразу — как он не заметил этого раньше? — увидел на лесах красное полотнище. Крупными буквами на нем было написано: "Работайте так, как бригада Алексея Урбановича!" В груди приятно пощекотало. Он остановился и, не таясь, несколько раз у всех на виду прочитал написанное.

— Нравится? — крикнул Алешка, стоя уже в двери и держась, как распятый, за косяки.

Алексея потянуло к людям. И хотя не было необходимости, он поговорил со Швагером, который копался в моторе. Подошел к бетономешалке, пошутил с девчатами, с удовольствием замечая, что те смотрят на него внимательнее, чем обычно, разглядывая, как малознакомого, и нет-нет да и переводят взгляды с него на полотнище. Потом перекинулся словами с вахтером, седоусым стариком, похожим одеждой, видом на охотника, и только после этого поднялся к себе на леса.

Прибытков уже готовился к работе. Но, заметив бригадира, подошел.

— Видел? — спросил Алексей, собираясь хлопнуть молчаливого каменщика по плечу и превозмогая это желание: панибратства в среде мастеров не любили.

Прибытков кивнул бородой. Но по тому, как он взял ее б горсть и провел по ней, Алексей догадался — настроение у него тоже приподнятое.

— Ну и как? — опять переспросил он, осмелев и меньше опасаясь задеть его самолюбие.

— Ничего… Законно…

Завязывая на ходу фартук, с изжеванной папиросой во рту подошел Сурнач — кургузый круглолицый здоровяк с любопытными, веселыми глазами. В бригаде Сурнача уважали за золотые руки, за простоту и счастливый талант: он был отличным баянистом, руководил клубным оркестром и часто выступал с ним на стройках.

— С тебя магарыч, бригадир, причитается, — сказал он, сверля Алексея веселыми глазами.

— За мной не пропадало… Но завтра, хлопцы, сталинградцы приезжают. Кого-кого, а нас не минут. Придется навернуть как следует. Пусть посмотрят.

— Ну что ж, навернем! Запросто! — выплюнул папиросу изо рта Сурнач. — Нам репетиций проводить не надо.

Он понимал собеседника больше, чем тот хотел, и обычно смотрел на других слегка иронически, даже насмешливо. Это чувствовал Алексей и все же редко смущался Сурнача. Но, принимая угрюмое трудолюбие Прибыткова за признак ограниченности, он больше, чем перед кем-либо, почему-то терялся именно перед этим многодумным человеком.

— Кельму свою покажешь, — сказал он, чтобы в чем-то оправдаться перед Прибытковым. — Я тоже одну штуку продемонстрирую. На ветру пока ты отвесом тем стену выверишь! А эту штуку приложи — и готово.

— Давай удивляй! — иронически поддержал Сурнач.

Возводили третий этаж, но вокруг еще не было зданий, и отсюда открывался широкий вид на город. Даже была видна окраина: зеленая купа Сторожевского кладбища, среди нее белая церковка с синей луковкой, окраинные домики. За ними в мглистом куреве гряда холмов, извилистая полевая дорога с тоненькими, как черточки, столбами, пригородная деревня, а за всем этим — полоска далекого леса. Веяло простором, и воздух казался здесь чище, чем где.

— Эх, и работном! — выдохнул Алексей, ища глазами домик Сымона. — Нехай знают, коль интересно…

3

Делегация сталинградцев состояла из восьми человек. Возглавлял ее начальник производственно технического отдела Главсталинградстроя инженер Рыбаков. Гости встретились с Юркевичем, осмотрели город, ознакомились со строительством автомобильного завода и только на следующий день, разделившись на группы, пошли по объектам.

Алексей заметил их, как только они показались в воротах стройки. Чувствуя, что по спине пробегает холодок, он негромко предупредил Прибыткова:

— Ну, Змитрок, на всесоюзную арену выходим. Предупреди хлопцев, а я встречать пойду. Они к Алешке, должно быть, сначала заглянут.

Он бросил кельму, вытер о штаны руки и, заметнее обычного переваливаясь, начал спускаться по шатким сходням.

На площадке царило оживление. Все, казалось, было как всегда. У растворомешалки суетились девушки. С грузовика рабочие сбрасывали песок. Напряженно скрипел подъемник, подавая ковш с раствором. Но приподнятое оживление замечалось во всем: и в том, как работали девушки, — чаще, чем это нужно, поправляя платки, — и в размеренных движениях рабочих, сгружавших песок, и даже в поскрипывании подъемника, напоминавшем курлыканье журавлей. Это передалось Алексею, и он, взволнованный, подошел к конторе прораба. Но то, что увидел в темном прямоугольнике двери, смутило его окончательно. Обнимая одного из сталинградцев, Алешка хлопал его по спине и захлебывался то ли смехом, то ли плачем.

— Микола, ай, Микола! — повторял он, и Алексею Казалось, что на светлых, обычно насмешливых глазах его слезы.

— Что это у вас такое? — спросил он со скрытой иронией, почти догадываясь, кого обнимает Алешка.

Плечи сталинградца вздрогнули, он выпрямился, но Алешка не выпустил его из объятий, и тот не мог пока повернуться. Однако по красивой голове, по фигуре, стройной, широкоплечей, по чуть кривым, как у кавалеристов, ногам Алексей узнал Кравца.

— Пусти-ка, прораб, — сказал он, поддаваясь порыву. — Я, кажись, тоже был в партизанах, и мы не меньше знакомы. Слышь, а?

Они тоже обнялись и поцеловались. Держа бывшего "заклятого друга" за плечи, Алексей стал разглядывать, надеясь найти в его лице что-нибудь новое и чужое. Но тот совершенно не изменился. Словно и не годы прошли, словно и не вступала в свои права зрелость. Как и пять лет назад, под козырьком кучерявился порыжевший от солнца казацкий чуб, как и прежде, поблескивали серые, страшноватые для многих глаза, и так же презрительно вздрагивали при улыбке ноздри прямого короткого носа.

— И ты здесь, чертушка? — вскрикнул Кравец совсем как раньше. — А я гляжу, какой это Урбанович ходит во славе?

— Я тут дома, а вот ты каким манером сюда попал? — в свою очередь спросил Алексей.

— Закончил войну, погостил у родителей на Кубани, а потом рванул в Сталинград. Вот так, Лёкса, и попал. А Зося где? Наставничает, наверно?

Только теперь Алексей обратил внимание на остальных. В конторе были также Кухта и двое незнакомых — очень смуглый, небольшого роста, сухощавый мужчина и высокий, почти такой же, как Алексей, богатырь с волевым, энергичным лицом. Приветливо и снисходительно улыбаясь, они ждали, когда спадет возбуждение, вызванное этой встречей, и молчали.

— Знакомься, — сказал Кухта, встретив взгляд Алексея и показывая на смуглого мужчину. — Инженер Рыбаков. А это — Сычков. Слышал? Работает над механизацией штукатурных работ. Ну, а это, как известно, Кравец, твой собрат по профессии.

И хотя встреча с Кравцом, скорее всего, могла принести только терзания, Алексею было приятно видеть этого, когда-то своенравного кубанца, и, здороваясь с остальными, он смотрел только на него. В глубине же души они оба удивлялись, что все проходит так гладко.

— Спрашиваешь, как живу? — повернулся Алексей к Кравцу. — Спасибо. Дом построил. Сад посадил. Дочку имею.

— С Зосей живешь? — настойчиво повторил Кравец, гася насмешливые и в то же время тревожные огоньки в глазах.

— А то с кем же? Я, брат, занапрасно не меняю жен, как другие. Мне хватит и одной. Тем более, если она обещает целый, дом детей навести. Видишь, какие обещании дает?

— Та-ак, чертушка…

— А ты, должно быть, все еще холостяком ходишь?

— Свободный пока.

Это почему-то укололо Алексея. Он переступил с ноги на ногу и напряженно предложил:

— Пойдем, посмотрите, как работаем. Можно, товарищ Кухта?

Сталинградцы собирались сначала ознакомиться с учетом и организацией труда на стройке. Но отказываться было неловко, и все подались из конторы.

Алексей поднимался по сходням последним. Он слышал, как пыхтел и отдувался Кухта, как шутил Кравец, и все больше волновался. Его успех или неудача приобретали теперь особый смысл. Шли годы, а Алексей не мог простить Зосе ее увлечения, не мог примириться с тем, что Кравец когда-то любил жену и был близок с ней. А главное, что все это происходило на глазах. И вот сейчас его успех как бы должен был положить конец прежнему и нынешнему молчаливому спору, должен был успокоить самого, поднять еще выше. И он внутренне холодел от нетерпения и ожидания.

Пока сталинградцы знакомились с другими членами бригады, рассматривали ватерпас, кельму Прибыткова, он топтался у своего рабочего места, исподлобья смотрел на подручного и незаметно вытирал вспотевшие ладони.

Взялся он за работу неторопливо, наблюдая за бригадой и постепенно входя в ритм. Несколько месяцев назад бригада стала работать "двойками", и теперь Алексей полагался на это.

— А ну, Степан, давай! — сказал он через минуту подручному.

Тот зачерпнул сизоватый вязкий раствор и разостлал его по стене. Раствор заполнил пазы, неровности и начал твердеть, будто угасая. Дохнуло острым запахом извести, речного песка. Проникаясь сознанием, что под руками нечто живое, Алексей провел по раствору кельмой, привычным движением взял из подготовленной кучки кирпич и не положил, а бросил его рядом с замурованным. Потом, ловко пристукнув ручкой кельмы, потянулся за в вторым, и тот снова, послушный, лёг рядом.

Краем глаза он заметил, как одобрительно кивнул Сычков и оживился Кухта.

— Наддай, Степан! — не выдержал Алексей, чтобы опять не подогнать подручного.

Широкоплечий, сильный, он, казалось, не работал, а распоряжался кирпичом, раствором, напарником, и делал это легко, свободно, без всякого напряжения. Сосредоточенность проступала разве лишь на обветренном, с крупными чертами лице.

Он чувствовал в себе хмельную силу. Она просилась в работу. Ему захотелось развернуться, подать голос, крикнуть что-нибудь вроде молодецкого "гоп-ля".

Так он проработал около получаса, пока кто-то не положил на плечо руку. Почувствовав ее, Алексей огляделся. Возле него стоял Кухта, за ним, усмехаясь, Кравец, немного дальше — Рыбаков с часами в руке, Алешка, Сычков.

— Шабаш, — сказал Кухта, сжимая плечо Алексея. — Теперь подсчитаем. Устал?

От работы горели ладони и гулко билось сердце.

— Нет, — нарочно похвалился он, — наоборот, Павел Игнатович. Устаю, коли медленно работать приходится.

— Точно, чертушка! — согласился Кравец. — Ты заставь человека ходить, как в кино я видел, когда что-то испортилось. Ногу одну поднял, поставил, потом другую поднял. Он так и километра не пройдет. Я, между прочим, тоже не могу.

— Нет еврейской семьи без бабушки! — ввернул Алешка. — Ха-ха-ха!

Поддержка Кравца, собственный успех и даже хохот Алешки настроили Алексея на щедрость. Появилось желание чем-то отблагодарить всех. Да коль показывать себя, так показывать по-настоящему! И он торжественно произнес:

— Если можно, товарищи сталинградцы, буду просить вас к себе. Встретимся, поговорим, опытом обменяемся… — И, отведя Кухту в сторону, стал торопливо и горячо что-то шептать ему, прикрывая рот ладонью.

4

Когда Алексей приглашал сталинградцев, он был в ударе. Это получилось у него само собой, как делаются все великодушные жесты. Идея понравилась Кухте, и тот, чтобы придать банкету "фундаментальность", предложил помощь. Алексей принял ее, и это окончательно рассеяло сомнения, которые начали было точить его. Но когда он вернулся домой и перечислил Зосе приглашенных, то сам удивился тому, что сделал. В его доме будет Кравец! Кравец окажется рядом с Зосей. Они поздороваются за руку, станут разговаривать, Кравец будет смотреть на Зосю. Подвыпив, начнет шутить, может, даже вспоминать прошлое, а ему, как хозяину, придется мириться со всем этим и только усмехаться. Алексей заметил, как замешкалась, смутилась и Зося.

— Разве Кравец тоже здесь? — нагнулась она над Светланкой.

— Этот будет всюду, где ему лучше, — отрезал Алексей, наливаясь мстительным чувством и злым любопытством. И, уже готовый на страдания, только бы что-нибудь узнать еще, в чем-нибудь убедиться, что-то разоблачить, он добавил: — Коли демобилизовался, к себе на Кубань поехал. Говорил, месяц у родных прожил — как в карты проиграл. Но колхозного хлеба не захотел. Стал патриотом и Сталинград восстанавливать поехал. Так что встретитесь.

— Мне с ним нечего встречаться, — обиделась Зося, но не отошла от Светланки и не взглянула на мужа.

Он ждал, что жена обязательно начнет возмущаться, и то, что она не возмутилась, еще крепче разбередило душу.

— Ты, может, скажешь, и не было ничего вовсе?

Зося не ответила, взяла Светланку за руку и направилась к двери, но от порога повернулась.

— Было да сплыло. Не надо про это. И не вспоминай больше!..

Удачи приносят в семью согласие. Да и Алексей не давал последнее время поводов для ссор. Окруженный вниманием других, он не мог оставаться прежним.

С того времени, как Урбановичи переехали в собственный дом, в семье стали укореняться свои привычки, свой обиход. Вставали, как и во всякой рабочей семье, рано. Зося бралась готовить завтрак. Алексей выходил во двор и возился у дома: он умел находить работу. Да и заботы, которых хватало в любую пору года, казались срочными, неотложными. Дом стоял как игрушка, но нужно было оштукатурить сени снаружи, поставить частокольчик от улицы, построить возле сарайчика душ, вскопать землю под яблонями… И Алексей, встав утром, сразу же принимался за дело и работал, пока Зося не звала завтракать.

Из дому уходили вместе. Алексей — на строительство, Зося — со Светланкою в ясли, а оттуда в школу. Когда снова собирались вместе, Зося заставляла мужа подробно рассказывать о прожитом дне. И если он начинал сразу с того, что его занимало, просила: "Ты по порядку, ничего не пропускай… Ну, ты пришел, а дальше что?" Выслушав его скупой рассказ, она начинала рассказывать сама, — чаще всего о дочке, ученицах, но зато основательно, ничего не пропуская, уверенная, что мелочей в таком деле нет и все одинаково важно. По вечерам принимались каждый за свое: Зося — за планы и тетради, Алексей — за какую-нибудь прореху в хозяйстве.

Правда, он упорно, и чем дальше, тем больше, добивался, чтобы Зося бросила работу — сама воспитывала дочь. И случалось так, что Светланка, их общая радость, становилась причиной неладов. Стоило ей только прихворнуть, вернуться из яслей с поцарапанной щекой, как начинался тягостный разговор о Зосиной работе. Бывало еще хуже, когда она задерживалась на педсовете или родительском собрании. Алексей встречал ее тогда вовсе отчужденно. Им еще было невдомек: чтоб семья оставалась счастливой, мало одних удач и достатка. И, возможно, это стало яснее именно сейчас, когда у него, знатного каменщика, готовился званый ужин для делегации строителей такого города, как Сталинград. Думал ли, видел ли когда-нибудь во сне Алексей, что ему, бывшему деревенскому парню, у которого если и есть что-либо необыкновенное, то это сильные руки да жадное к работе сердце, придется от имени строителей столицы принимать у себя, приветствовать и угощать таких гостей. Нет, никогда не думалось и даже во сне не снилось! И все же он страдал в такую торжественную минуту, страдал и думал: "Нехай, может, ее и не было бы совсем".

Зося, раскрасневшаяся, но решительная, в веселеньком фартуке и платочке, бегала из кухни в комнату, где поставили столы, и носила посуду, настряпанную вкусноту. За ней по пятам важно ходила тетка Антя и показывала, куда что ставить. Чтоб поместилось больше гостей, столы разместили наискосок, оставив узкие проходы. Располневшая за последние годы Антя едва пролезала в них, подтягивая, насколько могла, живот, и сердилась.

Сымон сидел в углу на табуретке, с наслаждением курил и, добродушно посмеиваясь над женщинами, сыпал рифмами: "Что правда, то не грех, что торба, то не мех. У богатого гумна и свинья умна. Так, Антя?.." Когда же к нему подошел Алексей и, указав на радиолу, спросил, сколько она, по его мнению, стоит, Сымон засмеялся: "Не подкрепишься — за кусок хлеба отдать согласишься".

Посуды не хватало, пришлось занять у соседей, по зато теперь, накрытый белоснежными скатертями, уставленный бутылками и закусками, стол выглядел на славу, хоть при нем и стояли разные стулья.

Предоставив женщинам хозяйничать, как им заблагорассудится, терзаясь Зосиным вызовом, Алексей, может быть, впервые в жизни бродил без всякой цели из комнаты в комнату, включал и выключал радиоприемник, разглядывал себя в зеркало. Из кухни вкусно пахло жареным. Он вдыхал этот запах и, все больше волнуясь, опять начинал слоняться по комнатам. Но как только, просигналив, возле весницы остановилась первая "Победа" и Алексей вышел на крыльцо встречать приехавших, все заслонили хозяйские заботы. Он провел гостей в переднюю, позвал жену и, знакомя сталинградцев с Зосей, стал помогать им раздеваться. Даже когда очередь дошла до Кравца и тот, блеснув глазами на Зосю, озорно спросил, почему не знакомят его, Алексей нашел в себе силы ответить шуткой: такого, мол, знаменитого каменшика, как Кравец, и так все знают. Затем, словно ничего и не произошло, повел всех осматривать сад.

Яблони стояли строгими рядами. Еще не густые их кроны, будто прислушиваясь к окрестным звукам, едва очерчивались на бледном предвечернем небе.

— Молодец! — первым похвалил Кухта. — Если б каждый за свою жизнь посадил хоть одно деревце, вырос бы целый зеленый океан.

— У нас по двадцать шесть метров на душу запла-нировано такой роскоши, — бросил Кравец. — Да и растет все как скаженное. Точно. Канадский клен, чертушка, аж на два метра за год шугает.

— Тут тоже растет, — желая перечить всему, что ни скажет Кравец, сдержанно проговорил Алексей. — Только трудись. А то бывает и так: пряла, ткала, шила, да все языком. Ты вот скажи: сколько сам посадил? Свои метры, небось, другому передал?

— У нас разделение труда существует, — не смутился Кравец. — Я стены мурую, а другие в тресте зеленых насаждений работают. Так даже спорее выходит.

— У нас, у нас, будто тут не нашенское, — подражая интонации Кравца, засмеялся инженер Рыбаков.

— Вы делиться опытом не мешайте, — норовисто встряхнул чубом Кравец. — Пусть только хозяин руку из кармана вынет. Не иначе камень на всякий случай припас. И пусть не задается: у него с организацией труда не так уж распрекрасно. У нас, Лёкса, каменщик совсем не бутует.

— Этого мы не видели, — уже с открытой неприязнью проговорил Алексей.

В доме зажгли огни. В окне показалась ладная, при свете совсем девичья Зосина фигура.

Зося раскрыла окно, и в сад полилась музыка. Она хлынула внезапно, волнами, и все окрест изменилось. Молодой сад окутала таинственная настороженность. На потемневшем небе Алексей неожиданно увидал звезду, потом другую и еще, еще…

— Купил приемник, — произнес он глуховато, забыв, что уже рассказывал об этом. — Хочется, чтобы лучше было. А с тобой, Микола… Я согласен, ежели тебе не страшно, давай потягаемся.

— Да вы хоть по рукам ударьте! — посоветовал Кухта, подтолкнув Алексея к Кравцу.

В окне опять появилась Зося и пригласила в дом.

5

Он проснулся около трех часов и уже больше не мог заснуть. Башка, словно налитая свинцом, трещала. Было даже больно думать. Повалявшись, он не выдержал и встал с кровати. Захотелось черного хлеба и сырой воды.

Алексей поплелся в кухню, пошарив в тумбочке, нашел кусок черствого хлеба, посолил его, зачерпнул кружкой воды из ведра и сел за стол. Чавкая, начал есть.

Стало немного легче.

Алексей выпивал редко и опохмеляться не привык. Проклиная себя, что пил вчера больше всех, он облокотился на стол и сжал виски. В памяти всплывали отдельные фразы, брошенные или услышанные им вчера. Словно из тумана вынырнуло насмешливо-уверенное лицо Крав-на. Возникла и начала жить тревога, не позволил ли он себе чего лишнего, не обидел ли кого-нибудь из гостей. Он помнил только, как тянулся к Кравцу, обнимал его и убеждал, что напрасно тот дает согласие тягаться с ним, Алексеем. "Ты на руки взгляни. Видишь? — повторял он с пьяным упорством. — Видишь? Сенька, брат мои, сорокапудовую бабу, которой сван забивают, одной рукой кантовал. Слышь?.. У нас в бригаде мастеров ниже шестого разряда вообще нет. Чудак ты несчастный!" И не будь Зоси, все, вероятно, кончилось бы еще хуже. "Ну и хозяин! — ругал себя Алексей. — Приемы еще закатываешь… Теперь иди и проси прощения у сталинградцев и Кухты…" И чем больше вспоминал он вчерашнее, тем больше оно казалось ему бесславным.

Едва дождавшись, когда встала Зося и начала готовить завтрак, он принялся ее расспрашивать:

— Я, кажись, пьяный был вчера? Голова разваливается. Был? А?

— Неужели не был! — сердито ответила Зося.

— И что за беда такая? Будто на гибель повело. Как с горы катился. Все хотел, чтобы Кравец знал…

— Ну вот и узнал, — все еще непримиримо проговорила Зося, догадываясь, чего от нее добивается Алексей. — Под самым его носом так руками доказывал, что лучше и не скажешь.

— А Кравец?

— Что Кравец! Усмехался и за хозяина был.

— Вот лихо на него!

Семью крепят не только удачи. Если в ней живет любовь, ее укрепляют даже тревоги и неприятности. Тот, кого постигла беда, льнет к своему близкому и теперь единственному защитнику. А тот, кому надо утешать, тронутый, что у него ищут поддержки, проникается сочувствием, лаской. И так устанавливается еще большее согласие. Зося полюбила Алексея удачливого, но с годами, привыкнув к нему, стала уважать мужа и несчастного, виноватого. Она прижимала к себе его большую голову и сидела так молча. Он тяжело дышал, ему было неудобно, но он не шевелился, кроткий и послушный. Таким он оставался еще некоторое время, когда неприятности уже миновали, ходил словно по ниточке, и это было самое счастливое для Зоси время.

Видя, как терзается Алексей, Зося вздохнула:

— Ты не одному Кравцу грубил, ты и Кухту чистил.

— Кухту? — с просьбой о пощаде, будто Зося могла сделать так, чтобы этого не было, уставился на нее Алексей. — Как я мог?

— У себя спроси… Сказал, что некоторым руководителям тоже не мешает у тебя поучиться. А хвастался как! А бюрократов как пушил! Жевал и свое вел…

— И Кухту?

— Инженер сталинградский, кажется, что-то записал даже, — с сожалением сказала Зося, бессильная прогнать воспоминание о Кравце. Как он глядел на нее! Что говорил глазами! А она? Опасалась — только бы не остаться с ним наедине.

Нет, она не боялась своего прежнего увлечения; от него защищали семья, Алексей. Но, как видно, не все можно забыть из пережитого, не все вычеркнуть…

— Ай-яй! — в отчаянии закачал головой Алексей. — Вот беда! У нас же и так бывало: погрозись в темную ночь кулаком, утром обязательно спросят, кому грозил. Да кабы я не уважал Кухту аль злобился на него… Обиделся, должно быть?

— Не знаю… — пожалела она мужа.

Он проводил Зосю со Светланкой до яслей, а потом одну Зосю до школы — как раз на пришкольном участке собирались ученицы — и попрощался очень неохотно, точно боялся остаться один.

На стройку он пришел с тревогой и, подозрительно присматриваясь к каждому, кого встречал, неохотно поднялся к себе на леса. Время шло медленно. Казалось, оно оставляет в башке тягучий, нудный шум, и этот шум только и живет в Алексее, а остальное притаилось. Руки работают как бы сами собой. Он даже не знает, какую операцию они вот сейчас выполняют. И Алексей несколько раз ловил себя на том, что словно просыпается, и каждый раз удивлялся: каким образом ему удается все делать как следует? К нему с вопросами подходили Сурнач, Прибытков. О чем-то смешном рассказывал подручный. Но надоедливый шум заглушал все, и сквозь него настойчиво и отчетливо пробивалась лишь одна мысль: надо идти к Кухте, объясниться и покаяться.

Алексей едва выдержал до обеденного перерыва и, когда ударили в рельс, тут же скинул фартук, умылся и побежал в Главминскстрой.

Встретил он Кухту на лестнице. Застегивая пуговицы пыльника, тот сбегал по ступеням. Сзади него, прихрамывая, едва поспевал главминскстроевский фотограф с длинными, как у попа, волосами.

— Ты ко мне? — не остановился Кухта и жестом показал, чтобы Алексей шел с ним. — Поговорим по дороге.

В третьем тресте умудряются кирпич на носилках носить. Видишь, дикарство какое! Будто тачек им не хватает. Вот хочу зафотографировать и на память работничкам приложить к приказу.

— Я по личному делу, — тайком взглянул Алексей на фотографа.

— А ты думаешь, носилки не личное дело! Это, братец ты мой, косность! Самая что ни на есть личная косность управляющего и прораба… Ты, наверно, про вчерашнее пришел объясняться? Ну, давай исповедуйся.

— Я хотел, Павел Игнатович, извинения у вас просить, — выдавил из себя Алексей, немного подбодренный тем, что Кухта начал разговор с неполадок на стройках.

— У меня? — поднял одно плечо Кухта. — Это почему же у меня? Коль уж просить, то у наших строителей.

Ты же от их имени демонстрировал себя: смотрите, мол, какие мы! Что, нет?

— Я был пьян.

— Полагаешь, ты один нашелся такой гостеприимный? Нет, братец, не полагай. А что получилось? Вообразил, оказываешь всем милость — и нам и им. Возомнил и начал куражиться…

Слова Кухты стегали Алексея. Он не мог обманывать себя — в них была правда. Она доходила до Алексея, но, доходя, вызывала одно чувство — тревогу. Перед ним раскрывалась мера его вины, и он прикидывал, искал по ней меру наказания. И о наказании, надо сказать, тревожился больше, чем о вине. Ему были уже дороги внимание и уважение других, и Алексей переживал, что может потерять их. Заглядывая Кухте в лицо, он просительно дотронулся до рукава его пыльника и растерянно спросил:

— Что же мне делать, Павел Игнатович?

— Как что? — сердито вытаращил глаза Кухта. — Думать, что делаешь! И думать с высоты того этажа, на котором работаешь…

У Алексея отлегло от сердца. Значит, ни о каком наказании Кухта не думает, хотя, конечно, недоволен и сердится. Ну и пусть… Да так ли он, в самом деле, виноват? Что он особенного сделал? Зося всегда и во всем такая. У нее вечно предосторожности и страхи за его честь. Он своим трудом купил себе право делать замечания кому захочет. Еще никто не видел работы Кравца, и пусть тот не очень-то задается. Да и Кухта… Пусть любит критику. А его, Алексея, работа видна каждому, Вон она и на проспекте и на других улицах. За нега нечего краснеть! И все-таки, пытаясь окончательно выведать настроение Кухты, Алексей спросил опять:

— А как с моей просьбой, Павел Игнатович? Я ведь просил сталинградцев, чтобы разрешили дом построить у них. Там я оправдаю, будьте уверены…

Было жарко. От быстрой ходьбы грузный Кухта вспотел. Он снял кепку, вытер подкладку носовым платком, обмахнулся кепкой, как веером.

— Придется пока подождать, Урбанович, — ответил он, помедлив.

— Почему это?

— Видишь ли, — подыскивая слова, щелкнул пальцами Кухта. — Вскоре для тебя, да и не только для тебя, будут другие важные дела. Сегодня сообщили, что мы получаем пополнение из ФЗО, и твою бригаду придется расформировать.

— Стращаете? — отшатнулся Алексей. — Как расформировать?!

— Очень просто. У тебя все мастера. Матерые. Вчера ты хорошо об этом сказал. Каждый сам может быть бригадиром. А тебе дадим новых, из фабзайцев. Подучишь — подумаем и про Сталинград.

— С пацанами вождаться? — остановился Алексей. — А?…

Стал и Кухта. Он, вероятно, ожидал такой реакции, потому что спокойно взял Алексея за пуговицу пиджака и притянул к себе.

— Ты не горячись, а рассуди сначала. Выйди на проспект, посмотри. На движение, на людей, на афиши — на всю эту благодать. А зданий — раз, дна и обчелся. Что это такое? Отставание, брат ты мои, наше отставание. А выход где?

— За чужой счет легче всего выкраивать. Охочие у нас на это.

— Я тебе говорю, что другого выхода нет.

— А я тоже не согласен, чтобы на моем горбу в рай въезжали. И никто не согласится. Делайте тогда это гвалтом, коль право такое есть…

Алексей повернулся и, ссутуленный, с опущенными плечами, словно ему было трудно нести свои большие руки, зашагал от Кухты.

Глава четвертая

1

Несколько ночей подряд шли дожди. Как по расписанию, каждый раз в одно и то же время.

Перед заходом солнца на небосклоне появлялась туча. Выглянув из-за горизонта, останавливалась и ожидала, пока ослепительное солнце пряталось за нее. Бирюза переливалась, меркла, а туча росла. От этого темнело быстрее, чем обычно, и казалось, туча вот-вот пройдет над городом. Но она еще долго гасила звезды и только к полуночи, невидимая, проливалась теплым, спорым дождем.

Ровно и весело дождь лил до самой зари. Он падал откуда-то из хлябей на город. На его пока не замощенные площади, на пустые по-ночному, часто не обозначенные еще домами, улицы, на расчищенные от руин пустыри, новостройки, скверы и тихие окраины.

Город замирал, как необитаемый. Кругом царил только неумолчный шум дождя, который лопотал по крышам домов, рвался из водосточных труб, журчал по водостокам. Лишь в свете редких уличных фонарей было видно, как, оставляя тонкие, похожие на нити следы, дождь падает на землю, в лужи, на которых вскакивают и сразу куда-то плывут мутноватые пузыри. Да вокруг матовых шаров где-нибудь на Комсомольском бульваре или в Театральном сквере можно было видеть, как капли дождя пригибают листья и с них стекают уже струйками. Там же, где еще не было зданий и открывался невидимый простор, сами городские огни напоминали звезды. Немигающие поблизости и трепещущие, мерцающие вдали, они горели, не давая света. По их негустой россыпи только и можно было угадать, где кончается земля и начинается небо, — звезды светились на земле, а над ними чернела кромешная, неохватная тьма.

Тьма и дождь… После таких дождей меняется даже лес. Между деревьями поднимается и, достигнув крон, стынет не то туман, не то синяя дымка. Стволы сосен теряют медный цвет, седеют, и на них вырастает похожий на грибы лисички косматый мох…

На заре дождь утихал. Небо быстро очищалось. И хотя везде и всюду поблескивала вода, и дома, заборы, мостовая были темнее обычного, рассвет наступал ясный-и чистый. Трепетное сияние поднималось из-за горизонта, разливалось по небу и уже оттуда струилось на землю. Овеянный свежестью, но удивительно тихий и даже немного сонливый рассвет опускался на город, словно тихая песня. И, как это бывает, пожалуй, только на заре, после дождя все успокаивалось в ожидании неизведанного…

Под шум дождя спалось хорошо. Дождь барабанил по крыше барака гулко, настойчиво, и, как только он кончался, Валя просыпалась от тишины. Она вскакивала, как по сигналу, и открывала форточку, когда звонкие капли еще падали с крыши.

В комнате Валя опять жила одна — подруги разъехались кто куда. Каждый раз она включала электричество, наспех делала физзарядку, умывалась и, не застлав кровати, садилась за стол.

Третьего дня, когда она в полночь возвращалась с дежурства в редакции, тоже линул дождь. Выйдя из автобуса, Валя пробежала полквартала и шмыгнула в первый попавшийся подъезд. Здесь было темно, как в печи, и она не сразу заметила, что вблизи стоит кто-то еще. Да и внимание ее отвлекли характерные для проходных помещений запах и сырость.

Но, освоившись, Валя в нескольких шагах от себя рассмотрела пару. Обняв за шею парня, девушка висела на нем и заискивающе мурлыкала:

— Ты, Костя, умеешь. Зинка и та от тебя без ума, дура, говорит, если уступишь кому-нибудь…

Валю и раньше многое раздражало в Алешке: его вызывающая мстительная наглость, его отношение к другим девушкам… К тому же тяжесть, которая гнела его, передавалась и ей. А трудно любить, если не радоваться вместе.

После случая же в парке Валя вообще решила пока не встречаться с ним. И все же этот пошепт ошеломил Валю. Боясь оглянуться, она ринулась из подъезда и, услышав, как засмеялись ей вслед, под проливным дождем побежала домой.

Не было сомнения — Алешка искал утех с другими. Зося, ее добрая Зося, тоже страдает. От гордости она пока об этом не говорит, но разве скроешь, если что-то гложет тебя. Тяжело и Юркевичу. Ему нужны поддержка, сочувствие. И надо писать…

О чем? Конечно, о жизни, о ее красоте… Сделать город — а это ведь тоже жизнь! — как можно краше. Увенчать здания скульптурными группами. На площадях, в парках поставить обелиски, статуи. Триумфальными арками отметить въезды в город…

Разве это не заставит людей больше думать о себе и других? Разве утоляемая жажда красоты, данная человеку природой, не сделает свое?

Всякий раз, собираясь на работу, Валя прятала исписанные, помаранные листочки в сумку и несла их с собою в редакцию. Однако так и не решалась прочитать написанное даже заведующему отделом Исааку Лочмелю, который сам недавно стал газетчиком.

Она догадывалась — Лочмель тоже пишет и не только то, что печатает в газете, — отчеты, репортажи, заметки. Он вообще нравился ей: что б там ни говорили — фронтовик! Нравилось, что, неохотно вспоминая о войне, он живет ею; нравились его темные печальные глаза и даже то, что он редко встает из-за стола и всегда на спинке стула висит его трость. Рассказывали, когда начались восстановительные работы и на Старо-Виленской улице стали строить несколько деревянных домов, Лочмель, инвалид, зачастил туда и очень радовался, видя, как на склоне горы они растут, как рабочие ставят на улице изгородь, выравнивают земляные террасы и обкладывают откосы дерном. В портфеле у него всегда лежала библиографическая редкость о Минске, и он знал множество интереснейших фактов из его прошлого. Валя завидовала и удивлялась — откуда такое можно выкопать, каким образом можно сколлекционировать и сберечь в памяти? Видимо, это было главным, что связывало его с жизнью, питало надежду, давало силы. И он аккуратно посещал публичные выставки архитектурных проектов, был в курсе различных конкурсов, участвовал в слетах и общегородских собраниях строителей. Все это сближало Валю с Лочмелем. Но даже и ему она не осмеливалась показать то, что писала…

Валя проснулась, как и все эти дни, оттого, что стало тихо. Во сне она не переставала думать о статье и встала с ощущением, что ей приходили интересные мысли. Пытаясь вспомнить их, она подошла к окну и протянула было руку, чтобы открыть форточку, но вдруг отпрянула, Промокший до нитки, под окном стоял Алешка.

Еще не совсем ободняло.

— Костя! — испуганно прикрыла она на груди вырез ночной сорочки. — Чего тебе?

— Открой, — простуженным голосом попросил он, приблизив лицо к стеклу и опираясь руками на раму. — Я не могу, Валя, больше! Я места себе не нахожу. Ну ладно, пусть я никудышно вел себя тогда. Но это же любя. Что я, прощелыга какой? Оттуда я тебя, может, на руках понес бы к себе… Прости…

Лицо у него было землисто-серое, глаза лихорадочно блестели.

Валя, босая, с голыми плечами и распущенными волосами, беспомощно стояла посреди комнаты.

— Почему молчишь?.. Тогда возьми вон свою финку и режь лучше!..

Она растерянно окинула взглядом комнату, ища, где можно бы спрятаться. И не найдя такого места, попросила:

— Отойди сейчас же от окна, Костусь!

Алешка стукнул кулаком по раме, соскочил с завалинки.

— Прогоняешь? Накачали, значит, идеализмом? — уже не обращая внимания, что его могут услышать посторонние, выкрикнул он. — Как собаку шелудивую гонишь! Раньше нужен был, а теперь нет? Чистюлька несчастная! Недотрога! Что же ты со мной делаешь?

Валя отыскала халат, надела его и снова подошла к окну. Открыв форточку, уверенная в это мгновение, что поступает правильно, сказала:

— Пеняй на себя, Костусь. Я же тебя и в подъезде видела. Ступай к своей Алле! Ну и нашел!.. Не нужен ты мне такой. Я ведь тоже партизанка и гордость имею…

— Что Алла? — остервенел Алешка. — Мужчина же я. Неужто и этого, чистюлька, понять не можешь?

— Замолчи и убирайся отсюда!

Если бы у Алешки было что-нибудь под рукой, он, безусловно, пустил бы его в ход. Пистолет — поднял бы стрельбу: на возьми, съешь; палка — начал бы крушить все вокруг; граната — вырвал бы чеку, бросил под ноги: пропади оно все пропадом!.. Но у него ничего с собой не было, и он, схватившись, как оглашенный, за голову, матерясь, кинулся прочь.

Припав к окну, Валя выждала, пока Алешка скрылся за углом соседнего дома, и вернулась к кровати. Но сил сразу убавилось, и она, прижав руку к горлу, упала лицом в подушку. Ее душили слезы жалости, ненависти и обиды.

Она проплакала с полчаса, сама не понимая, чего плачет, и смутно чувствуя, что виновата во всем и сама. Но постепенно ей стало легче — сердцем овладевал щемящий покой…

Однако, когда поздно вечером Валя вернулась из редакции, тоска с новой силой охватила ее. Ей опять захотелось плакать и жаловаться. Она попыталась чем-либо заняться. Взяла книгу, но буквы мелькали перед глазами, и смысл прочитанного не доходил до сознания. Попробовала писать, но мыслей не было, да и все это вдруг показалось ей никчемным, пустым: разве исправишь людей статейками? Задернув занавески и прикрепив над ними кнопками газеты, Валя ничком легла в кровать. Но сон не приходил, пока ливмя не хлынул дождь, как и во все эти ночи, спорый, теплый.

2

И все-таки Валя, конечно, написала статью.

Она как раз перечитывала ее, когда раздался телефонный звонок — вызов к редактору. Готовился номер, посвященный восстановлению Минска. Надо было побеседовать с главным архитектором и проехать на недавно принятые объекты, чтобы собрать материал о недоделках строительных организаций. Задание немного смутило Валю: статья, в сущности, задевала Василия Петровича, и встречаться с ним сразу показалось неловко. Но радость часто бывает нерассудительной. И вскоре Валя не только согласилась, но и нашла во всем этом что-то занимательное. "Пусть любит правду, — подумала она и представила, каким сдержанно-официальным будет лицо у Василия Петровича. — Нам, хлебнувшим в войну, не привыкать…"

Выйдя из редакции, она развернула газету и на ходу стала еще раз просматривать статью, которую знала уже наизусть. На нее озирались, а она, углубившись в газету, шла и шла, не обращая ни на кого внимания. Даже удивилась, как попала на автобусную остановку.

В приемной у Василия Петровича сидели два посетителя — полный, с бритой головой мужчина и бесцветный молодой человек. Секретарши за столом не было, и когда звонил телефон, бритоголовый по-хозяйски снимал трубку и с видом, что ему это надоело, отвечал.

На Валю они не обратили внимания и продолжали громко разговаривать. Поблескивая глазами, бритоголовый жестикулировал и, словно кропил изо рта водою, прыскал смехом. Молодой человек сдержанно кивал и часто поправлял очки, бережно дотрагиваясь до них безымянным и большим пальцами.

Валя прислушивалась к их беседе, и чувство, которым она шла сюда, стало пропадать.

Хлопая собеседника по колену, наклоняясь так, что затылок и шея краснели, бритоголовый костил Валину статью:

— Это огульщина! Фантасмагория! Ну хорошо, памятники, бюсты и статуи. Это мы приветствуем. Но айн момент, как говорили немцы. Кому памятники? Ну, скажем, Скарине, Калиновскому. Но их же нужно где-то поставить, включить в ансамбль, вписать в пейзаж. Как?

Где? Не рядом ли с будущим универмагом? Пс-с-с! Вот было бы оригинально: Скарина — и универсальный магазин!

— Весело, — согласился молодой человек, но лицо его осталось печально-серьезным. — Помню, после войны один энтузиаст тоже через газету требовал срочно возвести пантеон. Да не какой-нибудь, а непременно лучше Агрипповского в Риме. И когда? На Долгобродской улице еще росла рожь, и по ночам зайцы в трампарк забегали.

— А триумфальные арки! Новая околесица. Когда народ наш ходил под ними? Они же как фиги будут торчать. Не понимает даже, что у каждого народа свой ритм и формы.

Кровь приливала и отливала от Валиного лица. Стало больно, стыдно, обидно. Больно, ибо легко развеивались выношенные ею мысли. Стыдно потому, что она в самом деле выглядела наивной девчонкой. Обидно: не находилось слов, которые можно было бы противопоставить услышанному. Вспомнился почему-то и Алешка.

Она так была поглощена всем этим, что не заметила, как открылась дверь кабинета и в ней показался Василий Петрович.

— Заходите, — пригласил он ее. — Прочитал вашу статью…

У Вали захватило дух: "Неужели вот так, при них, тоже начнет издеваться?"

— Заходите, чего же вы? — повторил он, ожидая ее. — Для нас, архитекторов, очень важно хорошее чувство. Материал неподатливый — кирпич, дерево, бетон, — а идешь от чувства. Гете утверждал, что архитектура — окаменелая музыка. Прошу вас!

— У Янки Купалы есть тоже нечто вроде этого, — немного воспрянула Валя и прошла в кабинет. — Купала назвал один княжеский замок пламенем окаменевших сердец.

— Я представляю его. Всегда, как в тумане, серый, проклятый и… все равно прекрасный. В муры ведь заложены труд и талант народа. Окаменелое пламя сердец…

Он не заметил, как слегка изменил купаловские слова, и указал Вале на кресло.

— А насчет остального надо вот что сказать. Мы не так богаты, Валя, чтобы строить дешевое. Мы тоже хитрые… От стандартных фигурок дискоболов да баскетболисток, каких и мы успели наставить возле парка и в парке, радости мало. А при нашем климате… вообще стыд. Стоят зимою в одних трусиках. Босые, белые. На плечах снег. Вокруг снег. Просто жаль бедных. От их голой красоты мороз по телу пробегает. А каждую весну штукатурь, окрашивай… — И опять направился к двери.

С большой папкой, злой от смущения, вошел бритоголовый. Хмурясь, продефилировал к письменному столу. Молча стал развязывать папку.

— Вы не знакомы? — спросил Василий Петрович.

— Барушка, — неохотно отрекомендовался тот и с видом, что предугадывает возражения и загодя отвергает их, положил развязанную папку на стол.

— Здания стали лучше, — просмотрев чертежи и тщательно подбирая слова, сказал Василий Петрович. — Удачнее завязалась основа. Но вот незадача… Мне кажется, главное преодолеть не удалось.

Барушка дернулся и побагровел.

— Я думаю, что мы имеем право на свои взгляды. В правах искать и, если хотите, даже ошибаться.

Угадывалось: его сдерживает и подмывает присутствие Вали.

— Неужели вы думаете, мы не чувствуем времени?

— В Горьком, говорят, есть дом, где, чтобы попасть на первый этаж, сначала надо подняться на второй, — возразил Василий Петрович. — Однако я полагаю…

Зазвонил телефон. Василий Петрович снял трубку и, прикрыв мембрану, закончил:

— …что это не лучшие поиски и не такое уж оригинальное решение. Я много думал, Семен Захарович… Но, извините, иначе не могу. Так и передайте начальству… Не могу…

Когда же Барушка вышел, а за ним и молодой человек, оказавшийся сотрудником треста зеленых насаждений, Василий Петрович неожиданно предложил:

— Знаете что?

— Нет.

— Пока не задержали, поедемте-ка вместе. Покажу недоделки сам. Вот сюда, например, на Понтусовку… Все равно отступать некуда.

Взяв со стола один из свертков, он развернул его.

Это был эскизный проект новых кварталов у Театра оперы и балета. Чтобы скрыть приязнь, что светилась в глазах, прищурился и стал объяснять.

— Это, Валя, тоже отдушина. При такой разрухе на высоком штиле не удержишься. Странным тут, пожалуй, является только одно — непонятные крайности Понтуса. Неужели он и здесь искал? Хотя… как говорится, на месте виднее. Да и не о нем сейчас речь…

Не доезжая до Комсомольского бульвара, они встретились с водополивочной машиной. Обтекаемая, серозеленая, она напоминала усатое живое существо. Из нее во все стороны вырывались струи. На них играла радуга. "Москвич" проскочил мимо. Брызги ударили в бок и в стекла окон. Валя невольно сожмурилась и даже поправила волосы. Взглянув на Василия Петровича, увидела, что он тоже улыбается и протирает платком пенсне, словно на него попали брызги.

3

Сколько раз проходил или проезжал Василий Петрович по этим улицам! Он наперечет знал их размеры, проценты уклонов, помнил историю каждого нового здания. И все же не уставал смотреть на то, что видел десятки раз. Наоборот, непременно замечал что-нибудь незамеченное. То недовольно хмыкал, что улицы плохо убирают, и начинал развивать мысль — следовало бы поднять заинтересованность дворников и в больших домах планировать специальные дворницкие. То жалел, что, когда был в доме отдыха, вместо лип на Садовой посадили дубки, а они очень поздно распускаются, и осенью, до самого снега, на них зябко трепещут желтые, жестяные листья. То радовался, что приближается пора, когда можно будет пустить на слом бараки на Троицкой горе, которые рядом с театром как бельмо на глазу.

— Улица любит порядок, Валя. Она должна быть по-своему строгой, как прямая линия. Вы посмотрите на Невский… — И он начал рассказывать о Невском и улице Росси в Ленинграде.

Свернули в новую улицу, и "Москвич", подскочив, заковылял по выбоинам. В некоторых местах колея была настолько глубокой, что он кузовом чертил по земле и вздрагивал от ударов. До этого молчаливый шофер зачертыхался, озираясь назад при каждом ударе.

По обеим сторонам разбитой, в рытвинах, улицы стояли дома, похожие на финские. Белые, новенькие, они, однако, выглядели приземистыми, неуклюжими. Ни тротуаров, ни оград между ними не было. Слева тянулась глубокая траншея, поперек которой кое-где были положены доски.

— А что тут творится в дождь! — возмутился Василий Петрович. — Видите, вдоль домов даже набросали камней. А кто виноват? Метр! Обычный квадратный метр жилой площади. Кухта молодец, но и он хочет, как сам говорит, ходить среди выполняющих план!

Он попросил шофера остановить машину посредине квартала, напротив дома с шатровой крышей. Дом стоял не на линии улицы, а немного в отдалении, и через всю площадку перед ним к одному из подъездов были положены доски.

— Недурно сюда бы зайти, — сказал Василий Петрович. — Тут, скорей всего, кто-то из строителей живет. Видите доски? Интересно, как он будет оправдываться.

Хотя всюду было сухо, они все же пошли по доскам. В подъезде Василий Петрович пропустил Валю вперед и, поднимаясь по лестнице уже следом за нею, предупредил:

— А теперь смотрите.

Стены лестничной клетки были побелены, но панель, отмеченная синей чертой, так и осталась непокрашенной. Перил вообще не было. На верхней площадке, откуда дверь вела на чердак, стояли облепленные известью и глиной козлы.

Постучав в первую попавшуюся квартиру на втором этаже и не дождавшись ответа, Василий Петрович толкнул дверь и вошел в узкий коридор. Отсюда была видна одна из комнат — чистая, светлая. Но чем-то таким знакомым повеяло от ее обстановки на Валю, что она испугалась. "Неужели они живут здесь?" — подумала она, не желая и страшась встречи с Костусем и его матерью. О чем сейчас говорить с ними? Неужто о недоделках строительных организаций? И как она вообще будет смотреть в глаза старухе? Разве можно доказать матери, что сын ее недостоин любви? Да и как ты будешь это доказывать в присутствии постороннего человека?

— А боже ты мой, снова забыла замкнуть дверь! Кто там? — послышалось с конца коридора.

Конечно, это была она, худенькая прозорливица, сказочница-мастерица с ласковым, певучим голосом. Осторожно касаясь рукою стены, она неуверенно приблизилась к Василию Петровичу и Вале. Лицо ее било спокойным, но в широко раскрытых глазах простучали болезненная беспомощность и какая-то вина. И смотрели они не на вошедших, а дальше их.

— Кого вам? — спросила она более громко, чем требовало расстояние.

Пораженная догадкой, Валя удивленно втянула о себя воздух и быстро прикрыла рот кулаком.

— Мы из горсовета и редакции, — заторопился Василий Петрович, по-своему поняв Валин испуг. — Мы хотели бы знать, нет ли каких жалоб на строителей.

— И-и-и, детки, — протяжно проговорила старуха, — им кланяться надо, а не жаловаться на них… Вот что они нам дали. Светло хоть жменями бери. — Она в самом деле словно что-то зачерпнула пригоршней и выплеснула вверх, от чего в темноватом коридоре, как почудилось Вале, посветлело.

— Тогда хоть квартиру посмотреть разрешите. Все равно через год-два заявления писать начнете.

Старуха промолчала и повела их по комнатам. Валя шла последней, ничего не видя и механически записывая, что говорил Василий Петрович.

Но ходить с ними молча и бояться, чтоб не вырвалось слово, было маятно, стыдно. И когда опять вернулись в коридор, Валя не выдержала.

— Это я… — не зная, как назвать старуху, призналась она и проглотила слезы.

Старуха недоверчиво вытянула шею, с осторожностью слепой подошла к Вале и, как это делают дети, когда играют в "отгадайку", провела ладонью по ее волосам, щеке и шее.

— Валечка!.. А я ждала тебя, ненаглядную. Ох, как ждала-то! Кто это с тобою, родная?

— Главный архитектор…

— А-а-а! — пропела та, будто ей стало понятно все, и поджала губы. — Вы, видать, кончили что надо? Записали? Он, может, сделает милость и уйдет на минутку?

Не ожидая Валиного согласия, догадываясь о случившемся, Василий Петрович повернулся и вышел из квартиры. Когда же Валя, расстроенная, с красными глазами и распухшими веками, через минуту подбежала к машине, он хрустнул пальцами и сам открыл ей дверцу.

— Зачем вы повели меня в этот дом? — обиженно спросила Валя.

Он опустил голову.

— Поверьте, я ничего не знал…

Василий Петрович оправдывался! Ему бы возмутиться, одернуть ее — какая дикая выдумка! Но в том-то и дело, что во тушение не приходило, Валя обезоруживала его, и это заставляло чувствовать вину, какой не было. Не было? Нет, значит, он в чем-то все-таки виноват. В чем? Не в том ли, что ему приятно быть с этой девушкой? Его влечет к ней. И тем сильнее, чем больше растет неурядица в семье. И когда он видит ее, ему мечтается настоящая любовь…

Чтобы скрыть замешательство, он, когда сели в машину, взял свой портфель, с которым не расставался, и принялся сразу что-то искать. Не особенно уверенно достал несколько книг.

— Мм… Это я подготовил утром, — поспешно объяснил он, — когда прочитал вашу статью. Это о градостроительстве, Просмотрите, если будет время.

Обратную дорогу они почти все время молчали. И когда, выехав на проспект, увидели Зимчука, обрадовались оба. Размахивая руками, тот шагал по мостовой в направлении Центральной площади. Видя, что полнеет, он стал избегать мучного, сладкого и ежедневно совершать послеобеденную прогулку. Василий Петрович знал это, и как только догнали Зимчука, отпустил машину.

Пошли втроем. И взвинченная Валя сразу заговорила о виденном.

— А вывод? — не совсем доброжелательно перебил ее Зимчук. — Какой вывод?

Валя упрямо тряхнула головой.

— Я согласна: виноват прославленный метр, который многим представляется куском пола. А по-моему, это и тротуар, и водопровод. Даже липа перед домом и магазин…

— Возможно, — снова прервал её Зимчук, — но я еще не слышал, чтобы рабочий или инженер приходил в заводоуправление и требовал расчет, потому что поблизости нет магазина или Дома культуры. И, к сожалению, был свидетелем, когда рабочий покидал завод, если его не могли обеспечить квартирой.

— А я не хочу, мне не нужно такой правды! — повысила голос Валя. — Зачем мне она?..

Нет, жизнь была сложнее, чем казалось.

4

Зимчук привык чувствовать ответственность за других. Вероятно, это пришло вместе с сознанием ответственности за порученное дело. Это понимали. К нему шли с жалобами, с предложениями, уверенные — Зимчук поддержит, посоветует. И он, действительно, принимал к сердцу их беды и радости. Правда, не все — некоторые: время наложило и на него отпечаток. Выслушав, скажем, тогда по телефону Алешку, он возмутился — и только, не уловив в его крике просьбу о помощи. Хотя позже никому так и не рассказал об этом разговоре — значит, чувствовал в глубине души, что не совсем прав… И все-таки было очевидно — в служении людям он поступался даже своей свободой…

Катерина Борисовна и Зимчук, встретившись, поначалу были почти как чужие. Слишком много и своего довелось им пережить за эти годы. У разлуки есть тоже граница, за которой начинается отчуждение. Однако их согласие нужно было не только им. Они были на виду, на них смотрели. И согласие, сперва внешнее, а затем и настоящее, восстановилось.

Кто в этом был повинен? Прежде всего характер Зимчука и еще, пожалуй, прошлое. Оно как бы возвращалось к ним, восстанавливая когда-то дорогой строй жизни, былые привычки, привязанность, чувство. Помогла и дочь Алеся, связывающая их невидимыми, но прочными нитями.

Поэтому понятно — Зимчуки любили вспоминать прошлое и часто говорили про Алесю, с которой Катерина Борисовна промыкалась всю войну и которая после окончания института работала далеко — в Сталинграде…

Чего только не приходилось делать Алесе в военное время! Училась, работала в муляжной мастерской, плела маскировочные сетки и рисовала на асфальте московских площадей здания, а на глухих заводских стенах окна. Когда же муляжная мастерская стала столярной, делала ящики для мин… И все-таки удавалось добиваться номерных проектов, отметки на которых ставил сам И. В. Желтовский.

Когда враг приблизился к Химкам, институт получил приказ эвакуироваться в Среднюю Азию.

Катерина Борисовна заперла комнату, полученную по приезде в Москву, и поехала с дочкой. Институт на колесах стал для нее домом. И хотя студенты были разделены на взводы и роты, организовать быт в теплушках старались по-мирному. В вагоне сделали окна, приспособили кадочку под воду и почти не тужили. А молодежь даже находила в этом свою прелесть. Читали, спорили, готовились к лекциям. Криком "ура" встретили станцию, где не было затемнения, смешно, с церемонией, раскланялись с ишаком и гордым верблюдом. И, как ни странно, за месяц дороги даже поправились.

В Ташкенте архитектурный институт был слит с индустриальным. Жили там же, где и слушали лекции, — в аудиториях. Вставали по команде, выходили на линейку, делали физзарядку, свертывали постели и принимались за лекции. Четыре дня в неделю работали на стройках каменщиками, подносчиками кирпича или помогали колхозникам копать свеклу, снимать фрукты. И опять, как ни странно, у Алеси находилось время не только на учебу, но и на то, чтобы принимать участие в конкурсах на проекты памятников, находились силы быть донором.

Летом студенты ездили в творческие командировки в Бухару, в Самарканд. Делали архитектурные обмеры и зарисовки древних памятников, жили в медресе — в кельях древних студентов. Возвращались в разбитых составах, шедших на ремонт, везли с собой папки с рисунками и результатами обмеров, коллекции камней, черепа, потом, в минуты вдруг появившейся потребности шутить, пугали друг друга, вешая над дверями аудиторий, где спали, черепа и нарисованные на бумаге крест-накрест кости.

Есть истина: архитектор обязан видеть больше, чем кто-либо иной, и это виденное всегда носить в себе.

В этом залог успеха. И, вернувшись осенью сорок третьего в Москву, Алеся под влиянием матери стала держаться этой истины. Старательно изучала архитектуру Москвы, увлекалась произведениями Жолтовского, знакомясь с архитектурными памятниками, моталась по Подмосковью, ездила на практику в Ленинград. И мало было мест, где вместе с нею не побывала бы и мать.

То ли они были близки по характеру, то ли их такими сделала любовь, но Катерина Борисовна увлекалась тем, чем увлекалась Алеся, и безразлично относилась к тому, что не вызывало интереса у дочери. Чтобы стать как можно ближе к ней, она приобрела специальность — сначала копировщицы, а потом чертежницы — и, вернувшись в Минск, поступила на работу в Белгоспроект. Трудолюбивая, аккуратная, быстро завоевала расположение сотрудников. Люди не любят тех, кто жаждет, чтобы их куда-то выбирали, в чем-то выделяли, повышали по службе. И, наоборот, охотно отдают свое расположение неторопливым, скромным работникам.

Говорят, что в прочной семье муж и жена обязательно должны в чем-то противостять друг другу. Быть может, это и верно. Полное согласие всегда тяготит. Но так или иначе, в семье Зимчуков никто не стремился быть первым, хотя Катерина Борисовна заботилась о муже как старшая.

Его занятость не позволяла им часто бывать вместе. Но зато они очень ценили такие минуты. И когда, например, Иван Матвеевич провожал жену до Белгоспроекта, ему хотелось идти с ней как можно дальше. Когда делился своими мыслями, знал — никого так не взволнуют они и нигде не найдут такого отклика, как у жены.

Единства, возможно, не было разве только в отношении к Юркевичу. Катерина Борисовна находила в нем черты своей Алеси и поддерживала во всем. Зимчук же относился к нему как ко взрослому подростку. Симпатизировал, но не уважал, понимал, что такие люди нужны, но был убежден — их надо сдерживать, даже ограничивать.

— У него много идей, Катя, — говорил он, — и все они, если судить отвлеченно, возвышенные. Но Юркевич знает, что надо Делать завтра, а не сегодня. Посмотри, на что он ориентирует своих архитекторов. Его идеи о парковой магистрали — красивый бред и только. Он не считается ни с чем. "Человек рождается с чувством прекрасного, и не нам глушить его!" Вот и весь его сказ. И поэтому — уперлась магистраль в бисквитную фабрику или завод молочных кислот — убрать их! Мешает Свислочь — повернуть ее. Хоть и занял правильную позицию к коттеджам для избранных. Да и то потому, что не вписывались в те кварталы…

Сразу после разговора с Валей и Юркевичем Зимчук пошел к Ковалевскому. Тот выслушал его и покачал головой: "У тебя тоже крайности, Иван. Ладно ли это? Боюсь, забываешься, что архитектура — искусство. Хозяйственник уже в кости въелся. Забыл, как выступал против земляных работ у Оперного театра? А что было бы, послушай тебя? Не парк, а кладбище! Есть, брат, такие люди мелких дел с народническим уклоном. Смотри!.." Но что стоит предпринять, Ковалевский все же подсказал. И, заехав после работы за Катериной Борисовной в Белгоспроект, Зимчук по дороге домой в открытую тешился:

— Ты понимаешь, как это будет? Соберем в горсовете жителей новых домов, пригласим строителей, архитекторов. Пусть обменяются комплиментами. Польза будет для всех, а особенно для твоего главного. Пусть подумает. Я уже звонил, — говорит, доволен и он. Вероятно, рассчитывает, что шишки посыплются на строителей. Не помешает послушать и Вале. Особенно сейчас…

Катерина Борисовна внимательно посмотрела на мужа, но ничего не сказала.

6

Что-то пошатнулось в Валиных взглядах.

Последние события словно разбудили ее. Стала пропадать та легкость, при которой все казалось почти простым, возможным. Вещи, люди вдруг предстали перед нею иными. Она болезненно почувствовала — надо значительно больше знать, чтобы не только учить других, но и самой жить как следует. И боже сохрани, чтобы убеждения твои вырастали из одной фантазии и усвоенных формул добра и зла! Жизнь — очень мудрая штука, и нельзя подходить к ней с заранее заготовленными мерками. Раньше, не задумываясь, она могла сделать замечание Василию Петровичу, что неразумно сажать липы на проспекте в один ряд, а лучше создать сплошную зеленую стену, размещая деревья в шахматном порядке в два ряда. Могла упрекнуть Зимчука, что он без особого энтузиазма относится к строительному комбайну… Но почему липы должны быть посажены не в один, а в два ряда? Действительно, стоит ли заниматься неуклюжим и малопродуктивным комбайном, который пока не оправдывает себя? Над этим она мало задумывалась. Ей казалось, что зеленая стена будет красивее, чем вытянутые в ряд липы, что, не поддерживая строительного комбайна, Зимчук тем самым не поддерживает новаторства и идеи механизации строительных работ вообще. И этого было достаточно, чтобы наседать и доказывать свое. Не потому ли выслушивали ее чаще всего из приличия, а когда забывали о нем, то переставали слушать, перебивали…

А встреча с матерью Алешки? Она смутила Валю. Открыла в её отношениях с Алешкой грани, о которых трудно было подозревать.

Бережно обняв за плечи, старушка повела Валю в комнату, посадила на деревянный диван с вышитой дорожкой на спинке. Долго, словно рассматривала, стояла перед ней. И верилось, что она по дыханию угадывает, как чувствует себя Валя.

— Погасли мои очи, Валечка, — призналась она.

— Да, это — горе! — посочувствовала Валя, не находя теплых слов. — Беда!..

— Слепилась — вышивала, маялась. Думала, лучше будет. А оно, вишь, как обернулось. Ни Костика, ни тебя. Запил он. Ой, как запил, детки-и! Приходит домой — сам не свой. Все, что остается от Костика, это только жалобы егоные. А ты ведь знаешь, у дитяти пальчик заболит, а у матери — душа. И все ему надо. Только это и осталось от его мальчишества. Весь вечер вчера Прибыткова с языка не спускал. Жаловался, клялся, плакал… Говорил, что ходил куда-то, требовал, каб судили его, арестовали или правду признали. Мочи нет с ним. Неужто вы не помиритесь с ним, Валечка? Неужто навек разлучились?

— Разве вы не знаете? — жалея ее, смалодушничала Валя.

— Почему не знаю? Он, пьяный, пока не заснет, как на духу, все рассказывает. Но не верится мне. Вельми легко разошлись вы. Да разве бросают друга в беде, отступаются… Хотела сама до тебя сходить. Но где там! Пьяный и то адреса не дал.

Она заволновалась, подошла к шкафу и открыла дверцу. Выбрав на ощупь нужную вещь, сняла ее с вешалки и протянула Вале. Это было белое шелковое платье, вышитое голубым бисером.

— Бери, — предложила она, закатывая глаза, будто пытаясь рассмотреть, что делается над нею, вверху.

Старческие руки дрожали. Бисер на платье переливался и поблескивал, как снег в морозный солнечный день. И Вале стало страшно. Она поднялась с дивана и, отмахиваясь, как от привидения, начала отступать к двери…

В редакцию Валя пришла, ожидая очередных неприятностей. Немного успокоилась, когда увидела за столом Лочмеля, его трость, повешенную на край стола, и убедилась, что все в отделе идет по-прежнему. Но сесть обрабатывать собранный материал не было мочи. Бросив сумочку на стол, она отошла к окну и застыла, не зная, что делать.

За окном асфальтировали улицу. С самосвала на лоток машины сплывала черная искристая масса горячего асфальта. Асфальт дымился и напоминал живое вещество. Возле него стоял пожилой рабочий в замасленном комбинезоне и брезентовых рукавицах. Молодцеватый, с русым чубом шофер самосвала, высунувшись из кабины, шутливо грозил пальцем девушкам, проходившим мимо с носилками. Невдалеке медленно двигался каток, а за ним тянулась гладкая полоса, которая поблескивала и лоснилась. И от этого вокруг будто становилось светлее.

Но стоять без дела и мозолить глаза было неловко. Валя вышла в коридор, заглянула в отдел информации, в библиотеку. Неприкаянная, перелистала подшивку совсем не нужной ей теперь "Красной звезды". И хотя есть не хотелось, чтобы чем-нибудь заняться, заставила себя взять в буфете бутерброд и стакан чаю.

Оттого, что она не могла найти себе места, оттого, что ей надо было мотаться, показывать, будто она что-то делает, к неудовлетворенности и сомнениям присоединилось еще чувство нехорошей усталости.

— Что с вами? — удивился Лочмель, когда Валя вернулась в отдел. — Случилось что-нибудь?

— Конечно, Исаак Яковлевич, — призналась в меньшем она. — Я, кажется, начинаю понимать: трудно претендовать на что-то, если обо всем знаешь понаслышке.

— Вы о своей статье?

— И о статье.

— Напрасно. Сигналов никаких не поступало, и отдел заносит ее в свой актив. Вам письмо, Валя…

Лочмель был занят — читал гранки очередного номера, и потому сразу замолчал.

Со смутной тревогой Валя разорвала конверт и, не веря глазам, стала читать. Кто-то — подписи не было, — нещадно ругая Валю, предлагал ей, если осталась совесть, зайти к кому-нибудь в землянку или в подвал и посмотреть, как живут люди. "Может, тогда не потянет на живописные вывески и скульптуру, окаменей ты вместе с нею", — брызгал неизвестный слюною и ругался на чем свет стоит.

Валя до того растерялась, что перестала дышать. Ее напряженное молчание заставило Лочмеля оторваться от гранок. Увидев Валино лицо, он быстро взял трость, поднялся и подошел к девушке.

— Что?! — вытаращил он глаза, прочитав письмо. — Какая гадость!

Чтоб успокоиться, вынул из бокового кармана папиросу, постучал мундштуком по ногтю большого пальца и стал прикуривать. Но папироса не разгоралась, и Лочмель зажигал спичку за спичкой.

— Вы не принимайте это к сердцу, — наконец сказал он. — Честный человек не будет кропать анонимок. А к подобным гадостям не мешает быть подготовленной. Иначе — где же справедливость? Делать неприятности другим, а самой их не иметь?

Валя уже замечала — Лочмель всегда старается сгладить острые углы, примирить спорщиков. Стремится быть утешителем, берет сторону более слабых. Скорее всего, таким его сделали личная драма, ощущение собственной неполноценности. Мучился он, наверное, и оттого, что не мог возненавидеть жену, а она жила в его сознании такой, какой он ее знал… Открыто Лочмеля, конечно, никто не попрекал. Не позволяли кровью добытые награды, увечье, его прошлое и настоящее. Но за глаза между собою часто промывали косточки и не подпускали близко к себе: на крутом повороте он все-таки мог бросить тень. И стоило ему, скажем, внести деньги на строительство памятника жертвам в гетто, как сразу пошли различные кривотолки и сплетни. Валя, понятно; была далека от этого, но стремление Лочмеля примирить непримиримое не нравилось и ей.

— Нет, Исаак Яковлевич, — возразила она, уже жаждя испытаний. — Пока человек не может ничего дельного подсказать другим, ему нечего лезть к ним с наставлениями…

На столе Лочмеля зазвонил телефон, и когда Лочмель взял трубку, Валя узнала голос редактора — тот вызывал ее к себе. Засунув анонимку в конверт, она положила его около Лочмеля.

— Я уже слышала, Исаак Яковлевич, — почему-то обиженно произнесла она. — А вы, если можно, отошлите это в отдел писем. Пусть зарегистрируют.

— Отдел писем тут ни при чем, — поглядывая на дверь, отодвинул он от себя конверт и заковылял на свое место. — Письмо адресовано лично вам. И не надо, Валя, бросать вызов самой себе… В жизни хватает и без этого…

Однако то, что Валя услышала в кабинете редактора, снова поставило ее в тупик. Ничего конкретного не скачав о статье, редактор, улыбаясь, сообщил, что сейчас звонил начальник Архитектурного управления. Он благодарил за сигнал и обещал через день-два прислать ответ. Ибо факты подтверждаются: главный архитектор действительно недооценивает скульптурное оформление и архитектуру малых форм. А если журналист начинает с того, что статьи его могут воскресать под рубрикой "По следам наших выступлений", это, говорят, лестно и хорошо.

— Нет, это не совсем хорошо, — почти испуганно запротестовала Валя.

Редактор обмакнул перо в чернильницу, давая этим понять, что сказал все. Но, увидев — Валя не уходит, положил ручку.

— Почему, скажите на милость? — спросил он, делая вид, что принимает ее слова за чудачество.

— Статье придают смысл, которого я не придавала! Понимаете?

Выхватив из-под манжеты носовой платок, Валя скомкала его в кулаке и вытерла рот.

— Не знаю, чем руководствуется начальник управления, — уже выкрикнула она, — но я считаю статью наивной! И прошу вас, прочитайте письмо, которое пришло в редакцию на мое имя… Я прошу вас!.. Хоть Лочмель и говорит, соль в рану не сыплют…

Глава пятая

1

Он не рассказывал Зосе о своем разговоре с Кухтой, пока не уехали сталинградцы и пока не побеседовал со своими в бригаде.

С Прибытковым пошел Алексей прямо с работы. Проводил его до самого дома, даже в подвал. До этого они друг к другу не ходили. Алексей если и встречался с ним в нерабочее время, то обычно после получки, за кружкой пива в "забегаловке" или в темной пристройке у ларька при входе в парк имени Горького, откуда дороги их расходились. И еще разве по субботам в бане, на полке, в клубах сухого, горячего пара. Прибытков парился отчаянно, и мало кто выдерживал его "высшую точку". Алексей тоже был не прочь "пострадать", и они иногда уславливались идти в баню вместе. На этом их связи и кончались. Поэтому Алексей чувствовал себя у Прибытковых неважно и заговорил о деле, лишь когда они остались одни.

Оглядывая подвал, Алексей невольно сравнил его со своим домом и едва удержался, чтобы не улыбнуться. Быть может, это и придало ему нужной веры в себя. И когда Прибытчиха притворила за собой дверь, он сказал:

— Надо, Змитрок, спасать бригаду! Насмарку пускают.

Прибытков, взявшийся было за спинку стула, собираясь сесть напротив, долгим, внимательным взглядом посмотрел в лицо бригадиру. Но промолчал. И оттого Алексею стало опять неловко. Ему показалось, будто взгляд неказистого каменщика искал в нем то, что могло скрываться за его словами, выискивал какую-то вину — есть она или нет.

— У меня заботы не только о себе, — заторопился Алексей. — Разбросать нас — нехитрое дело. А ты попробуй поднимись, как мы поднялись.

Пристальный взгляд вообще мало приятен. У Прибыткова же он был, кроме того, неподвижный, тяжелый. Стоя перед Алексеем, неуклюжий Прибытков не сводил с него округлых глаз и упорно ждал еще чего-то.

— Перед нами вон что раскрылось, — уже не по своей воле продолжал Алексей. — Теперь только и работать бы. А от них нам ничего не нужно. Нехай только не трогают. Наверное, кому-то завидно стало. Нашли на кого намахиваться!

— Я подумаю, это самое, — пообещал наконец Прибытков…

Разговор с Сурначом был еще короче. Тот просто рассмеялся:

— Чего тут лясы точить! Все течет, бригадир, все меняется! И коль не хочешь в какую-нибудь историю влипнуть, брось мутить. А то будет тебе "справедливость"…

Домой Алексей пришел мрачный, как туча. Пнул ногой Пальму, которая, лебезя, кинулась ласкаться, и, услышав в доме детские голоса — к Зосе пришли ученицы, — садом направился к речке.

Свислочь текла тихо, мирно, шурша аиром у самого берега. Неподалеку плавали утки. Проворно работая лапками, они часто ныряли, и на поверхности воды смешно, как поплавки, покачивались их кургузые зады. Алексей прошел на лаву — мостки, сделанные, чтобы Зося могла полоскать белье, — и тупым взглядом стал следить за утками. "Как так?.. Какое кто имеет право лишать его, заслуженного, потом добытого? Кто он?" В правоте своей Алексей не сомневался. "Что он козел отпущения?" Но надо было в этом убедить других. Чтобы не подозревали ни в чем и поняли. Все, даже Кухта. Чтобы поставили себя на его место и по-человечески поняли. Он же человек. И хочет, в сущности, только одного — пусть тот, от кого зависит его судьба, не забывает об этом. А утки все ныряли и ныряли, поднимая потом головы и что-то глотая, и это мешало думать.

Он не заметил, как подошла Зося. Она стала у него за спиной и, когда он вздрогнул, почувствовав чье-то присутствие, дотронулась до плеча.

— Опять неприятности, Леша? Что с тобой? Не таись.

Алексей нервно сбросил с себя ее руку и отстранился.

— Кухта бригаду решил расформировать, вот что!

— Это почему? — строго спросила она, готовая заступиться.

— Откуда я знаю. Не угодил, вишь! Да не на того напал!

— А что он говорит?

— Его только слушай! У него всегда причины найдутся.

Предчувствуя неладное, Зося взяла мужа за плечи и повернула к себе лицом.

— Нет, Леша, ты расскажи все по порядку! Не мог же он так просто. Вашей бригадой гордились ведь.

— Гордились! — уже не сдерживаясь, с надсадой крикнул он. — Что ты пристаешь, как к подследственному? Я еще никого не убил!

Его крик насторожил уток, они перестали нырять и вытянули шеи, прислушиваясь. Алексей заметил это и, придержав Зосю, разминулся с нею на лаве и сошел на берег.

Теряясь в догадках, за ним пошла и Зося. Догнала и опять остановила.

— Что говорил Кухта?

Алексей знал: это был момент, когда он должен сказать ей правду. Должен! Иначе нечто натянутое, как струна, может оборваться. А тогда… Он не представлял, что было бы тогда, но предчувствовал — произошло бы почти непоправимое. Зося стояла перед ним с откинутой головою и напряженно вытянутыми руками.

— У него одна песня: так надо.

— Мне надо знать: почему?

— Говорит, скоро фабзайцы прибудут, их нужно на-практиковать.

— Так чего же ты взбунтовался?

Иных слов Алексей не ждал, но все равно они полоснули по сердцу.

— Затычка я им, что ли? Ему хорошо при его выгодах. А попробовал бы на нашем месте с кельмой. Опять садись на оклад. Не могу я!.. И думаешь уважение будет? На черепаху еще посадят… А Кравец? Ему плевать, кто со мной работает. Ему показатели давай. А может, он даже и знал, кого собираются подсунуть.

Гремя проволокой, по которой двигалось кольцо цепи, подбежала Пальма. Но Алексей цыкнул на нее и, схватив комок земли, швырнул в овчарку.

— Плохо ты. Леша, о других думаешь. А тебя ведь уважением окружили, славой.

— Недаром! Я горбом это заслужил! Сколько таких, как я?

— Есть вещи, которых ничем нельзя заслужить, если работаешь только за деньги.

— Этому ты учениц своих поучи.

— А возможно, хочешь, чтоб сказали — выбором ошиблись. Не оправдал, дескать. Или и того хуже… Станешь Алешкой, что будем делать? Стыд ведь какой! Чужой среди своих!

— Я и сейчас, оказывается, не больно близкий. Попробовал пикнуть, и вишь — неугодный уже.

— А ты что хотел? Чтобы потуряли всему.

Зося медленно прошла возле Алексея, но затем не выдержала и побежала к дому, где слышались голоса — во дворе ученицы играли: со Светланкой. А он остался стоять около молодой яблоньки. Гнев и обида душили его.

2

Опять все неладно пошло в семье Урбановичей. Правда, шумных катавасий не было. Но зато неожиданно там, где, казалось, все шло гладко, стали выявляться основания для самых неожиданных споров, и каждый такой случай, даже самый незначительный, бесил Алексея и убивал Зосю.

В то же время каждый жил надеждой, что будет так, как хочется ему. Алексей в душе не верил, что Кухта покончит с бригадой — в других-то городах иначе! — и по-прежнему работал, как зверь. Он и тут старался доказать свою правоту работой, надеясь, что все как-то уладится и дома. Важно было проявить твердость, не поддаться и не позволить, чтобы даже в мелочах Зосины капризы взяли верх. Он умышленно стал держать себя независимо, грубо, хотя его тянуло к жене и хотелось чувствовать ее всю как можно ближе.

Но если Алексей только упрямился, ждал, Зося кое-что предпринимала.

Искони утверждалась житейская мудрость — сора из дома не выносить. Плачь, стервеней, бейся головой о стену, но на суд людской неполадок и горя своего не неси. Неважно, что окружающие все равно знают о твоих слезах и домашней грызне, — ты должна молчать. Молчать и притворяться счастливой. Улыбайся, хотя лицо одеревенело от горя, — и все! И как, в самом деле, было поступать гордому человеку, если счастье замкнуто на семь замков? Зося же верила в свое и Алексеево счастье. Только к нему вело много дорог, и Зося, боясь кружных, выбрала, как казалось ей, самую короткую.

С Зимчуком она встретилась на крыльце горсовета.

— Чтобы не возвращаться, давай пройдемся, — предложил он, когда Зося с замирающим сердцем, словно бросаясь в холодную воду, стала рассказывать про новую беду.

Пошли по тротуару, стараясь оставаться в тени деревьев. Согретый асфальт был мягок, и Зосе казалось, что ее туфли оставляют следы.

Проехал грузовик. В кузове сидела пионерия — в белых рубашках и блузках, с красными галстуками, в тюбетейках, соломенных шляпах, пилотках, сделанных из газет. Ребята пели — звонко, как поют, когда едут на маевку или в лагерь. Навстречу прошли два ремесленника в обнимку. Потом ярко Одетая женщина со странной фигурой. Бедра у нее были широкие, а руки растопырены, словно у куклы. За нею шла группа строительниц в небрежно повязанных платках и спецодежде. У них, видимо, был обеденный перерыв, и они ходили в магазин. Каждая что-нибудь несла — бутылку кефира, булку, хлеб. Девушки бросали на женщину насмешливые взгляды, толкая друг друга локтями, передразнивали ее. Но поравнявшись с Зосею и Зимчуком, пошли как ни в чем не бывало.

— Эти уже освоились, — сказал Зимчук. — А знаешь, что с ними бывает, когда впервые в общежитие попадают? Некоторые даже умываться перестают, спать в одежде ложатся. Полная апатия от усталости. И так с месяц. Нелегко приходит к человеку самостоятельность. Тем более, если он до этого на всем готовом жил — в семье, в ремесленной школе…

— Да, конечно, — рассеянно подтвердила Зося, ожидавшая и упреков. — Что ему будет за это?

В сквере они сели на скамейку. Здесь было прохладнее и не так пыльно. Низко, почти над деревьями, с грохотом пронесся самолет. Отдаляясь, он словно что-то рассевал. Зимчук проводил его взглядом и посмотрел на Зосю. Она сидела прямо, с решительным лицом. Только над верхней губой проступали капельки пота.

— А что касается бригады, то ее, между нами, все разно лучше расформировать, — не ответил он на вопрос. — Она, говоря правду, передовой непотребностью становится. Светит, но никого, кроме себя, не греет. Между нею и остальными строителями ведь стена зависти растет.

— Я понимаю, — вытерла Зося скомканным платочком верхнюю губу. — Но что мне делать? Так и до беды-то недалеко.

— Тебе?.. Предупреди как следует!

— Поговорите хоть с ним…

Недавно ей тоже казалось, что упорство Алексея — это как у иного пьянство. Распустился и безобразничает. Придумывает причину выпить и пьет. Пьет потому, что ему тогда море по колено. И стоит встать против этого стеною, как все изменится. Вырви из рук такого пьяницы только что полученные деньги, пригрози скандалом его собутыльникам — компания распадется, а значит, все будет в порядке. И тогда бери своего миленького и веди куда надо. Но пьяница обычно чувствует свою вину и даже кается. Пока не напьется, он слушает и слушается. А Алексей? Нет, это другое!

Мало помог и Сымон. Когда Зося обратилась к нему за советом, тот сначала даже не понял, чего от него ожидали, и виновато стал уговаривать: "Главное, любить его надо, Зося. Чтоб знал…"

Назавтра вечером он сам заявился к Урбановичам и просидел, пока по радио не передали последних известий. Лукавить он не умел и больше молчал. А потом, совсем некстати, начал сетовать, что на стройку пришли неумеки и пора умельцев проходит. И только на прощание вдруг начал хвалить Зосю. Это было так наивно и искренне, что всем стало легче. Алексей, понуро мастеривший приспособления для проверки углов, улыбнулся, и улыбка долго не сходила с его лица. Украдкой наблюдая за ним, Зося тоже повеселела. Неизбывная любовь с новой силой охватила ее. Зосиному лицу стало жарко, и она, чтобы утаить это, закрыла его ладонями.

Сымона они провожали вдвоем и потом долго стояли на крыльце.

Ночь была теплая и ветреная. Сквозь высокие облака светила молодая луна, окруженная радужным сиянием. От нее на землю струился мерцающий свет. Недалекие деревья поблескивали и трепетали на ветру, и негустые сумерки, казалось, тоже плескались. И не из сада, не от трепещущих деревьев, а как раз оттуда, из тех сумерек, шел шелест-шорох. И, прислушиваясь к нему, Алексей и Зося никак не могли вернуться в дом, хотя там осталась Светланка, которая, возможно, еще и не спала.

3

Однако на следующий день все снова пошло вверх дном.

Алексей сразу почувствовал опасность, когда на стройку приехал Зимчук и стал интересоваться его бригадой. Что он заглянул сюда именно по его делу, можно было догадаться и по Алешке. Тот с независимым видом ходил следом и, размахивая руками, что-то объяснял. "Старается, — с неприязнью думал Алексей. — Разве у него болит? Если бы самого касалось, то так бы башку не задирал и руками разводил бы, а не размахивал. Может, даже доволен, что угробить собираются — мстит…"

Чтобы скрыть тревогу, Алексей надвинул кепку на лоб и углубился в работу.

И все-таки он еще надеялся. Понял же и поддержал его Зимчук тогда с домом. Не может быть, кабы не понял и теперь. Если, конечно, всякой всячины не наплели.

"Сейчас подойдет и примется уговаривать, — раздражаясь на всякий случай, думал он и чувствовал, как растет в нем упрямство. — Но ежели открыто на ноги вздумает наступать, то и мы можем ответить… Я ему скажу, если что!.." Но вдруг, как иногда бывает, Алексей почувствовал, что говорить-то ему, в сущности, нечего. Бывает же так: идет человек в амбулаторию больной, разбитый, а увидит белый халат — и словно поздоровел, не знает, на что и жаловаться. К тому же все, что было на душе, Алексей выложил перед Кухтой, Зосей, Прибытковым. И оно поблекло в спорах, потеряло свою убедительность. Пугал и вопрос: не зашел ли Алексей, действительно, слишком далеко?

Голос Зимчука он услышал неожиданно, хоть и прислушивался все время, не подходит ли тот.

Алексей вздрогнул и, медленно повернувшись, ответил на приветствие. Зимчук стоял перед ним без фуражки, с пыльником, перекинутым через руку. Лицо у него было по-незнакомому строгое. Но ветер ворошил волосы, и это впечатление скрадывалось.

— Как работаешь, строитель? — спросил он, внимательно глядя на его могучую фигуру.

— Ничего пока…

— А вот Костусь говорит, в бригаде что-то разладилось.

— Ему, наверно, виднее, — немного опешил Алексей, догадываясь, с какой стороны заходит Зимчук.

— Не наверное, а факт. Бригада, в сущности, не может уже держаться на том, на чем держалась. Выросла, брат… Правда? — обратился он к подручному.

Тот замялся, покраснел и стал оттягивать пальцы на левой руке — потянет и отпустит, — отчего они каждый раз щелкали.

— Ну, скажи!

— Правда, дядя Алексей, — продолжая щелкать пальцами, негромко подтвердил подручный.

— Вот видишь. Давай собери хлопцев в обеденный перерыв, побеседуем. На людях слова как-то по-другому звучат.

Когда он уехал и бригада принялась за работу, к Алексею подошел Алешка. Отправив в контору подручного, насмешливо сплюнул сквозь зубы и старательно затер плевок ногой.

— Да-а, — протянул он многозначительно, — де-е-ла, чорт бы их побрал! Завертелось, как в паводок. А ты молодец! Узнаю партизана. Лапки кверху всегда можно поднять, ха-ха!

Это было явное издевательство: все время, пока Зимчук беседовал с бригадой, Алексей сидел угрюмый и только иногда поднимал глаза на того, кто говорил.

— Чего ты пришел, мытарить меня? Уходи Христа ради, — устало попросил он прораба.

Алешка почесал затылок.

— Ого, море широкое! — будто удивился он. — Мне надо тебе еще кое-что сказать.

— Не хочу я теперь слушать!

— Так это же про Зосю, ха-ха! — захлебнулся Алешка злым смехом.

Алексей побледнел. Глубоко, как при взмахе топором, вздохнул и сделал шаг к Алешке.

— Ну, говори.

— Это она все Зимчуку сообщила.

— Брешешь, — отшатнулся Алексей и сжал кельму так, что пальцы побелели.

— Сам видел. В сквере, возле Доски почета. Знаешь, из мрамора, на которую передовые колхозы заносят.

— Зачем ты говоришь мне об этом, а?

— Нравится, значит. Хочется, чтобы не у одного меня болело. Может, людьми с Зимчуком станете. Не такими самодовольными.

— Все? — шепотом спросил Алексей.

— Все. Ежели не считать, что спросить хочу: неужели думаешь, если б с тобой не нянчились, ты б лучше меня был?..

Алексей едва дотянул до конца дня. Холодная злоба клокотала в нем, и руки сжимались в кулаки. "Дура! — мысленно костерил он жену и задыхался от ярости. — Кто же так делает? Где ты видела, негодница, чтобы так делали?!" Не попрощавшись ни с кем, он бросил там, где работал, инструменты и спустился вниз. Набыченный, с ненавидящими глазами, прошел по территории стройки, плохо помня себя и неся в себе бурю. Все обиды и муки минувшего месяца — все повернулось теперь против Зоси, словно она одна была в этом повинна.

По улице он почти бежал, не замечая, что толкает встречных. И если кто возмущался, не отвечал, а только обжигал бешеным взглядом и толкал уже нарочно.

Простить можно было все — и домашние дрязги, и Зосино несогласие, и ее попытки взять верх. Но это была измена — ему, семье, тому уюту, который он, Алексей, создавал, не жалея себя. Жена, которая пошла жаловаться на мужа, — уже не жена, а посторонний человек. И лихо с ними, с заработками, авторитетом, Кравцом и его бесспорной сейчас победой. Он, Алексей, если будет возможность, еще сумеет доказать свое! Но как примириться с изменой? Пусть бы это сделал Алешка — тот мстит за собственные неудачи, за Валю, которую взял под защиту Алексей. Пусть бы даже Сымон, который из-за своей любви к Зосе пойдет неизвестно на что. Их можно еще понять. Но как ты поймешь ее — жену, мать его дочери?.. Алексей представлял, как разговаривали о нем в сквере Зося и Зимчук, и все внутри ходило ходором. "Эх, дура, дура! — повторял он, почти обезумев от несогласия и протеста. — Со мной не считаешься, так пожалела бы хоть дочь…"

Дверь в сени была открыта. Не отряхнув, как обычно, на крыльце пыль с сапог и не сбросив в сенях рабочего пиджака, Алексей ринулся прямо в столовую.

С того памятного разговора в саду Зося вдруг пристрастилась к вышиванию, принималась за него с самого утра, забывая иногда убрать в комнатах, и Алексей, возвращаясь домой, заставал ее чаще всего в столовой. Сгорбленная, она сидела с иголкой в руке и старательно наносила крестики на полотно с канвой. Возле нее, на табуретке, лежала кучка разноцветных мулине — оранжевых, салатных, синих, красных, желтых, которые Алексей уже успел возненавидеть. Но Зоси в столовой не было.

— Это ты, Леша? — послышался ее голос из кухни.

Умышленно грохоча сапогами, опрокинув ногой табуретку, на которой лежали нитки и начатая вышивка, Алексей сорвал с себя пиджак и швырнул на диван.

— Кто там? — повторила Зося.

— Ступай сюда!

Зося медленно вошла в столовую, ведя Светланку за руку. По этой ее медлительности было видно, что она не ожидала ничего хорошего и готова ко всему. Лицо было серое, застывшее, уголки поблекших губ страдальчески опущены.

— Ты одна ходила к Зимчуку? — давая волю своим чувствам и сознательно разжигая их, спросил Алексей. Ему хотелось быть страшным, ужасно страшным, чтобы немного передать ей свое возмущение и то, что происходило у него на душе. И он повысил голос до предела.

— Отвечай! Чего молчишь?

Зося пожала плечами.

— Ну, одна, а что?

— Шлёнда! Я ввек не забуду!

— Постыдился бы.

— Убью!!

— Иди, Светик, погуляй, — велела она дочери, глади ее по голове. — Иди, доченька. Я сейчас, тоже приду. А потом, может, к тете Анте пойдем… — И видя, что Светланка не двигается с места и испуганно, большими глазами, смотрит на отца, повела ее во двор.

Вернувшись, приблизилась к Алексею почти вплотную и выпрямилась. И только теперь он увидел, как она похудела за последнее время. На щеках, под скулами, и вокруг глаз легли тени. Даже шея стала тоньше. А руки, которые Зося держала на груди!.. И вся она была как после болезни — по-детски слабая.

— Ну, убивай, — сказала, глядя ему в глаза. — Мордуй! Да, я ходила и, если понадобится, пойду опять. Я ни от тебя, ни от счастья нашего не отказываюсь. А это, знай, не одних нас касается…

Ее слова лишили Алексея силы. А возможно, не слова, а вид — знакомый, измученный, до отчаяния решительный. Алексей почувствовал слабость и жажду. Оттолкнув от себя Зосю, шатаясь, пошел в сени, дрожащей рукой взял кружку и зачерпнул из ведра воды. Жадно припал к холодному краю кружки и стал пить, не замечая, что вода стекает по подбородку на рубаху.

4

Этот день, конечно, пришел. При таких обстоятельствах он не мог не прийти. Правда, был еще один выход — перейти на работу в Автопромстрой, где его охотно приняли бы. Но для этого надо было бы идти ва-банк. Кинуть вызов даже такому, что могло наказать. И Алексей волей-неволей смирился, как мирятся с неизбежностью. Больше того — его стала тешить мстительная мысль. "Захотели работать самостоятельно, — думал он о членах бригады, — хорошо, давайте! Посмотрим, что выйдет. Не раз еще вспомните меня, да поздно будет…" Последние слова он адресовал и Кухте с Зимчуком. И все-таки, когда Алексей сегодня проснулся и вспомнил, что его ожидает, сердце заныло.

Зося догадывалась, что происходит с мужем, и встала раньше, чем обычно. Алексей любил молодую картошку с салом и огурцами, и Зося сходила в огород, накопала картошки, собрала росистых, один в один огурцов и принялась готовить завтрак. Ел он молча, чувствуя, что жена все это сделала обдуманно, а она стояла рядом, сама разрезала, как он любил, огурцы пополам и солила их.

Когда он пришел на стройку, там было еще пусто и по-утреннему тихо. Только у конторы толпилось несколько юношей в форме ремесленников. "Они!.." — догадался Алексей. Решил было пройти прямо на рабочее место, но выругал себя и направился к конторе.

Ремесленники, вероятно, уже знали своего бригадира, потому что, заметив его, перестали разговаривать и со скрытым любопытством уставились на Алексея. "Десять, — пересчитал он. — Они". И, нахмурившись, прошел в контору, чувствуя на себе взгляды.

Алешка, заложив руки за спину, мотался из угла в угол. Увидев Урбановича, оскалил зубы и показал головой на дверь:

— Хороший выводок! Понравились? Получай под расписку, ха-ха!

Понимая, что ребята во дворе прислушиваются к каждому их слову, Алексей не ответил. Тяжело сел на скамью за Алешкин стол, отодвинул от себя бумаги, оказавшиеся перед ним.

— Не тебе насмешки строить. Вместе, кажись, работать придется. Так что и расписываться будем вместе.

— Ну, извини! — захохотал Алешка. — Давай лучше по-прежнему; стройка одна, а слава пусть будет твоя. Не шибко ты делился ею раньше.

— А разве не на наших спинах ты нашармака выезжал?

— Меня с плакатов не приветствовали. Да и на кой черт оно мне? Мне, брат, хватало этого в войну, хоть отбавляй, вот так! — Алешка чиркнул себя по шее. — А теперь тоже хоть и подсекают, если бы захотел, жил бы и не кашлял.

Он как-то по-мальчишески, из-под уха, махнул рукой и расслабленно усмехнулся. Потом подошел к столу и сел на него, упираясь одной ногой в пол. Алексей внимательно присмотрелся к Алешке и заметил — тот под мухой. Глаза посоловели, губы увлажнились.

Обижаться, как известно, сразу на всех невозможно.



Одна обида заслоняет другую, и Алексей, понизив голос, предупредил:

— Доболтаешься ты когда-нибудь, Костусь… И к ребятам теперь не ходи. Лучше я уж сам. Нельзя, каб они с этого начали знакомство со стройкой. И вообще, умойся сейчас же, пока никого нет.

Во дворе послышался гудок автомашины. Алексей быстро вышел из конторы и узнал горсоветскую "Победу". "Неужто снова он? Знакомо…"

Из машины в самом деле вылез Зимчук.

— Ну как? — издалека осведомился он. — Встретились уже?

Алексей неловко подошел к нему и подал непослушную руку. Тоже повернулся лицом к ремесленникам, которые в своей черной, с блестящими пуговицами, форме вначале показались ему похожими друг на друга, и стал рассматривать их.

Внимание привлекли двое. Они стояли рядом и словно держались за руки. Старший из них, аккуратно подпоясанный, стройный юноша, в застегнутой на все пуговицы гимнастерке с чистым подворотничком, смотрел на Алексея настороженно, готовый ко всему. Он хмурил упрямо выгнутые брови и старался выдержать взгляд Алексея. Второй был коренастый, вихрастый и очень рыжий. Его круглое, с удивительно нежной кожей лицо усыпали веснушки — золотисто-желтые на лбу и щеках и золотисто-коричневые на задорном носу, И от этого создавалось впечатление, что все его лицо сияет. Но небольшие, тоже, казалось, рыжеватые глаза смотрели с вызовом.

— Вот это пополнение! — с веселой серьезностью сказал Зимчук. — Как на подбор. Принимай, Алексей, видишь какие!

Он тоже выделил из группы этих двоих, смутился и, подойдя, положил руки на плечи стройному юноше.

— Тимох? Ты? Вот, оказывается, как случается… Здравствуй! Вишь, вымахал! Усы уже намечаются. Насилу узнал… Комсомолец, полагаю?

— Комсомолец? Конечно, — краснея, подтвердил тот, и стало видно, как остро реагирует на все его натура.

— А еще есть комсомольцы?

Несколько ребят, как школьники, подняли руки.

— Это хорошо, — овладел собой Зимчук, — потому что учиться придется и здесь… Учиться, искать, находить. Такой ведь город выпало строить! — И, повернувшись к Алексею, спросил: Ты, надеюсь, прикинул, как и с чего начнешь?

Ни теперь, ни позже Алексей не мог понять, что именно во всей этой беседе сокрушило его глухое упорство.

Кажется, все было обычно, если не считать встречу Зимчука со знакомым парнишкой. Да вот на тебе — посмотрел на них, вспомнил больницу, Олечку под двумя одеялами, похудевшую, несчастную Зосю, и сердце екнуло. Нутром почувствовал — нельзя дальше упрямиться. Кто знает, может надо даже что-то отбросить, что-то принять и в чем-то покаяться.

— Н-нет пока, Иван Матвеевич… — хрипло признался он, облизывая пересохшие губы.

— А я все-таки надеялся. Ты же труженик, Алексей. Как же так? — с сожалением сказал Зимчук. — Придет Алешка — обсудите. И если не будешь занят завтра, приходи к нам на встречу с жильцами новых домов. Там и расскажешь, как начали. Неужели подведешь?..

Зимчук уехал.

Сердитый, недовольный собою, Алексей вернулся и контору. Алешка сидел за столом, подперев ладонями щеки. Его смуглое лицо было потным, кудри по-несчастному прилипли ко лбу.

— Митинговал? — попытался он быть прежним, но это ему не удалось, и вопрос прозвучал растерянно. — Спрашивал про меня?

— Говорил, когда придешь, чтобы наметили, с чего начинать.

Они оба чувствовали, что виноваты, и это сближало их.

— Там среди этих Тимка оказался, — сообщил Алексей.

— Ну?

Алешка рванулся, но, словно был привязан к лавке, только приподнялся и опять опустился на место.

Усевшись друг против друга, они неохотно начали прикидывать, как лучше организовать сегодня работу. Потом стали говорить, как быстрее выявить способных "гавриков", на которых можно опереться, пока Алешка, втянув в себя воздух, не спохватился?

— А он же видел открытую дверь в конторе!

Это снова вконец испортило настроение. Алексей с досадой махнул рукой и вышел к ребятам. Те стояли кучкой, но уже не молча, а оживленно жестикулируя и что-то друг другу доказывая. И верховодил ими Тимка.

"Ну и человек! — подумал Алексей про Зимчука. — Он же знал, что Алешка тут. Насквозь знал, а виду не подал. Значит, догадывался, что тот в чем-то опять провинился и прячется. Понимал: так крепче помучится… А может, нарочно не хотел вникать в это…"

5

Не было такой области городской жизни, которой бы не интересовался Зимчук. Но одновременно у него было и свое, заветное — строительство и благоустройство города. Ему он стал отдавать себя не только по долгу службы. Улица, двор, квартира, парк! Добавьте к этому предприятие или учреждение, театр, кино — и круг городского человека замкнется. Социализм, конечно, — это очень многое. Но ни по чему так непосредственно и повседневно ты не ощущаешь его, как по условиям труда и отдыха. Для человека, безусловно, важно, какой он купил себе костюм, пальто, перчатки. Но еще более важно, какую он получил квартиру. И это уже потому, что человек не меняет квартиры, как перчатки. Плохую кинокартину можно не смотреть. Идти же по улице и не смотреть вокруг себя нельзя. Так, по крайней мере, полагал Зимчук.

Была и еще одна причина: усилия давали плоды — город рос. А любит человек, если деятельность его оставляет следы. Приятно это ему, в этом как бы начинается его вторая жизнь.

И Зимчук часто посещал стройки, просиживал над планом-схемой, проверяя, удачно ли размещаются по городу школы, магазины, детские и культурно-бытовые учреждения, следил, чтобы в первую очередь застраивался центр. Он знал многих архитекторов, конструкторов, инженеров-строителей, передовиков строек и был в курсе их дел.

Зал заседаний в горсовете недавно отремонтировали и переоборудовали. Богатый лепной потолок, стены были ослепительно белые. Панель, пол блестели. Вообще, залитое мягким электрическим светом, здесь поблескивало все: и возвышение с массивным дубовым столом для президиума, с двумя такими же трибунами по обеим сторонам, и ряды узеньких, покрытых стеклом столов, которые ломаными линиями тянулись через весь зал к возвышению, и стулья, стоявшие по одному при каждом изломе стола. Даже графин с водой на столе президиума выглядел как совсем новая вещь.

Доклад делал Василий Петрович. Почему-то жалея его. Зимчук налил в стакан воды и, подойдя, поставил на трибуну. Вспомнил, как недавно, после спора на Центральной площади, зашел к нему в мастерскую, чтобы ознакомиться с новыми проектами. Василий Петрович, прижавшись лбом к стеклу, стоял у окна. Его явно что-то взволновало — это было видно даже по ссутуленной спине. Когда же он обернулся на скрип двери, Зимчук увидел на его глазах дрожащие светлые слезы — будто он только что пришел с мороза. Поняв, что надо как-то объяснить свое состояние, он виновато сказал: "Вот на них засмотрелся…" — и показал рукою в окно, потому что нижняя губа никак не слушалась его. Зимчук взглянул на улицу: по мостовой шли пионеры — шумная стройная колонна, во главе которой шагали знаменосец, горнист и барабанщик. Меньше всех ростом, совсем карапуз, горнист важно размахивал горном и смотрел прямо перед собой…

Кончив доклад, Василий Петрович собрал листочки с тезисами и только тогда догадавшись, взял стакан с водою, отпил несколько глотков и пошел к президиуму.

Еще раз осмотрел зал. Пришла мысль: вот стоял на трибуне, обращался к сидящим в зале, но почти никого не видел и все время глядел только на молодого, в сером костюме мужчину, который сидел в первом ряду и понравился за высокий лоб и детские васильковые глаза. Но, как выяснилось, его тоже видел плохо и лишь теперь заметил, что из-под пиджака у мужчины виднелась не рубашка, а майка, и на правой руке вытатуирован якорь. "Очевидно, водопроводчик", — почему-то решил Василий Петрович.

В зале кашляли — Минск охватила очередная эпидемия гриппа. Наблюдая за залом, стал искать знакомых. Нашел широко улыбающегося Кухту, Валю, склоненную над столом и что-то торопливо записывающую в блокнот, строгого от необычной для него обстановки, старательно причесанного Урбановича, обок — бородатого Прибыткова и злобно прищуренного Алешку. "Что они думают сейчас?" — шевельнулось любопытство.

Задумавшись, Василий Петрович не заметил, как "водопроводчик" попросил слово и встал.

— Я, товарищи, о том, что у меня вот тут сидит, — начал он и шлепнул себя по затылку. И, услышав скорее этот шлепок, чем слова, Василий Петрович заставил себя слушать. — Сталинградцы, когда приезжали, здорово говорили: "У минчан все как на параде". Построим дом, сдадим и тут же фотографируем. А потом? Поссорился я с женой — все соседи знают! Мне говорят, у меня две комнаты. Неправда! Все мы в одной комнате живем. А стены — видимость. Строители к тому же специальное слово придумали — стена не гвоздится. Картины и те на отопительных трубах приходится вешать.

В зале засмеялись. Кто-то захлопал в ладоши. И вся торжественная строгость, которая была сначала и еще более установилась во время доклада, вдруг рухнула. Все заговорили, поскрипывая стульями. Только выступавший — человек, видимо, склонный к юмору, — оставался серьезным и будто не понимал, почему другим смешно.

— А авоськи с продуктами на окнах, — продолжал он, не ожидая, пока затихнет зал, — на каждом доме красуются! Все кладовые напоказ выставлены!

Его веселая, но непримиримая ирония уколола Василия Петровича. Он захотел посмотреть на Кухту — как реагирует тот? — но встретился с презрительным взглядом вскочившего Алешки и сделал вид, что приготовился записывать.

— Плохое не испортишь! Оно отроду такое! — сразу на высокой ноте, как выступают неопытные ораторы, почти закричал он. — И строители тут ни при чем. Почему стена не гвоздится? Сухая штукатурка запроектирована. Почему авоськи на окнах? Холодных уголков в квартирах нет. Да и вообще, откуда что возьмется, если проектировщикам лишь бы пыль в глаза пустить…

— Я, видать, из-за этой пыли доселе в подвале живу, — вставил Прибытков.

Алешка метнул взгляд на Василия Петровича.

— А разве у них голова болит? На словах прыткие и добренькие. И на деле — как та лошадь — обязательно за сутки сорок раз вздохнет. Но будьте уверены, не от жалости к вам. Мы сейчас дом строим. Комнат много, коридоров хватает, а жить негде. В угловой секции в каждой квартире треугольная комната. Четырнадцать квадратных метров, а две кровати не поставишь. Я спрашивал у архитектора, что его толкнуло на такое. Отвечает: "Ансамбль". Он, видите ли, комнату к фасаду привязывал, а фасадом ему надо было откликнуться на что-то. Ну и откликнулся. А люди что им. Пускай их другие любят!

Знал ли все это Василий Петрович? Безусловно. В студенческих конспектах не раз же подчеркивал триаду Витрувия: каждое истинное детище архитектуры должно быть прочным, полезным и красивым. Но это были, видимо, залежные знания, похожие на те слова, которые человек понимает, когда, скажем, читает или слушает кого-нибудь, но которыми сам не пользуется.

И опять это слово "любить"! Зося тоже бросила ему с презрением: он не любит людей, хотя и заботится о них! Тогда в оправдание себя он сослался на будущее. Но вот оно приходит, а упрек можно кинуть снова. Так в чем же дело? В докладе, кажется, все было на месте — достижения и недостатки, критика и самокритика. Но он не почувствовал, чего от него ожидали, сам не сформулировал требования к себе. Полагал — хватит и того, что встряхнется сам, встряхнет строителей, заставит людей думать о городе. И все!..

Внезапно еще одна неприятная догадка поразила Василия Петровича. По лицу его пошли пятна. Ему вдруг показалось, что Алешка выступал не против просчетов архитекторов, а за что-то мстил ему лично. За что?.. И когда собрание окончилось, он не подошел к Вале, а, виновато улыбнувшись ей, стал пробираться к Зимчуку, возле которого уже стояли Прибытков и Урбанович.

Так, вчетвером, они и вышли на улицу, разговаривая о собрании, стройках, о конкурсе, который вскоре должен быть объявлен на вторую очередь Советского проспекта. Но мысли Василия Петровича все время настойчиво возвращались то к Алешке, то… к Понтусу с Барушкой. Становилось очевиднее — разногласия с ними глубже, чем казалось еще сегодня. Многое из того, что возмущает Василия Петровича в их проектах, живет в других работах. Оно наложило отпечаток на архитектуру города вообще и даже на его работу как главного архитектора.

6

Этими мыслями Василий Петрович жил и назавтра.

Вечером он должен был пойти в горком, к Зорину, который всегда работал очень поздно и, как правило, часть дел оставлял на ночное время. Василий Петрович догадывался, что вызов связан с проектами Понтуса, и предвидел — разговор будет нелегким. Это обстоятельство и заставило его после работы побродить по улицам: надо было все взвесить.

Когда он проходил мимо трамвайного парка, ему вдруг вспомнилась реплика, брошенная Прибытковым на собрании, и подмыло заглянуть к нему. Но зайти в квартиру почти незнакомого человека было не так просто, и Василий Петрович долго в нерешительности петлял около странного жилья, крыша которого заросла бурьяном, как заброшенный пустырь. Возможно, он вообще не решился бы зайти, не заметь, что из подслеповатого, наполовину вросшего в землю оконца Прибытковых за ним наблюдает подросток. Поглядывая то на предзакатное солнце, то себе под ноги, Василий Петрович подался к двери и, постучав, неуверенно открыл ее.

Семья Прибытковых ужинала. За маленьким, накрытым клеенкой столом сидели хозяин и три похожих друг на друга мальчика-крепыша. Четвертый, постарше, примостился на табуретке у окна и тоже хлебал борщ из тарелки, стоящей на подоконнике, заваленном тетрадями и книгами. Хозяйка возилась у печи, гремя чугунами. На кровати, спиной к двери, откинувшись немного назад и опираясь руками на постель, сидел Алешка.

Не оглянувшись на скрипнувшую дверь, но нарочно не понизив голос, он сказал:

— Ты, Змитрок, говоришь — работа. Это верно. Но от одной работы и одичать недолго. У человека не только голова да руки есть.

— Я хочу, чтобы хорошо было, милок. А ты, это самое, саправды дичаешь, — ответил Прибытков и спокойно пригласил Василия Петровича: — Заходите, товарищ Юркевич.

Алешка бросил через плечо быстрый взгляд на дверь и сел прямее.

В комнате было темновато, и поэтому теснота в ней показалась Василию Петровичу просто страшной — здесь негде было повернуться. Он взглянул на желтые, сырые подтеки на фанерном потолке и стенах, на бедную обстановку и подумал, что дети у Прибытковых спят на полу.

— Удивляетесь? — ответив на приветствие, спросил Прибытков. — Живя тут, разве чего купишь? Где ты тут что поставишь?

— Да, да, — согласился Василий Петрович, комкая в руках шляпу.

Мальчишки перестали есть, как птенцы вытянули шеи, не сводя глаз с незваного гостя, но, заметив, что отец сердится, снова принялись за еду.

— Может, поужинаете с нами? — смущенно пригласила хозяйка.

— Нет, спасибо. Я так, просто…

— Просто с моста, — с издевкой прокомментировал Алешка.

— Я хотел поговорить с вами относительно вчерашнего, товарищ Прибытков.

— А чего тут говорить? Оно и так все видно, — обвел тот взглядом комнату. — Вы бы хоть сели.

Старший мальчик, примостившийся у окна, пододвинул свою табуретку Юркевичу и отошел на прежнее место.

Хозяйка подала на стол миску тушеной картошки, отложила немного в тарелку старшему и, пристроившись рядом с самым маленьким, обняла его за плечи, чтобы удобней было сидеть.

Все опять принялись за еду.

— Я вот тоже в гостинице живу, — сказал Василий Петрович, разглядывая семью угрюмого каменщика.

Алешка, как норовистый конь, к которому подошел незнакомый человек, отвернул голову и, глядя на запыленное окно, посоветовал:

— А вы поменяйтесь. Вот и квит.

— Я сюда не ссориться пришел.

— Это правда, Костусь, — заступился Прибытков. — А вы, товарищ Юркевич, не обращайте внимания. Он сам не знает, что ему надобно.

— Ой ли? Одно, да знаю! — упрямо махнул головой Алешка. — Нельзя, чтоб так было.

— А как тогда?

— Это уж не моей головы дело…

— Вот видишь, — спокойно прервал его Прибытков. — А я, это самое, вот что хочу сказать. Не такие мы бедные, товарищ Юркевич, чтоб жить так… Мы можем жить лучше. Надо только, чтобы каждый не забывал о другом и сам был как все.

— Будет, жди! — ударил себя по колену кулаком Алешка. — Урбанович и тот мне вчерась на собрании твердил: "Пень, — говорит, — метит из земли вылезти, а битое стекло, обратно, в землю влезть". А на черта мне такое!

— Ты не злись, — и на этот раз успокоил его Прибытков. — Злость не советчик. Ты до конца послушай. Неужто плохо было бы, если бы в стране нашей, это самое, все люди были простыми? Я никуда не лезу — ни из земли, ни в землю. Но мне, может, не так обидно в подвале жить, как из него ходить к кому-нибудь…

"Страна простых людей! — подумал Василий Петрович. — Пусть это, быть может, и наивно, но тут есть определенный смысл. И его надо осознать душой…" Нет, не островок заветной земли будущего, окруженной прежней убогостью, видимо, нужен людям. Они жаждут иного и имеют право на большее. Этот островок, о котором когда-то мечтал он и который теперь почти создан, не может принести подлинной радости. Наоборот, он пробуждает обиду своим несоответствием тому, что осталось вокруг… Страна простых людей!.. Архитектору особенно много в ней работы, и самое трудное, вероятно, поиски красивого — красы, простой и близкой человеку…

Вечером Юркевичу повезло — посетителей в приемной у Зорина не было, и о нем сразу доложили. Сквозь двойную, обитую дерматином дверь Василий Петрович прошел в кабинет и увидел секретаря не за столом, а возле окна. Раздвинув тяжелую, в мягких складках портьеру, тот смотрел на улицу. Услышав покашливание Василия Петровича, наклонился к окну, будто заинтересовался чем-то происходившим снаружи. Но когда наконец повернулся, Василий Петрович увидел, что лицо у него сердитое, злое.

— Садись, — не скрывая своей враждебности, сказал он и, подойдя к столу, подвинул на его край какие-то бумаги. — Познакомься, пожалуйста.

Василий Петрович взял бумаги, сел в кожаное кресло и начал читать. Как он и ожидал, в них шла речь о злосчастных проектах. Но что более всего удивило его — бумаги были из Академии архитектуры.

— Что скажешь? — с досадой спросил Зорин, дождавшись, когда Василий Петрович кончил читать.

Стараясь быть спокойным, тот положил бумагу на стол и тоже встал.

— Я не могу согласиться и с этим. По-моему, высокий защитник — тоже Понтус.

— Глупости! — вскипел Зорин. — Доморощенные штучки! И причем знакомые.

Значит, Зорин связывал его борьбу против проектов Понтуса с позицией, занятой в отношении коттеджей на Круглой площади. Значит, как и раньше, решил бросить ему обвинение не в отдельных ошибках, а в системе порочных взглядов, в порочной линии поведения. И потому нужно было не только выяснить формулу обвинения, постараться разубедить Зорина, но и опровергнуть его собственные взгляды, показать их уязвимость.

— Извините, но, честное слово, не доходит… — схитрил Василий Петрович, выкраивая время.

— До меня тоже, собственно говоря, не доходит, против чего ты воюешь. Против того, чтобы была прославлена эпоха? Тебе не по вкусу торжественность наших дней? Или не нравится, что наши люди желают видеть искусство не на одних выставках? Для тебя не существует ни команд, ни авторитетов и тянет проповедовать уравниловку. На политическом языке ты знаешь, как это называется?

— Нет.

— Тем хуже для тебя.

Они стояли близко друг к другу, и Василий Петрович кожей лица ощущал возмущение Зорина. Но вместе с этим и чувствовал — тот в чем-то не уверен, мешкает и тоже ждет еще чего-то. Иначе он вел бы себя совсем по-другому. В двух случаях — это знали все — когда Зорин в духе или чувствует свое превосходство, он всегда распоясанно прост и несдержан. Хлопает собеседника по плечу или грозит под самым носом пальцем, толкает под бок или стучит кулаком по столу, хохочет и матерится, демонстрируя свое "народное нутро".

— Сперва насчет уравниловки, — помедлил Василий Петрович, опасаясь теперь одного — как бы не ляпнуть такого, за что ухватился бы Зорин.

— Ну-ну, роди!

— Город строится не на десятки лет. Умрут заслуженные ученые, герои, народные артисты — они также небось люди. Кто тогда останется в коттеджах? Конечно, их потомки. Но кто знает; может быть, самые обыкновенные, если не хуже. Так почему же они должны жить в каких-то особых квартирах и домах?

— Не выкручивайся!

— И не думаю, — возразил Василий Петрович, понимая, что Зорин видит убедительность его слов. — Ведь фактом будет: город пострадает и каста появится. А по-моему, если и передавать что-нибудь по наследству, то только не привилегии. Не к лицу это нам…

— Однако наглеешь ты понемножку… И спорить насобачился… — как и ожидал Василий Петрович, не полез на рожон Зорин и, смерив его взглядом, вновь отошел к окну, всем видом, однако, показывая, что свое сделал.

Глава шестая

1

С ожесточением, точно мстя себе, Валя взялась за книги, которые дал ей тогда Василий Петрович. Да это было и необходимо для нее: чужая мудрость стала как бы прибежищем от своих огорчений, она обогащала Валю, примиряла с собой. Дивная, неведомая область человеческих поисков и дел открылась перед нею. Древний Восток, Греция, Рим, Византия!..

Едва различимые во мгле столетий, предстали египетские города — странное сочетание бедности с богатством. Кривые, узкие улицы, в беспорядке разбросанные, с плоскими крышами дома из сырцового кирпича, роскошные царские резиденции и обок, на каменистых террасах, гордость Египта — города мертвых. "Какое глумление над простым человеком!"

Палило солнце. Над головой синело чистое небо. Желтым маревом дымилась пустыня. И, словно караван, в глубь нее уходили серо-желтые пирамиды. Будто провожая их, рядом застыли поминальные храмы и красноликие сфинксы… Но там, у древних египетских зодчих, невольников и полуневольников, родилось гордое стремление — связать то, что делали руки человека, с тем, что создала природа!

А дальше?

Пришли не более милостивые Ассирия и Вавилония. Там пугала сама красота. Обнесенные толстыми стенами, города замкнулись в прямоугольную форму. Главенствуя окрест, на высоко насыпанных террасах поднялись цитадели дворцов и громадные трехъярусные черно-краснобелые башни — зикураты, напоминавшие ступенчатые усеченные пирамиды. На их вершинах стояли голубые павильоны, а на ступенях росли деревья…

И все-таки это не было так просто!..

Валя как бы побывала на побережье Эгейского моря с его бухтами и скалистыми островами, в гористом Пелопоннесе, в холмистой Аттике, покрытых вековыми дубами, кедрами, пиниями, вечнозеленым лавром. Перед ней, чаще на склонах мреели обнесенные стенами белые города. Над жилыми кварталами, в центре, поднимались, тоже огражденные стенами, акрополи — чудесные ансамбли из храмов, сокровищниц, храмиков и монументов. Синело всегда безоблачное небо, на фоне его несказанно красиво светился мрамор колонн и статуй. Связывая главные храмы акрополя с пейзажем, зодчие ставили их параллельно господствующему над окрестностью склону или морскому побережью. Но зато, чтобы обогатить эту упрощенную композицию, живописно размещали второстепенные строения и делали входы с углов. Перед тем, кто входил, акрополь открывался картина за картиной, в которой господствовало всегда одно какое-нибудь здание. Здесь родилась и агора — первая в мире городская площадь.

Это было проявление осознанных сил, человеческого таланта, почувствовавшего дыхание свободы. Город принадлежал человеку и богам, сотворенным по его образу и подобию.

Здесь было доказано — красота, созданная руками человека, может быть такой же чудесной, как и красота природы. И отсюда в города последующих времен, как завет и наследство, перешли театры, стадионы, гимназии.

А римские города!

Они были военными, административными, торговыми, портовыми и даже курортными. Их основание начинали с торжественного этрусского обряда. Вокруг будущего города бронзовым плугом проводили борозду. Она считалась священной, и на ней потом воздвигались городские стены. По легенде, так был заложен и Рим.

Его архитектурный центр образовали дворцы цезарей на Палатине, известный всему миру Колизей — четырехъярусный амфитеатр, возвышающийся даже над вершинами окрестных холмов, группа капитолийских храмов и система форумов с базиликами, портиками, храмами. Валя как бы наведала Колизей, видела, как насмерть дрались гладиаторы, как рвали друг друга звери. Огромная его арена иногда наполнялась водою, и тогда можно было стать свидетелем настоящих морских сражений, происходивших на арене. В редкие пасмурные дни над амфитеатром натягивали золотистый шелк, и он создавал иллюзию солнечного света. Так римские императоры покупали себе популярность и поддержку простолюдинов.

"Все дороги ведут в Рим!" И действительно, с разных сторон бежали к нему дороги, вливаясь в замощенные улицы. Так стихийно возникали улицы радиального направления, которые стремились к центру, к Римскому форуму. С отдаленных гор высокие акведуки подводили воду к большим резервуарам, откуда она по свинцовым трубам шла в жилые дома. Воды было много. Вода била из многочисленных фонтанов. Вода питала огромные бани и цирки. Зеленели сады и парки. По Марсову полю тянулись лавровые и платановые аллеи. В колоннадах портиков вились плющ; виноград. Пышный многоэтажный Рим вобрал в себя отшумевшую славу греков и соединил ее с жестоким величием древнего Востока.

Валя представляла это, и ее полнила горьковатая, но зато двойная радость. Горьковатая потому, что, оказалось, она до сих пор не знала того, чего нельзя не знать. Двойная потому, что познанное утверждало и других и ее. Перед Валей раскрывались пути истории, процесс накопления опыта человечеством, его отнюдь не легкий полет все выше, и это сулило пригодиться. Даже очень, В античном градостроительстве Валя видела и такое, что непосредственно пришло в ее родной город, помогая и мешая ему, А Валя уже чувствовала — без пера ей не жить.

Она как бы совершила путешествие в торговую Фло-ренцию с ее суровыми палаццо и строгими площадями, в ажурную Венецию — город каналов, дворцов, мостов и лучезарного неба, в папский Рим, где расцвело неспокойное, чувственное искусство — барокко, в пышный, парадный Версаль.

Эпохи проходили перед ней и, знакомясь с ними, она как-то внутренне, существом убеждалась — мир значительно богаче, чем думалось прежде. Но в то же время в ней родились и начали жить противоречивые чувства. Ее восхищала красота, созданная человеком, и возмущало, во имя чего эта красота создавалась и каких жертв стоила. И еще — чем величественней была красота, тем большие жертвы стояли за ней. И, может быть, никогда так сильно Валя не чувствовала прошлого. Человек мог им гордиться, но совесть заставляла проклинать его. Обижало, вызывало недоумение и отношение к нему.

Валя знала о судьбе забытого Версаля, и ей становилось до боли жаль его. Забыть о Версале, который так дорого стоит народу и в котором проявился его творческий гений! Версальские дворцы не ремонтировались уже больше столетия. Ленотровские сады зарастали, превращаясь в непроходимые чащи. И только когда рухнула одна из стен Великого Трианона, Франция вспомнила о чуде национального искусства. Вспомнила! Но, как оказалось, это было чересчур накладно — для ремонта Версаля требовалось шесть миллиардов франков. Откуда их взять? Одни утверждали, что как раз на эту сумму французы в месяц выкуривают табака, и предлагали курящим объявить месячный пост. Другие призывали женщин пожертвовать драгоценности. Департамент искусства выдвинул проект провести сбор средств среди художников, коллекционеров и торговцев картинами. Прогрессивная печать произвела свои подсчеты, из которых следовало, что трехдневных военных расходов Франции тоже хватило бы, чтоб спасти Версаль… А Версаль разрушался…

С ревнивым любопытством стала Валя знакомиться с русским градостроительством, с его взлетом в эпоху Петра. Сколько важнейших градостроительных проблем было поставлено при решении плана Петербурга! Знаменитые "стипендиаты" — Еропкин, Коробов, Земцов — использовали и развили систему трех лучевых проспектов. Они связали эти проспекты с каналами, а радиальные и кольцевые магистрали — с кольцами парков. При смене стилей они смогли создать архитектурно целостный образ величественного Петербурга, соответствующий тогдашнему представлению о столице могучей державы. Грандиозный ансамбль Адмиралтейства, на который направлены проспекты, Казанский собор со своей полукруглой колоннадой, повернутой к Невскому проспекту, завершенный архитектурный центр Петербурга с Дворцовой и Сенатской площадями поражали величием замыслов.

Хорошую гордость вызывали творения великих мастеров ансамблей XVIII–XIX столетий — Растрелли, Казакова, Баженова, Старова, Захарова, Воронихина, Росси, которые смогли не только создать национальную русскую, архитектуру нового направления, но и поднять ее до лучших образцов мировой архитектуры. Но снова — как много, ох как много стоило все это народу!..

Чем ближе подходила Валя к современности, тем больше встречала знакомого. Однако и оно представало теперь в ином свете.

И интересно: проникаясь уважением к творческому гению человека, Валя иначе начинала смотреть на самого Василия Петровича. Малопонятный и потому немного странный, он как бы воплощал теперь в ее глазах этот величайший опыт народов далеких и близких времен. Он стал носителем, защитником и продолжателем этого веками накопленного опыта. И Валя опять и опять в эти дни чувствовала неловкость за свое легкомысленное отношение к нему, за то, что раньше не смогла оценить его преданность делу, которому он служил.

Вообще Валя до этого мало думала о нем. Ну живет умный, скромный человек, работает честно, преданно. Ну и что в этом особенного? Пусть! С ним приятно побеседовать, поспорить. Тем более, что на общественной лестнице он стоит выше тебя. Но в беседе и спорах тебя интересует не этот человек сам по себе (он же пороху даже не нюхал!), а то, о чем ты говоришь с ним, и еще разве — собственные остроумие и правота. И вот, узнавая, чему служил Василий Петрович, Валя невольно начинала думать о нем самом. "Кто он? Действительно ли способен на большое? Что у него заветное?.." Но одно становилось бесспорным — Василий Петрович делал все от него зависящее, чтобы в ряд этих замечательных городов, о которых она читала, стал и Минск. Ее Минск! В Вале просыпалось любопытство и уважение, а на Василия Петровича ложился отблеск великих деяний его предшественников.

2

На этот раз она нашла Василия Петровича в мастерской. Сидя на табуретке у мольберта, он рисовал перспективу — поворот Советского проспекта у Академии наук. Рядом, тоже на табуретке, лежали акварельные краски, кисточки, стояли баночки с водой. Василий Петрович не услышал, как Валя вошла в мастерскую. Наоборот, как это бывает с человеком, который убежден — он один, по-сумасшедшему пробормотал что-то себе под нос и сделал удивленно-испуганную гримасу. Затем откинулся назад, свистнул и стал рассматривать перспективу.

Держа перед собой книги, Валя, однако, не окликнула его, а осталась посредине мастерской, не зная, что делать. Книги можно вернуть и в другой раз, но как выйти, ничего не сказав?

Заинтересовала и перспектива.

Чистый-чистый, какими могут быть предметы только на акварелях, Советский проспект уходил вдаль, свободно поворачивая где-то возле здания Академии наук с его полукруглой колоннадой и пока еще не существующей чугунной оградою, с липами и серебристыми фонарями вдоль тротуаров. На противоположной стороне проспекта, создавая такой же свободный, только больший полукруг, возвышались четырех-, пятиэтажные дома. Один из них увенчивала башня, которая завершала перспективу проспекта и придавала картине законченный вид. Валю поразило именно то, что будущий проспект уже теперь угадывался в натуре. Кое-что тут уже существовало, было дорогим. Но вообще это был вовсе новый проспект нового города, поднимающегося из руин… Василий Петрович как раз накладывал на тротуары тени от лип, и Валя подумала, что сейчас он живет в этом созданном его фантазией городе и верит в него как в действительность. Да и рисует будто не то, что ему представляется, а то, что вспоминает — уже виденное. "Архитектор вообще счастливее многих, — пришла мысль, — он в завтрашнем дне".

Неслышно вошел Дымок и, молча пожав Валину пуку, кивнул на Василия Петровича. Появилось такое ощущение, что они как бы подсматривают за ним.

— К нам гостья, Василь, — постарался поправиться Дымок, видя, что тот продолжает работать.

Василий Петрович вздрогнул, оторвался от работы.

— Вы? — удивился он, заметив Валю, вроде боясь своего удивления. — Прочли?.. Говоря откровенно, когда у меня незадача, я обращаюсь к ним… Раскрываю наугад и читаю. И, надо сказать, помогает.

Он взял книги, заглянул Вале в глаза, проверяя, согласна ли она, и бережно положил книги на табуретку.

— Может, взглянете и на нашу работу?

Только теперь Валя заметила развешанные по стенам проекты. И опять удивилась: как отчетливо представляли себе несуществующее Василий Петрович и его друг.

— У нас как классику воспринимают? — неожиданно разговорился Дымок. — По каким-то признакам частным. А она — мудрость, простота, целесообразность. Ее не копировать надо, а проникать в открытые ею законы, по которым создается красота. А то что выходит? Высотное здание на Привокзальной площади в кирпиче выглядело красивее, чем сейчас, когда его украсили разными классическими штучками.

— Это верно, — согласилась Валя.

— Заметили? — обрадовался поддержке Дымок, как радуются люди, которые редко находят ее у других. — Отсюда однообразие…

Не хвались, идучи на рать, — не дал ему говорить дальше Василий Петрович. — Эти вопросы, как известно, легче всего языком решать.

— Глуп тот человек, Василь, который все двадцать четыре часа в сутки скромным да умным бывает…

Валя вышла из мастерской с чувством зависти. Хорошо думалось о Юркевиче, Дымке. Она слышала — последний оставался в оккупации, работал чуть ли не сторожем, пережил семейную драму. Это как-никак определяло отношение к нему. Да и честность его была своеобразна: когда у него о чем-нибудь спрашивали, — отвечал, если же не спрашивали, — молчал. Но до сих пор из поля зрения выпадала его работа. А в ней и скрывалось главное — он трудом утверждал свои идеалы и боролся за них. У Василия Петровича тоже было нечто от Дымка, хотя он и не был таким пассивным. Но его работа!.. Валю потянуло на проспект.

Доехав по дороге в редакцию до Комаровки, она вышла из автобуса. Будто никогда раньше не видев этого уголка старого Минска, стала рассматривать убогие, вросшие в землю халупы. Особенно бедно выглядели седлообразные кровли. Чем они когда-то были накрыты? Дранкой, черепицей, толем, жестью? Кто их знает. Дырявые, почерневшие, заплата на заплате, они кренились набок и угрожали рухнуть. А над ними чернели задымленные, щербатые трубы. Но за этим деревянным убожеством поднимались, правда еще редкие, каменные дома. И если, рассматривая проекты в мастерской, Валя чувствовала и видела, как из того, что есть, вырастает будущее, то теперь она наблюдала совсем иное — как прошлое уходит в небытие.

Вскоре эти домишки будут снесены. Стены некоторых из них, еще не совсем сгнивших, пометят мелом или краской, чтобы потом, заменив негодные венцы новыми, поставить в другом месте. Большинство же разберут на дрова. Валя подумала: надо сделать что-нибудь, чтобы в памяти остался от них след. Вынув из сумочки записную книжку и авторучку, она с чувством непонятной жалости стала записывать номера домишек, "Пусть останется хоть это…"

3

У таких девушек, как Валя, почему-то живет убеждение, что они легко могут приносить счастье другим. Достаточно захотеть стать добрее, чем-то поступиться, и они осчастливят любого. Особенно, если они благодарны кому-нибудь.

Встретив через несколько дней Василия Петровича около своего дома, чувствуя, что он устал и озабочен, Валя решительно предложила:

— Давайте-ка катанем на озеро. Нельзя же без конца работать…

Она сбегала домой, наспех переплела косы и, захватив кулек с хлебом и салом, потянула Василия Петровича к трамвайной остановке.

В вагоне было жарко, душно. Но Василий Петрович, который, пока шли к остановке, словно прислушивался к себе, оживился. Поддерживая Валю за локоть, с удовольствием впитывал в себя все, что видел и слышал вокруг.

На скамье, справа от него, сидел бородатый мудреный старичок с корзиной на коленях и, чем-то возбужденный, разговаривал с загорелым мужчиной в белой расстегнутой рубахе с короткими рукавами.

— Значит, вы из Заречья? — радостно спрашивал он. — То-то же, я смотрю… А я из Семкова. Хата моя с краю. Сад у меня, ульи… А зовут меня Мокей.

— Давно не был там, — с сожалением признался загорелый мужчина.

— Эге, товарищ! Вас же выселять по плану намечено. Там море будет…

— Нет, ты скажи, — гудел густой бас за спиной Василия Петровича, — ты вот инженер. А он что ни на есть обычный рабочий. Так почему же не ты, а он изобрел это?

— Ты спрашиваешь?

— Как видишь.

— Да потому, что это, брат ты мой, очень просто.

— Вы слышите, Валя? — наклонился к ее уху Василий Петрович.

Проехали площадь Свободы. По узкой, зажатой среди монастырских стен улице Бакунина, где ветки старых плакучих берез чуть ли не касались трамвая, спустились к Свислочи. Поскрипывая тормозами, трамвай взошел на мост, и в вагоне посветлело. На потолке заиграли живые, мягкие отблески.

Близоруко щурясь, Василий Петрович опять вспомнил об услышанном:

— А между прочим, это верно. Иногда ищем, ищем, а решение — вот оно, рядом…

На озеро они пришли немного смущенные. Но в этом было что-то и приятное: смущение сближало их, обещало обоим хорошее.

Калило. Озеро лежало усталое. Несколько лодок скользило по нему, но поверхность его оставалась зеркалькой. Даже моторка, которая направлялась к заросшим лозою островкам, вздымая волны, не нарушала этого покоя, а только всколыхнула отражения в воде.

Вдоль всего берега в купальниках, трусах, в соломенных шляпах, ярких косынках, с головами, повязанными носовыми платками или обмотанными, как чалмою, полотенцами, сидели и лежали отдыхающие. Возле них, по дорожке, посыпанной песком, двигался нескончаемый поток людей. Чудом лавируя между ними, проносились велосипедисты, шныряли подростки. Тут же, при дорожке, под большими полотняными зонтами или просто так, под открытым небом, стояли в ряд беленькие столики-буфеты с пирамидами ящиков возле каждого, голубые колясочки мороженщиц, пузатые, обложенные кусками льда пивные бочки с насосами, похожими на старинные водоразборные колонки. Немного на отшибе, вокруг разостланных прямо на траве скатертей с питьем и снедью сидели более солидные. Любители волейбола играли в мяч. От моста доносился ровный шум падающей воды. Невзирая на жару, с противоположной стороны озера долетала музыка — там танцевали;

Василий Петрович с Валей взобрались на крутой откос и по пыльной дорожке, которая тут не вилась, а прямо бежала к далекому пригорку, скрываясь только в низинках, вошли в золотой ржаной разлив.

Рожь стояла, объятая особенным полевым зноем. Колосья, налитые и склоненные, не шевелились и были теплыми.

В суходоле, поросшем кустиками, травою и цветами, Валя, боясь быть манерной, потянула Василия Петровича за собой. С увлечением стала объяснять, как называются цветы, когда и как начинают они цвести, какие травы лекарственные.

— Это аистов клюв, — говорила она, срывая лиловый цветок. — Когда лепестки опадают, из него вырастает стручочек, тютелька в тютельку клюв аиста. И такой же красный. А это черничник. У нас когда-то черничником полотно красили. Напарят, добавят болотной грязи, такой жирной, липкой, и красят… Вам не наскучило?

— Нет…

Костер они решили разложить в лощинке. Валя побежала собрать сухой травы и хвороста. Василий Петрович побрел за нею, но вскоре отстал. Когда он вернулся почти с пустыми руками, Валя уже, склонившись над кучкой прошлогодней хвои, раздувала огонь. Рядом лежали хворост и похожий на омара пень.



Она попросила достать кулек. Разостлала газету, вынула из сумочки ножик. Ловко заострив прутик, насадила на заостренный конец ломтик сала и передала его Василию Петровичу. Потом, сделав то же самое для себя, деловито принялась жарить сало на веселом, бледном на солнце огне.

Ломтик пухнул, затягивался румяной корочкой, сердито шипел. Повертывай сало, Валя незаметно глотала слюну. Когда на ломтик набегала янтарная капля, подносила его к хлебу и осторожно снимала каплю. И Василий Петрович, как прилежный ученик, повторял все, что делала она.

Ели с аппетитом, кусая так, чтобы не коснуться губами горячего сала.

— Расскажите еще что-нибудь, Валя.

Она воткнула свой рожончик в костер, вытерла губы и украдкой взглянула на Василия Петровича. Она была уверена — сейчас увидит в нем что-то новое, не замечаемое раньше. Захотелось узнать, что он думает, чувствует.

Бледный от усталости, в мешковатом костюме, Василий Петрович выглядел буднично, неинтересно. Только прищур глаз, высокий, открытый лоб и волнистые, зачесанные назад волосы придавали его лицу какую-то стремительность. Нет, Вале хотелось, чтобы он был иным. Каким? Более ярким, необычным. Но… чтобы ярким и необычным был именно он — Василий Петрович…

Она сидела, обхватив колени руками, склонив голову. В такой позе выглядела маленькой. На коленях, спущенные с плеч, лежали косы, Их хотелось погладить, взять на ладонь.

Василия Петровича обдало одиночеством, и он лёг на спину.

Над ним синело небо. Высоко крылатым комочком трепетал жаворонок. Его песня звенела, лилась с высоты. Вокруг мирно стрекотали кузнечики. Пахло чебрецом, сырой землей, корнями. И от всего этого Василию Петровичу стало еще более одиноко.

Неподалеку из борка вышла девушка в цветастом платье. Приложив рупором ко рту руки, громко позвала: "Во-ло-о-дя!"" — и так стояла, пока от дальней гривки борка не вернулся ее оклик: "ло-о-дя!"

Валя встрепенулась.

— Какое у вас самое заветное желание, Василий Петрович? — спросила она.

— Мое заветное?

— Ага.

— У архитекторов, как говорят, одно только есть, — стараясь отделаться от щемящего чувства, ответил он шуткой. — Построить себе памятник, но не лечь под ним. Хоть это очень сложно, Валя…

4

Вера не чувствовала вины перед мужем. "Пусть он и так благодарит", — говорила она Понтусу, хотя, за что и почему Василий Петрович должен быть ей благодарен, не объясняла.

Для себя она выдумала — а может, и была в этом доля правды — оригинальное оправдание и с течением времени поверила в него. Что поделаешь, ежели Василий Петрович чудак-идеалист. Ему не хватает ни практичности, ни желания заботиться о семье. Он витает в облаках и способен на глупости, особенно если дело касается службы. Поэтому ей самой приходится принимать меры. Все, что она делает, делает не только ради себя. Ее забота — сын и, если хотите, сам Василий Петрович. И это она, наверное, имела в виду, говоря, чтобы муж благодарил ее.

Но дело все-таки обстояло несколько проще. Вера говорила: "Пусть он и так благодарит". И в этом "и так", очевидно, была более достоверная причина ее сближения с Понтусом. В душе Вера считала, что муж не дает ей всего, на что она имеет право. Она хотела жить. Как? Лучше, полнее, чувствуя, что ты живешь. Ее тогдашний отъезд в Москву был не только бегством из Минска. К тому же шли годы, и это тревожило Веру, Она все пристальнее рассматривала себя в зеркало, словно не веря, проводила ладонью по лбу, по щекам, разглаживала кожу под глазами. И успокаивалась, лишь, когда глядела на свое тело, — оно оставалось молодым, годы его щадили. Война подсознательно обострила жажду жизни. Смертями напомнила: "Ты тоже смертная, и не так уж много нужно, чтобы вот ты была — и тебя не стало. В жизни все проще, чем об этом говорят!"

Скорей всего, Понтус был первый. Каждый приезд его в Москву приносил Вере какую-то радость, — ресторан, театр, необыкновенно проведенный вечер. Понтус выглядел солидно, с ним нигде не стыдно было показаться. Он умел, когда надо, молчать и на многое не претендовал. К тому же от него в какой-то мере зависела судьба мужа, а значит, и ее с сыном. Понтус же вообще мало задумывался при таких обстоятельствах. Попадалась возможность — и он ее использовал. Победа льстила самолюбию, возвышала в собственных глазах, да и сама жизнь становилась приподнятой.

К тому же люди, которые зависели бы от него, были для Понтуса не лишними. За годы руководящей работы он приобрел определенные знания, ориентировался в обстановке, научился комбинировать, мог подать идею, умел подметить отрицательное, с помпой раскритиковать неугодный проект. Но он понимал — стоит ему потерять должность, как авторитет его рухнет и все собственные работы будут проваливаться в первой же инстанции. С другой стороны, чтобы удержаться в должности, необходимо было во чтобы то ни стало укреплять мнение, что он человек творческий. С этой целью Понтус даже отказался от половины ставки, которую имел право получать за проектную работу в Белгоспроекте, но зато работал дома, был свободен от обязательных заданий и имел под руками Барушку, которому добился оплаты за сверхурочный труд.

Веру, как и многих, вводили в заблуждение выдержка, опытность Понтуса, и она верила в него. Вопреки своему намерению порвать с ним, приехав в Минск, она не переставала встречаться с Понтусом. Встречи были короткие, оскорбительные, но отказаться от них мешала не только личная слабость, но и авторитет Понтуса. Он лишал Веру воли; зная его хватку, она даже стала его побаиваться. Да и трудно остановиться камню, если он покатился с горы.

Сегодня она долго думала о себе. Думала, чувствуя себя несчастной, и мысли ее все время возвращались к одному: надо что-то предпринять. Но и в этом таилось двойственное и лицемерное: она не так искала выхода, как хотела при любых обстоятельствах иметь его. Василий Петрович все больше замыкался в себе и, отдаляясь, становился чужим. Когда утром она пожаловалась ему: "Ты, Вася, хотя купил бы мне помаду, а то все губы жестянкою поцарапала", — он взглянул на нее так, словно увидел впервые: "Сходи и купи, коль приспичило""

Это было просто не похоже на него.

Она отправила Юрика гулять. Сбегала на рынок, купила у приезжих молдаван яблок и груш, старательно вымыла фрукты, положила на блюдо и поставила на стол возле хрустальной вазочки с цветами. Потом заставила себя сесть штопать носки Василию Петровичу — их набралась целая груда. "Я в самом деле мало слежу за ним".

В дверь постучали.

— Можно, — разрешила Вера, думая, что это кто-нибудь из работников гостиницы.

Но вошел Понтус.

— Чего тебе? — вместо ответа на приветствие шепотом осведомилась она, не догадавшись даже спрятать носки.

— Ты не рада?

— С ума сошел!

Он поцеловал ее бессильную руку и, не ожидая приглашения, сел на стул рядом, подтянув на коленях, чтобы не помялись, аккуратно отутюженные брюки.

Обычно, когда Вера оставалась с Понтусом наедине, все, что беспокоило ее, незаметно начинало терять значение, сдаваться не стоящим внимания. Значение приобретало иное. Понтус сидел обок и оглядывал ее. Охватывало трепетное бездумье, когда все — хоть трава не расти, когда совсем не жалко себя и сердце готово сорваться в бездну. Так и сейчас — Вера расслабла и послушно положила руки на колени. Действительно, будь что будет, однако втайне уверенная — все равно ничего страшного не случится. Самое дурное — сплетни. Но, во-первых, они не дойдут до мужа, а во-вторых, плевала она на них. Даже если б — не приведи господи! — они все-таки дошли до Василия Петровича, она бы выцарапала ему глаза, но доказала, что черное это белое.

Понтус потрепал ее по щеке, взял за подбородок. Вера смежила веки и слегка придвинулась к нему. Бледное лицо ее осунулось, под глазами проступила синева. Так неподвижно, прислушиваясь к самой себе, она просидела с минуту. Но потом раскрыла наполненные нездоровым светом глаза и метнула взгляд на Понтуса.

— Мне придется тебя огорчить, — сказал тот, сочувственно усмехаясь. — По телефону про такое не расскажешь…

Вера вскинула голову и поднялась с оттоманки.

— Нет, ты сиди. Когда человек сидит, он более рассудителен.

— Ну, говори! — крикнула она, раздражаясь медлительностью Понтуса.

В ее выкрике были отчаяние, приказ.

— Я хотел сказать, — заторопился он, — что безгрешных люден нет. Человека тянет на запретную снежнику. Даже Василия Петровича. Не смотри так! Вчера ого видели с одной на озеро. Говорят, не впервой. Они встречаются и в служебное время, и в мастерской…

— Кто видел? — сорвался голос у Веры.

— Все… Барушка, Алла, Шурупов…

Что руководило Понтусом? Задатки падкого на сенсации сплетника? Желание поднажать и с этой стороны? Месть и злая радость? Приятно видеть свои пороки в человеке, который в моральном отношении выше, чем ты. Это ведь оправдывает тебя самого. Все может быть. Но главная причина, скорей всего, была в какой-то ехидной ревности, в желании сильнее привязать к себе Веру Антоновну, которая становилась ему все более необходимой. Он шел как бы от противного и, надо сказать, мало в чем ошибался. Были, конечно, и свои корыстные расчеты…

Вера встретила мужа холодным, испытующим взглядом. С подчеркнутой независимостью и вызовом прошлась по комнате, умышленно задев его локтем. План, как действовать, у нее еще не созрел. Пока она решила только, что сегодня говорить об услышанном не может — сослаться на Понтуса как на свидетеля было нельзя. Но в ней все кипело, и Вера жаждала скандала. Обязательно надо было оскорбить мужа, наговорить ему обидных слов, хотя не совсем верилось в серьезность его ухаживаний.

Она знала, чем рассердить его, и потому, сделав невинное лицо, солгала:

— Сегодня я встретила Аллочку. Она передавала, что Илья Гаврилович окончательно недоволен тобою. Когда ты, наконец, станешь человеком?

— Я не хочу об этом говорить, — устало сказал Василий Петрович.

— А я хочу, потому что еще, слава богу, чувствую ответственность за семью. Посмотри на себя! Какой ты отец, муж! — Вера держала в руке носок и после каждой фразы тыкала им в сторону Василия Петровича.

Он посмотрел на нее, остерегаясь, что не выдержит, стукнет кулаком по столу и дико закричит. А она, разжигаясь, подступала все ближе и повышала голос.

— Ты хоть потише, — все же попросил он. — В коридоре слышно.

— А мне плевать на них! — завизжала она, будто только и ждала этих слов. — Начхать! Пускай слушают, Мне нечего скрывать от других!

— Да успокойся же!

— Ага, боишься? Я, Василий, загодя тебе говорю: если что, так знай — я себя не пожалею. Я опозорю тебя, руки на себя наложу. Попробуй тогда поживи… Отольются тебе мои слезы… И скажи мне все-таки, кто такая Верас…

5

Кто такая Верас?..

Был обеденный перерыв, и в редакции стояла тишина. На своем столе Валя нашла записку от Лочмеля. Тот писал — поехал на автомобильный завод. Сообщал, что материал в машинном бюро, и просил особенно внимательно вычитать сталинградскую подборку, которую переводили сами машинистки. "С придирками прочитай и мою статью, где защищаю Юркевича. Если есть острые формулировки, по возможности смягчи…"

Только Валя собралась сходить в машинное бюро, как в дверь постучали и в комнату боком, точно нельзя было шире открыть дверь, вошел юноша в новых кордовых брюках, в ковбойке на молниях, с фуражкой в руке. Недоброжелательно оглядев комнату и не увидев никого, кроме Вали, он шагнул к ее столу.

— Заметку принес, — сказал ломким баском. — Решили вот напечатать у вас.

— Кто это решил? — не улыбаясь, спросила Валя.

Юноша переступил с ноги на ногу и нахмурился, брови его почти сошлись на переносице.

— Кто решил? Мы, — с открытым вызовом ответил он. Потом потянул за замочек "молнии" и вынул из бокового кармана аккуратно сложенный лист бумаги.

— Погоди, погоди! — быстро проговорила Валя, приподнявшись. Что-то до боли знакомое угадывалось в его лице, высоком чистом лбу и особенно нахмуренных бровях. — Постой! Ты, случайно, не Тимка?

Паренек смутился, и то, что он скрывал под напускной серьезностью, вдруг вырвалось наружу — он мучительно покраснел, по-мальчишечьи, до пота.

— Ну, и что с того? Тимка, — сбитый с толку, сказал он и спрятал бумажку назад в карман.

— Как что? — Валя наклонилась к нему через стол и, схватив за плечи, встряхнула. — Я же Валя! Неужели не помнишь?

Да, это был он, упрямый, ершистый подросток, которого Валя видела всего два раза — в больнице, у кровати Олечки, и тогда, ночью, около руин кинотеатра.

— Где это ты пропадал? А? Рассказывай, — попросила она. — Столько воды утекло…

— Как жил? По-разному. Хотя вся автобиография тут. — Тимка показал на фуражку со значком ФЗО. — Учился, окончил, теперь работаю. А вы?

— И я тоже: училась, окончила… и вот работаю, — ответила Валя, догадываясь, что Тимка не хочет говорить о себе.

Она почти силой усадила его на стул и все же заставила ответить на вопросы — встречался ли с Олечкой, где живет, сколько зарабатывает, что думает делать дальше.

Встречался ли он с Олечкой? Тимке представилась первая после разлуки встреча с сестрой. Моргая большими от испуга глазами, она с минуту не могла ни говорить, ни решиться на что-нибудь. Ошарашенная девочка стояла, теряя силы. Когда же он протянул ей, как взрослой, руку, рванулась к нему и, обняв, затряслась на плече. "Ты, Тимка, ты вырос! — всхлипывая, заговорила она торопливо. — Какой ты большой, Тим!" И он, страдая от жалости и любви к дорогой, но уже не совсем знакомой сестренке, никак не мог чего-то простить Зимчуку, который стоял в отдалении.

Что думает он делать дальше? Да разве скажешь об этом вот так сразу… Много, очень много думает он делать.

— Мамочки! — внезапно спохватился Тимка. — Заговорились мы. Меня ведь у подъезда товарищ ждет. А это, — он опять вынул из кармана бумажку, — про нашего бригадира. Мы понимаем… Нас ведь, вот те слово, аж температурило первый день. Другому скажи — смеяться будет: от работы температурило. А он догадывался. Поставит в одну причалку с собою и учит. Сначала небольшую часть захватки давал, а потом прибавлял по кирпичу, чтоб не лотошились. В темп, значит, вводил…

— А нормы? — в чем-то подражая Лочмелю, спросила Валя, пробегая глазами заметку.

— Нормы? — шевельнул Тимка крутой, бровью. — Вот это да! Дилемма. Но они, товарищ Валя, никуда не денутся.

— Значит, не выполняете?

— Нет, конечно.

— В таком случае, с заметкой придется подождать. Славу, видишь ли, авансом не дают. Правда? Дела нужны.

— Дела? — обиженно повторил Тимка и замкнулся. — Что ж, может, вы и правы. Но и каменщиков сделать из нас тоже дело не пустяковое.

— А кто же этот ваш бригадир? В заметке ведь фамилия не указана, — чтобы чем-нибудь сгладить неловкость, сказала Валя.

— Кто бригадир?.. Всегда затокуюсь, Урбанрвич его фамилия. Слышали?

Не заметив Валиного удивления и пообещав зайти в другой раз, Тимка вышел, а Валя снова, не сразу сообразив, что нельзя его было так отпускать, осталась одна с разбуженными воспоминаниями.

— Как летит время! Прошлое надо вспоминать, точно давно прочитанную книгу…

Валино прошлое, как оно представлялось ей самой, начиналось с войны. До этого были детство и первые годы юности, что, как казалось Вале, смешно считать той зрелой и определенной порой, какой является прошлое человека. Таким образом, получалось, что Валиным прошлым была война и то, что пришло за ней. Это и определяло отношение Вали к своему прошлому. Она прежде всего чувствовала его значительность. И действительно, сами масштабы событий того времени были необыкновенны. Война охватила мир, уничтожала государства и города, цветущие края превращала в зону пустынь и тлена. В ее буре погибали миллионы жизней — от пуль и города, от бессилия и огня. В то же время это были героические годы. Война привела в движение народы всей планеты, и сквозь кров и смерть поднялись к жизни новые свободные страны. Она утвердила непо бедимость родины. И, несмотря на то, что страна лежала в руинах, что обессилели не только люди, но и металл, родина, как казалось, была ближе к коммунизму, чем до того.

Кто знает, может, это чувство, живущее в Вале, тоже клонило ее к Василию Петровичу. Он как бы приходился в масть. Из окружающих людей в нем наиболее ярко, сдавалось, горел тот огонь, что вспыхнул в людях с победой. Он упорно шел к своей цели. И цель его была высокой, достойной этой победы. Как было бы хорошо стать рядом с ним, взглянуть на вещи его глазами и написать бы об этом… Ведь у него мужественный характер, красивый, стремительный профиль, особенно, когда Василий Петрович щурится, решившись что-то сказать…

На столе у Лочмеля заверещал телефон.

В первое мгновение Вале показалось, что звонит именно он, Василий Петрович. Но это скорее испугало, чем обрадовало ее, и она не сразу взяла трубку.

Однако звонил Зимчук.

— Ты? — спросил он, точно не доверяя. — Здравствуй. Я с тобой еще на собрании в горсовете хотел поговорить, да не выпало. Знаешь, Тимка нашелся! У нашего Урбановича теперь. Прояви, пожалуйста, инициативу. Поддержи пером. Добро?..

Валя осторожно положила трубку и, смущенная, выбежала из комнаты. Но ни в коридоре, ни у подъезда Тимки уже не было.

6

Алексей с первого взгляда заметил, что бригада не старалась так отроду. Правда, взятый темп ребята едва удерживали. И хотя было холодновато, Тимка вскоре стал вытирать пот со лба и, беря кирпич, покашливал, чтобы восстановить дыхание. Он явно надсаживался, Кирпичи у него ложились не совсем ровно, раствор вылезал из пазов.

Здание поднялось уже на пять этажей, улица с подмостков была видна как на ладони, и обычно Тимку интересовало все, что происходило внизу, на проспекте. Сегодня там сажали липы. Это было любопытно. Липы привозили на грузовиках по одной, с корнями, старательно упакованными в огромные ящики. Самоходный кран поднимал их и бережно ставил на землю, возле подготовленных ям. Опущенные на землю липы почему-то становились меньше, в глаза бросались, точно прихваченные огнем, но все еще зеленые листья, трепетавшие на ветру. Но вот грузовик отъезжал, возле лип начинали хлопотать рабочие, снова их поднимал цепкий кран, и вскоре уже казалось, что деревца росли тут давно. И так, выстраиваясь в ряд, липы все дальше уходили к Центральной площади, придавая обжитый вид проспекту.

Однако Тимке было не до этого. Он работал, охваченный одним желанием — доказать свое. Думалось, что встречи с Валей всегда приносили перемены в его жизнь. В самом деле! Как только за Валей тогда закрылась дверь в палату, он хмуро попрощался с Олечкой и, точно за ним гнались, побежал между кроватями по больничному коридору. Куда? Зачем? Вряд ли понимал он и сам. Но хорошо знал — убегает и должен убежать от того, что готовил для него Зимчук. Валино сочувствие подхлестнуло его упрямую решимость. Детский дом сдавался неволей — где все чужое, однообразно серое, где даже девчонок подстригают, как мальчишек. Пусть уж лучше колеют от холода руки, пусть лучше голод, чем эта поднадзорная жизнь. "Жил в войну, проживу и теперь! Зато делай что хочется, иди куда душа желает. Сам себе командир и председатель горсовета".

Так попал Тимка к беспризорным. Раздобывал еду на рынках, отогревался на вокзале, спал где придется. Везло, когда был настойчивым и проворным. Мыкал горе, когда колебался и не хватало веры в себя. И постепенно укоренялось убеждение, что на свете все решает изворотливость и что она — мера цены твоей и твоих "корешов". Все хорошо, что хорошо сделано. И все плохо, что плохо кончается. А что будет завтра? Пусть об этом думают лошади — у них головы большие. Вместе с тем рождался азарт. А главное — независимость и свобода! Надеялся, так будет всегда. Но вот вышел на серьезную "операцию" — и на тебе, все пошло вверх тормашками. Наблюдая за улицей и охраняя сообщников, приближавшихся к своей добыче, он узнал Валю. Кровь ударила в виски. Он ужаснулся тому, что делал.

В "товариществе" были свои законы, и горе тому, кто нарушал их. Особенно безжалостно карали "ссучившихся". Но он нашел в себе решимость порвать со всем и уехал из Минска. Около полугода разъезжал по другим городам, нищенствовал, одурачивал доверчивых, соблазняя играть "в три листика". И лишь глубокой осенью попал в… детский дом. И получилось так, что рядом с образом Олечки он стал хранить в памяти и образ Вали.

Вчера, ложась спать, Тимка сказал своему закадычному рыжему дружку, кровать которого стояла рядом:

— Знаешь, Витя, кто нас отчитал в редакции? Верас. Помнишь, рассказывал? Завтра рвануть надо. С инициативой. Ты тоже поговори с хлопцами.

— Ладно, рванем, — согласился Виктор, натягивая на голову одеяло…

Тимка чувствовал, как неприятно дрожат руки и постепенно затекает спина. Хотелось разогнуться, распрямить плечи. Но он скорее дал бы себя распять, чем показал свою слабость.

Алексей выждал, когда паренек выбился из сил, подошел к нему. Было жалко его и в то же время обидно за себя. "За няньку поставили. Сгори ты, такая работа, огнем…"

Но, чтобы дать Тимке отдохнуть, Алексей, будто собираясь что-то показать, взял из его рук кельму и сразу наметанным глазом заметил, что последние ряды кладки искривлены, а раствор до краев заполняет пазы в наружном ряду.

— А ну, проверь ватерпасом, — оскорбленный, велел он.

Тимка взял рейку с ватерпасом, приложил к стене и чуть не выпустил. Три верхних ряда нависали над нижними.

— А пазы где? — уже обрушился на него Алексей. — Разобрать, неумека!

Остальные ребята тоже прекратили работу и стала прислушиваться.

Откуда-то прямо перед Алексеем вырос Виктор, взъерошенный, смешной в своем самоотверженном желании защищать товарища. Он со сжатыми кулаками остановился перед бригадиром, готовый и заплакать и броситься в драку. В его рыжеватых глазах полыхало отчаяние. Веснушчатое лицо угрожающе посерело.

— Вы не кричите! — сказал он. И оттого, что горло перехватила спазма, голос у Виктора сорвался. Он даже поднялся на цыпочки. — Вы не имеете права! Что он отлынивал? Надуть хотел? Или нарочно так сделал? Чего ты молчишь, Тима? Скажи ему.

Их окружила вся бригада. Алексей возвышался среди юношей на целую башку, и они смотрели на него снизу вверх. Это почему-то смягчило его. Он смущенно нахмурился и, догадываясь о намерении ребят, согласился:

— Нехай по-твоему будет. Только ты сам на меня не кричи. Лучше помоги разобрать.

Воинственность Виктора мгновенно погасла. Он переступил с ноги на ногу, шмыгнул носом и пригладил рукою свои огнисто-рыжие волосы.

В этот момент Алексей увидел жену с Валей, которые, улыбаясь, поднимались на подмостки.

Он взглянул на оторопевшего Тимку, Виктора, о чем-то шепотом спрашивающего своего друга, и, нахмуренный, пошел навстречу. "Чего это она? — злой от смущения, подумал про Зосю. — Этого еще не хватало! Неужели и тут начнет учить?"

— А хорошо здесь у вас. Весь город, как с парохода, виден, — обвела рукой Валя, удивленная, однако, отчужденностью и враждебностью Алексея. — Говорят, у тебя тут целый учебный комбинат. Правда?

Алексей уже знал, как гасить корреспондентское любопытство и энтузиазм.

— Это кто-то по злобе наговорил, демонстративно не замечая Зоси, ответил он. — Мы, кроме брака, пока делать ничего не умеем. Вон, коли ласка, полюбуйся на мороку. Все верхние ряды разбирать придется. — И чтобы окончательно ошеломить Валю, отрезал:

— А ну, молодцы, починай!.. А ты, Зось, чего?

— Валю встретила и ребят твоих заодно пришла посмотреть. Может, помогу чем.

— У них сейчас не твоя наука, — отвернулся от нее Алексей и опять крикнул. — Починай, говорю!

Ребята не шевельнулись. Тимка стоял понуро, с безвольно опущенными руками, готовый провалиться, И только упрямая гримаса, застывшая на лице, выдавала, какой огонь бушует в нем.

— Чего ты так с ними? — осторожно спросила Валя. — Ну, чего? Я ведь все равно понимаю, что это бунт. Давай лучше рассказывай.

— Я же тебе сказал: мы, кроме как брак давать, мало в чем понаторели. Да и тебе не стоит тут особо задерживаться. Алешка говорит, даже Юркевича на мушку взял…

— Не упрямься, Леша!

— Что значит "не упрямься"? А?

Но его упорство уже шло на убыль. Алексей взглянул на ребят, и Валя заметила, как подобрели его глаза. Тимка тоже почувствовал это. Он вскинул голову, словно отбрасывая назад волосы, взял лопату и подковырнул верхний ряд.

Часть четвертая