За годом год — страница 4 из 7

Глава первая

1

Зима началась звонкими морозными утренниками.

Потом выпал снег. Он лёг сразу на скованную землю, и уже в середине декабря, как сказала Василию Петровичу Валя, тетеревам приходилось питаться березовыми почками. После редких декабрьских оттепелей липы на проспекте покрывались лохматым инеем или тонким льдом. Я тогда их ветки свисали, словно стеклянные, и, покачиваясь, мелодично звенели. Ледяная корочка поблескивала, искрилась, и воздух казался необычайно чистым.

В январе снегу прибавило. Небо опустилось ниже, улицы поузели. Почти ежедневно гуляли метели, наметая сугробы поперек тротуаров и около строительных заборов, на которых были наклеены яркие предвыборные плакаты. Дворники проклинали эту щедрость природы. Грузовики и самосвалы не успевали вывозить снег. На бульварах он лежал огромными кучами. По утрам, когда всходило солнце, мороз крепчал, туман не только не рассеивался, а густел, становился седым. Дым из труб не поднимался вверх, а висел над крышами, смешивался с туманом. Солнце тогда напоминало медный диск. Холодное, оно не слепило и не бросало лучей. А потом снова начинал сыпаться мелкий снежок.

Василий Петрович проснулся, как просыпался уже который день, от скрежета лопаты — дворник гостиницы чистил улицу. Осторожно, чтобы не разбудить сына и жену, встал, оделся и подошел к окну. На улице было пусто и бело. Окна с осени заклеили плохо, и в них дуло. Василий Петрович почувствовал запах свежего снега. Быть может, это был и не запах, а только ощущение свежести, но он с удовольствием несколько раз втянул воздух через нос. Нет, снег все-таки пахнул.

Укрывшись с головой и свернувшись калачиком, на оттоманке спал Юра. Одеяло в ногах сбилось, и из-под него виднелась розовая пятка. Рядом, на спинке стула, висела одежда — недавно купленные брючки с ремешком, клетчатая ковбойка, джемпер и чулки с подвязками. Василий Петрович подошел к оттоманке, поправил одеяло и взглянул на жену. Та спала спокойно, с гордо откинутой головой. Под новый год она подстриглась я сделала завивку, что молодило ее и было к лицу. Но одновременно в ее облике появилось нечто незнакомое, чужое. И это раздражало.

Боже мой, неужели когда-то он не чаял в ней души? Неужели ее капризы, эгоизм, презрение к другим могли казаться ему милыми странностями? Ведь достаточно было раскинуть умом, вглядеться… Даже в овале лба, в очертании губ проступает холодное самолюбие… Так что же делать? И впредь насиловать волю, желания? Притворяться, лгать? Но ради чего?..

И все-таки Василий Петрович чувствовал — он бессилен что-либо изменить в этом. Бессилен, ибо семья — святое. Ее охраняют закон, мнение окружающих, партийный долг. Тем паче, что тебе вообще не везет, и каждый день — самые неожиданные передряги…

Василий Петрович опять подошел к окну и приник лбом к холодной раме.

Он помнил замечание Михайлова о резервных территориях, знал, что придется увеличивать район капитальной застройки, и по-прежнему со скрипом выделял участки для индивидуальных застройщиков. "Все равно когда-нибудь придется сносить эти халупы!.." Руководствуясь какими-то своими соображениями, Шурупов подал мысль выкраивать такие участки из больших усадеб домовладельцев — садов, огородов. Василий Петрович, понятно, согласился. Но как только опасность нависла над многими, посыпались жалобы.

"Придется поехать и посмотреть самому. Особенно сады…" — решил вчера Василий Петрович.

Однако нежданно-негаданно заявился Понтус и перепутал все планы. В заиндевелой енотовой шубе, про которую ходили целые истории, он ввалился в кабинет и, стоя перед дверью, как в рамке, приветственно поднял руку.

— Я к вам, — сообщил он, будто здесь кроме Василия Петровича был еще кто-то.

Не торопясь, подошел к столу и стал рассматривать рисунки архитектурных деталей, расставленные на полу вдоль стены. Потом расстегнул шубу и присел на подлокотник кресла, откинув полу.

Василий Петрович всегда несколько тушевался перед апломбом и только позже, ругая себя, находил нужную линию поведения. Понтус знал эту черту его характера. Взяв со стола несколько заявлении о садах, пробежал их, повертел в руках и бросил назад.

— Жалобы, жа-а-лобы… — протянул он с брезгливым сожалением и без обычного вступления начал просить подыскать участок для особнячка, который собрался строить управляющий рыбтрестом. — Помните по Гомелю? Партизан, душа нараспашку. Несколько танков подорвал. Он нам такой дворец отгрохает, что целый квартал украсит! Герой!

"Очередное протеже или Зорин поручил еще раз прозондировать", — подумал Василий Петрович и угрюмо предупредил:

— Могу только на Белорусской. А о Круглой пускай и не заикается, — полагая, что обо всем, конечно, будет доложено Зорину.

— Дело хозяйское, — иронически скривился Понтус. — Пойдемте за одним скрипом. Он ждет вас…

Одевшись, Василий Петрович неохотно вышел на улицу. У подъезда стояла темно-синяя "Победа". Конопатый мужчина, сидевший за рулем, молча открыл заднюю дверцу.

Он был в желтой кожанке с меховым, как у летчиков, воротником и в такой же шапке, надетой слегка набекрень. Изрытое оспой лицо его с острым носом, какой часто встречается у рябых, было желчное.

— Если на Круглой нельзя, прошу вот здесь, рядом, — сказал он, остановив машину на Белорусской улице, на углу которой пока стоял всего один, огороженный высоким забором, белокаменный коттедж с ярко-зеленой крышей.

— На этот участок уже есть заявка, — возразил Василий Петрович. — Можно только около развалин. Но имейте в виду, и там нужен проект.

Мужчина, видимо, не придав значения его словам, вылез из "Победы" и начал закуривать. Одному оставаться в машине было неловко, Василий Петрович вылез тоже.

— Скоро здесь вырастет тихая зеленая улица, — проговорил он, щурясь от света. — Проектировщик, если согласитесь, пусть обязательно придет сюда и посмотрит. Я тоже могу кое-что подсказать.

— Благодарю, но я хотел бы именно тут, рядом, — настойчиво сказал мужчина и, морщась от дыма, кривя тонкие губы, полез во внутренний карман кожанки.

Он вытащил какую-то пачку, завернутую в газету, подбросил ее в руке и протянул Василию Петровичу.

— Что это? — поразился тот.

— Посчитаете дома, — осклабился мужчина, — думаю, не обидитесь…

Василий Петрович ворвался к Понтусу, лишенный способности говорить. Стены кабинета, массивный письменный стол, за которым сидел Понтус, окруженный для солидности справочниками, томами энциклопедии и книгами в переплетах с золотым тиснением, — все колебалось, словно в зыбком тумане.

— Вы… Кого вы мне подсунули? — выдохнул Василий Петрович, единым махом проскочив расстояние от двери до письменного стола.



В расстегнутом пальто, с кашне, которое тянулось по полу, он выглядел и страшным и жалким. Сейчас он мог изо всех сил ударить кулаком по столу и начать жаловаться, мог дать пощечину и мог заплакать, как обиженный ребенок.

Понтус побледнел, но, стараясь не терять достоинства, поднялся с кресла и отступил на шаг.

— Я вас не понимаю, — развел он руками.

Так они стояли несколько секунд, и каждый старался решить для себя, что делать дальше. Понтусу было важно перевести разговор в мирное русло. И время работало на него. Василий же Петрович жаждал мести и бежал сюда, чтобы излить свое возмущение. Но он не знал меры Понтусовой вины и даже не был убежден, есть ли она за ним вообще, и потому время гасило ею порыв.

— Вы хорошо знаете этого человека? — все еще не своим голосом спросил он.

— Да объясните же наконец, что случилось!

— Он мне собирался вручить… деньги!

— Значит, вы не взяли их?

— Конечно!..

— В таком случае, чего же вы хотите? — приблизился к столу Понтус. — Он приходил в норму и, грузно опершись на сгонку книг, уже смело наклонился к Василию Петровичу. — Надо быть философом и смотреть на вещи трезво. Кто вам поверит, если нет вещественных доказательств? Да вряд ли помогли бы даже деньги. Свидетелей ведь не было. Не помогу, конечно, и я…

Он не старался оцепить самый факт или нарочно уходил от этого. Не стремился найти возможность наказать негодяя. Почему? Он утверждал одно: нельзя этого сделать. Нельзя потому, что нет доказательств, нет свидетелей. Да и вообще получилось, что само преступление существует только в том случае, если делу можно и стоит давать ход.

Демонстративно нажав кнопку звонка, давая понять, что разговаривать больше не о чем, Понтус подождал, пока вошла секретарша, и озабоченно попросил ее:

— Товарищ Мокрицкая, вот шестьдесят рублен, заплатите, пожалуйста, мои профвзносы. А то все забываю. И еще раз напомните аппарату о предвыборном собрании…

И теперь, глядя в окно на пустую белую улицу, Василий Петрович страдал от омерзения и неуверенности. Скрежет лопаты мешал ему сосредоточиться. Но одно становилось все более очевидным: Понтус — это опасность, и если он даже не виноват, он и только он сделал, что преступление стало возможным.

До этого случая Василий Петрович думал — рядом с Понтусом можно работать. Было принято считать — и Василий Петрович соглашался с этим — Понтус проверенный, искушенный работник. У него простая натура. И хотя он бездарь, да и не особо вообще горит на работе, все же та не мыслилась без него: дисциплина, порядок связывались обычно с ним. Значит, работать под его началом было можно. Стоило лишь не уступать ему там, где он был не прав, и делать это по-своему. А вот получалось — нельзя. Уже от одного, что он будет рядом, тебе и твоему делу угрожает опасность. Тем более, что у тебя есть ошибки и слабости.

2

Как-то Барушка высказал мнение о праве человека на ошибки. Нельзя сказать, чтобы Василий Петрович согласился с ним, но ничего порочного в этом не нашел и даже не понял, почему Зимчук возмутился, когда он передал ему разговор с Барушкой. Действительно, кто может отрицать, что всяким поискам почти неизбежно сопутствуют ошибки и промахи? Никто! И потому запретить человеку ошибаться — то же самое, что запретить искать и рисковать. Василий Петрович не улавливал предательской разницы в понятиях "дать право на ошибки" и "запретить ошибаться".

И вот теперь, после случая с управляющим рыбтрестом, Василий Петрович невольно вспомнил об этом и как бы заново рассердился и на Барушку и на себя. Нет, пока живут рядом такие типы, ошибаться нельзя! А если все же ошибся, постарайся осознать это и как можно скорее исправить оплошность. Иначе тебя опутают и из ошибки вырастет преступление, которое насмерть запятнает твое дело.

В тот же день Василий Петрович добился приема у Ковалевского и рассказал ему про случай со взяткой.

Правда, от беседы с ним он вынес двойственное впечатление. С одной стороны, было видно — Ковалевский не против помочь и симпатизирует ему. Даже сообщил, что горком рекомендует его кандидатуру в депутаты горсовета. И сделал это в прямой зависимости с жалобой Василия Петровича. Но в то же время создавалось впечатление, что Ковалевский воздерживается от открытой поддержки и склонен к тому, чтобы она оставалась косвенной. Безусловно, это тоже значило многое. Предупреждало: противников — особо не распоясываться, выжидающих в всегда готовых кинуться в бой — что особой нужды в этом нет, и т. д. Однако такая позиция оставляла в напряжении и самого Василия Петровича. Предостерегала: ты замахнулся на серьезное, у тебя сильные противники, да и прав-то ты не во всем. Давай повоюй, тогда станет яснее…

Это было в субботу, а в понедельник, как только схлынул первый прилив телефонных звонков, Василий Петрович пошел в сектор отвода земель: медлить было нельзя.

Шурупов сидел за столом и перебирал бумаги. Увидев главного архитектора, быстро отодвинул их от себя, смахнул со счетов отложенные косточки и встал.

— Я вас слушаю!

— Вы найдете для меня свободный часик?

— А как же! Пожалуйста, — услужливо сказал Шурупов и поднял на лоб очки.

— Вы, возможно, спросите сперва, зачем мне этот час понадобился?

— Если не секрет.

— Поедем исправлять ошибки.

— Какие? — сделал удивленное выражение Шурупов и, опустив очки на нос, взглянул на сотрудников, рассчитывая, что шеф воздержится от дальнейшего разговора.

Василий Петрович застегнул пальто на все пуговицы и стал надевать кожаные перчатки.

— Кажется, формальный подход к делу, — громко сказал он. — Однако посмотрим…

"Москвич" остановился в узенькой улочке, какой, сдавалось, и не могло быть в городе. Улочка тонула в снегу и выглядела заброшенной. На снежной целине не было следов ни от машин, ни от саней. Только вдоль заборов и редких домиков вилась извилистая тропинка. Снег шапками лежал на заборах, на воротах, свисал, как со сказочных избушек, с крыш домов.

— Здесь, — сказал Шурупов и, выйдя из машины, направился к большому заснеженному саду, отгороженному от улицы частоколом.

Сад, как и все вокруг, стоял завороженный. Покрытые инеем яблони, увязшие в снегу по колено, были словно в белом весеннем цвету.

— Десять соток, — приготовил карандаш и блокнот Шурупов, — принадлежат инвалиду. Но для города это много и вполне можно обрезать.

— Где у вас еще?..

— Тут, недалеко.

По тропинке они молча двинулись в другой конец улицы. Отсюда была видна железная дорога, за ней лента шоссе и новый поселок — желтые игрушечные домики. Еще дальше — поле и синий лес. Гордо пыхтя паром, промчался поезд. Из окон вагонов смотрели любопытные пассажиры.

— Видите? — взволнованно показал Василий Петрович. — Смотрят! На кого? Думаете, на нас с вами? Вряд ли. Вы мне вот сейчас скажите: неужели мы решили уничтожить эту прелесть?

— Будто вы не знаете, Василий Петрович!

Из ближайшего дома вышла старушка в валенках, полушубке и большом суконном платке. Вероятно, она догадалась, кто это, ибо сразу подошла и, вздыхая, стала объяснять: коль уж так, то согласна, пускай половину ее сада отрежут под усадьбу племянника.

— А яблони? — жалея ее, насупился Василий Петрович.

Старушка вытерла слезу, набежавшую на правый глаз, и вздохнула.

— Может быть, Василий Петрович, мы решим это камерально? — с несвойственной ему настойчивостью вмешался в разговор Шурупов.

— Почему камерально? Разве не ясно?.. А если понадобится, запроектируем здесь такое, что будет тешить не меньше, чем этот сад…

С чувством обиды на себя вошел Василий Петрович во двор Урбановичей. Проходя по ночным улицам и поглядывая на манящие светлые окна домов, он часто думал, что за каждым из них своя судьба, свои заботы, свой уют. Но мало где так проявлялся характер хозяев, как тут, во дворе Урбановичей. Старательно досмотренный дом, недавно покрашен в салатный колер. На окнах — цветы. У дома — палисадник — запорошенные снегом кусты крыжовника и две рябины, сиротливые и печальные. К крыльцу и маленькому сараю расчищены тропинки. У сарая сажень по-хозяйски уложенных дров, самодельный верстак и новая пристройка с железным баком наверху — душ. А дальше — молодой в инее сад. Уют здесь только рождался. Простой, нехитрый. Несчастливому в семейной жизни и потому часто одинокому, Василию Петровичу все это вдруг показалось таким нужным и привлекательным, что глаза его стали влажными. Неожиданно понравился и сам домик — аккуратный, с высокой острой крышей. Увитый диким виноградом, обсаженный деревьями, он мог бы украсить любую зеленую улицу. Возможно, только вместо сеней следовало бы построить веранду, немного расширить окна и иначе спланировать двор. Архитектура таких домиков, как ни странно, почти не разрабатывается. Памятники монументальной национальной архитектуры погибли. Но дате в строительстве деревянных домов есть богатые традиции. Почему бы не использовать их?

Стало ясно, зачем ехал сюда. Не осматривать сад, по успокаивать Алексея. Нет! Ему необходимо было побывать у Урбановичей. Он знал, что, невзирая ни на что, как когда-то у Прибытковых, обязательно нечто глубже осознает здесь и убедится в чем-то очень нужном. И, кажется, он не ошибся…

На крыльце их встретила Зося. Крикнув на Пальму, высунувшуюся из будки, она пригласила Юркевича и Шурупова зайти в дом, Василий Петрович давно не видел Зосю, но почти не заметил в ней особых перемен, Посолиднело лицо, фигура, более спокойным стал взгляд милых, чуть раскосых глаз. Время берегло ее, и она, оставаясь такой, какой была раньше, только ярче расцвела. Сунув руки под фартук, Зося обождала, пока гости входили в сени, и потом зашла вслед за ними.

Алексей в кухне, стоя на одном колене, глиной замазывал щели в плите.

— Ну что, резать пожаловали? — колко спросил он, расправил плечи и начал мыть руки, поливая над газом сам себе из кружки. Ссориться с чужими людьми в своем доме было не с руки, но других слов у него пока не находилось.

Помогла Зося.

— Проходите, — пригласила она и с независимым видом прошла в столовую. Там встала возле печи, прислонившись к ней спиной, и опять спрятала руки под фартук. И тогда сделалось заметно, что фартук завязай на ней немного выше, чем надо, и руки Зося держала под ним не так себе.

Это почему-то вызвало в памяти Валю.

Внимательный взгляд ее серых глаз уже как бы преследовал Василия Петровича. Он иногда даже оглядывался, ожидая, что увидит Валю, и часто принимал за нее других. Недавно, будучи в Москве, он оказался у Манежа и смотрел на голубей. Голуби доверчиво бегали по снегу и подбирали брошенные им кусочки хлеба, мирясь с наглостью воробьев, которые нет-нет да и выхватывали у них из-под самого клюва добычу. И вдруг Василий Петрович увидел на снегу рядом со своей тенью тень девушки. Увидел и долго стоял, прежде чем посмел взглянуть на соседку…

Ему и сейчас показалось, что где-то, о соседней комнате, непременно находится Валя. Спряталась и следит за тем, что происходит здесь. Он даже огляделся. "Нет, нет, — подумал он, — пора кончать и с этим…"

Чтобы смягчить грубость мужа, Зося сказала:

— Сегодня мы в школе, Василий Петрович, выдвинули вашу кандидатуру в горсовет. Будете нашим депутатом.

— Ежели не забаллотируют, — откликнулся из кухни Алексей.

— Благодарю, — склонил перед Зосей голову Василий Петрович и, хотя уже знал об этом, — поздравил по телефону Зимчук — заново пережил радость.

— Его тоже строители в райсовет выдвигают, — кивнула Зося в сторону кухни.

— Поздравляю.

— Тоже рано, — опять отозвался Алексей и вошел в столовую. — А ежели и выберут, то, может, не до поздравлений будет. Я, например, о садах обратно думаю. Их не только зничтожать, а загодя растить надобно. Чтобы сад уже цвел, пока дом строят.

То, что сказала Зося, а потом и Алексей, запало в душу. И хотя их слова были разные, они приближали Зосю и Алексея к Василию Петровичу, связывали общими делами и заботами.

— Мы, Урбанович, вырубать сады, наверно, и не будем, — примирительно сказал он. — Только и вам теперь придется думать не об одном себе…

Шурупов, все время стоявший за спиной, откашлялся в кулак, сделал шаг вперед и приглушенным голосом сказал:

— Это невозможно, Василий Петрович. Во многих случаях новые участки уже оформлены.

Василий Петрович удивленно взглянул на него, будто только сейчас вспомнил, что тот здесь.

— И все-таки ничего не попишешь. Решать градостроительные проблемы за счет кого-то — не лучший выход. Кстати, вот вам и определение того, о чем вы спрашивали. Чувствуете, Федор Иванович, что за криминал?

— Недовольные будут всегда…

— Да снимите вы пальто, пожалуйста, — попросила Зося, глазами говоря мужу, что и ему неприлично молчать.

— А может, и самом деле разденетесь, — предложил Алексей, помедлив.

Надо было ехать — ожидали дела, но уходить не хотелось.

— А что если, действительно, посидеть немного? — расстегивая пальто, спросил Василий Петрович у Шурупова.

Но тот замялся, держа под мышкой тапку, и Василий Петрович так и не понял, что это значило, — протест, неуважение к хозяевам или покорность перед начальством.

3

Они встретились по время перерыва на предвыборном собрании. Василий Петрович всего третий раз в жизни вот так рассказывал о себе — когда принимали в комсомол, потом в партию и вот теперь, — и поэтому сошел со сцены взволнованным.

Агитпункт находился в школе, и собрание проводили в небольшом актовом зале. Сцена была украшена лозунгами и разноцветными флажками. На стенах висели портреты писателей, ученых. От углов к люстре тоже тянулись гирлянды флажков. Все это настраивало на определенный лад и сказывалось на отношениях между присутствующими.

Вытирая платком шею, Василий Петрович пошел по проходу, улыбкой отвечая тем, кто обращался к нему. Только что некоторые из них упрекали его за недосмотры, но Василий Петрович никогда не чувствовал такого желания служить людям, как теперь. Он увидел Валю, сидевшую в предпоследнем ряду, свободное место обок и, хотя внутренний голос предупредил: "Не надо. Что ты делаешь?!" — пошел к ней.

— Вот как прочистили, — сказал он, усаживаясь рядом. — Вы, надеюсь, в отчете не шибко будете меня избивать?

На них смотрели, к ним прислушивались, и это смущало еще больше.

Валя сидела непривычно строгая и редко поднимала глаза, хотя румянец выдавал ее: она была обрадована встречей. Записывая речь доверенного, выступления избирателей, часто возвращалась к мысли: заметит ее Василии Петрович или нет, и если заметит, подойдет ли? Она хотела, чтоб он подошел, и боялась этого, хорошо зная, что сама подойти к нему не сможет и уйдет отсюда одна, унося обиду и на себя и на него.

С той прогулки на озеро прошло много времени, но после этого они встречались всего несколько раз. И каждый раз сердце томилось в бессилии что-либо изменить: не переступать же через чужое страдание.

Свет погас, и началась художественная часть. Под звуки марша на сцену в спортивных костюмах вышли девочки. Их встретили аплодисментами, шумом. И в зале сразу воцарилось приподнятое настроение. Девочки с самой серьезной верой в успех промаршировали по сцене, потом рассыпались по ней и дружно, как по команде, остановились. Только одна, остроносенькая, с радостным худеньким лицом и большим бантом на голове, не переставала шагать на месте, восторженными глазами разыскивая кого-то в зале.

— Оля, стой! — донеслось, из-за сцены.

Девочка удивленно огляделась, поняла, чего от нее требуют, и важно стала. Зал снова откликнулся веселыми хлопками…

Это тронуло Василия Петровича. Он посмотрел на Валю и тоже зааплодировал.

— Делай — раз! — послышалось из-за кулис.

Василий Петрович перевел туда взгляд и увидел Зосю. Она стояла, держась рукой за полотнище, и пристально, вроде ее ученицам угрожала опасность, как бы гипнотизировала их. Причесанная на прямой пробор, в простом темном платье с буфами и высоким воротничком, Зося чем-то напоминала учительницу-народоволку.

Девочки построили пирамиду и звонко выкрикнули лозунг.

Занавеса не было, и все видели, как они под аплодисменты в ногу шли со сцены и горящими глазенками смотрели на учительницу, ожидая похвалы, как Зося обняла последнюю, Олечку, и вышла в боковые двери, что-то говоря ей, словно подруге, на ухо.

"Ей, небось, все легко и просто", — с завистью подумал Василий Петрович о Зосе, остро ощущая и страдая от того, что при прикосновении к Валиному плечу оно обжигает его, хотя теплоты он и не чувствует. "Какая злая ирония судьбы! Вот бесконечно желанный человек, а ему нельзя даже сказать, что он тебе нравится, Вот он, рядом, а его можно обожать только издалека. В пом все тебе дорого, а ты должен притворяться и делать вид, что он для тебя не лучше всех…"

Как человек, очутившийся перед препятствием, Василии Петрович стал мысленно искать выхода. В таких случаях говорят: "Нет худа без добра". У Василия же Петровича мысль сработала несколько в ином направлении. Ему неожиданно показалось, что худо тоже добро. Разве он не счастлив уже тем, что обожает Валю, что имеет возможность видеть ее, сидеть вот так, рядом, чувствовать ее дыхание? Пусть только она не догадывается ни о чем, ему довольно и того, что она есть, что ее можно видеть.

Наивный человек! Он думал, что Валя ребенок и что страдает и ищет выхода он один.

Досмотреть программу не удалось: отчет о собрании был нужен для завтрашнего номера газеты. Неловко поднявшись, Василий Петрович пошел следом за Валей и услышал, как в последнем ряду кто-то насмешливо бросил: "А он, видно, не только город строит… Ничего себе отхватил…"

На улице кружила поземка. Ветер гнал по тротуарам снег, свистел в проводах и покачивал на столбах электрические фонари. Они мигали, и свет от них бросался то в одну, то в другую сторону. Но небо было чистое, усыпанное холодными звездами, с несметным Млечным Путем, похожим на снежную россыпь.

Ветер дул в лицо, снегом порошило глаза. Идти было тяжело. Валя куталась в пальто и придерживала поднятый воротник рукой. Василий Петрович хотел было взять ее под руку, но, вспомнив, как летом, после дождя, Валю уводил Алешка, раздумал… Валя и Алешка? Он, конечно, держал ее за плечи, обнимал и, наверное, целовал. Он говорил ей нежные слова, называл своей. И как ты будешь обожать ее, если знаешь, что кто-то обнимает и целует ее! Возможно ли это? Под силу ли человеку? Даже дружба — это прежде всего чистота и взаимная верность.

Захлебываясь от ветра, Валя крикнула, повернувшись к Василию Петровичу:

— Какие вы созвездия знаете? Перечислите, пожалуйста!

Он уныло махнул рукой.

— Медведицы, Стожары… Кажется, все.

— Этого мало.

— Почему?

— Люди ведь полетят когда-нибудь к ним.

— Когда-нибудь — возможно. А пока пусть разберутся с делами на земле… Вот, например, один подлец недавно мне взятку предлагал. Но самым удивительным в этом было то, что вся затея с ней была кем-то предпринята для проверки. Не клюну ли? Честно ли работаю?

— Не верю! — почти крикнула Валя.

— Ну и хорошо, что не верите.

— Хотя… У нас в редакции тоже есть один хороший человек. В нем тоже некоторые не прочь бог весть что увидеть… Обмолвился как-то, что в войне погибло людей больше, чем нужно, и — все. Если раньше сторонились, сейчас прислушиваются.

— Это не Лочмель ли?

— А вы откуда его знаете?

— На совещании познакомились. Да и статьи его читал. Правда, больше обтекаемые все.

— Он поклонник ваш.

— Ну? Значит, тайный.

— А вчера наконец свое стихотворение мне прочел. О шапке. Что носит ее и набекрень, и на затылке, и ссунутой на лоб. В общем, как хочу ношу я шапку.

— Тоже не шибко смело… Но не в этом дело… Не знаю, как насчет войны… Вряд ли кто может определить — какие жертвы в ней целесообразны, а какие нет… Но вы сказали "тоже хороший"?

— Ага.

— Вот за это спасибо…

На улице Карла Маркса фонари висели на натянутой проволоке посредине улицы. Они светлым пунктиром уходили вдаль, и по ним можно было проследить, как идет улица — где ровно, а где взбегает на пригорок. Шары-фонари раскачивались, и ближайшие из них чем-то напоминали костельные колокола — в них били словно в набат. Рядом — с жестяным скрипом — мотались круглые дорожные знаки: то перечеркнутое "Р", то голова лошади. А под ними вихрилась поземка. Только окна домов светились ярко и мирно, и отсюда, где гулял ветер, казалось, что за ними обязательно счастье, его приют.

С таким ощущением, попрощавшись с Валей у автобусной остановки, Василий Петрович подошел к гостинице. На свои окна не посмотрел. В вестибюле с непонятным сожалением стряхнул с пальто и шапки снег и нехотя поднялся в номер.

В комнате был один сын. Он сидел за обеденным столом и решал задачи. Увидев отца, шмыгнул носом и опять стал смотреть в тетрадь.

— Где мама? — спросил Василий Петрович, раздеваясь.

Юрик воткнул ручку в чернильницу-невыливайку и промокнул написанное в тетради. Лицо его стало презрительно-насмешливым, как у взрослого.

— Ты слышишь?

— Слышу, — ответил он, совсем замыкаясь.

Но его что-то мучило. Он не выдержал, и из глаз брызнули злые слезы.

— Не хочу я вас, не хочу! — надрывно выкрикнул он. — Вы не нужны мне! Отстаньте от меня! Вот умру, тогда узнаете!..

Василий Петрович подбежал к сыну, тряхнул его. Но тот вырвался, закрыл, будто его били по лицу, глаза руками и вслепую кинулся к кровати. Это явно был протест, невольный, но выношенный, с детской угрозой умереть, чтобы потом каялись и жалели его. Василий Петрович погладил сына по голове и стал успокаивать:

— Кто, сынок, тебя обидел, расскажи.

Юрик поднял с подушки стриженую, с аккуратной челкой голову и стал боком к отцу. На его заплаканном лице застыло упрямство.

— Не любите вы меня, — сказал он, едва шевеля припухшими губами.

— Что ты! — ужаснулся Василий Петрович и, прижав к себе, начал целовать в челку, в лоб.

В эту минуту в комнату вошла Вера. Она очень торопилась. Модная велюровая шляпка с белым пушком сбилась набок, к мокрой розовой щеке прилипла прядь волос. И вся она была будто после полета — стремительная, взволнованная.

— Что такое? — крикнула она на ходу и с большими, округлившимися глазами подбежала к Василию Петровичу, но Юрик вцепился в отца и затопал ногами.

— Не хочу я тебя! Не хочу, — завопил он. — Отойди.

Вера побледнела и, ошеломленная, отступила на шаг. Но тут же по лицу ее пошли красные пятна. Она бросила на мужа уничтожающий взгляд и, схватив сына под мышки, рванула к себе.

— Я тебе дам "отойди", паршивец! Ты кому это говоришь?

— Отпусти его! — приказал Василий Петрович, чувствуя, что ему становится противным все: и Вера, и старательно убранная ею комната, и хрустальная вазочка с восковыми цветами на столе, и, может, даже… сын. "Вот семьи и нет, — подумал он устало. — Была и нет…"

4

Как и раньше, мерзкое настроение Василий Петрович преодолевал работой. Он днями пропадал в управлении или в мастерской, участвовал а совещаниях, во встречах с избирателями. Домой возвращался поздно, ставил себе посреди комнаты раскладушку и, уставший, мгновенно засыпал. Утром вставал первым и, когда сын и Вера еще спали, уходил в мастерскую. Завтракал в буфете, обедал в столовой, ужинал вообще редко — чаше всего в мастерской. От маеты он осунулся, на висках засеребрилась седина.

Он словно горел и сгорал. Его побаивались и раньше. Но только когда шли к нему по делу. За глаза же подтрунивали как над странным, непрактичным человеком. Теперь же, замечая его безжалостность к себе, окружающие невольно проникались сочувствием. С другой стороны, сам Василий Петрович стал более внимательным. С людьми надо было считаться. И даже не считаться, а жить ими. А он? Он служил городу, а не им. Стоял на страже красоты города, а не красоты человеческой жизни. А города вообще, выдуманного тобою, строить нельзя! Его строят вот эти люди, строят вот в этих условиях, со своими определенными задачами. Красоты "вообще" тоже нет. Потому что она может быть красотой только тогда, когда впитает в себя представления многих людей о совершенном и будет отвечать времени. Служа народу, смешно приказывать ему: "Ты должен меня понять". Нет, ты, как слуга народа, сам обязан найти такое, чтобы тебя поняли! Надо не только объяснять свое, а стремиться понять и других. Человек-труженик не только кормит, одевает тебя, дает иные жизненные блага, он помогает тебе создавать ценности, которые ты способен создать.

Если ты брезгуешь им, сердцем не прислушиваешься к нему, ты никчемный фокусник, пусть и не глупый, но все равно ничтожный. Только беззаветная любовь, преданность ему могут сделать тебя счастливым, а труд твой плодотворным. Только он способен осветить твою жизнь великой целью и дать тебе силу. Родину некоторые представляют зеленым краем, где они родились, с его холмами или равнинами, с его реками и полями, с золотой осенью и склоненной под тяжестью гроздей рябиной у окна отцовского дома. Все это так. Но родина — это прежде всего люди, которые воспитали тебя и сказали: "Трудись!" А чего ты стоишь без родины?..

И, как ни странно, в эти трудные дни Василий Петрович был по-своему счастлив. Он много ходил по городу, беседовал с жильцами новых домов, заглядывал в бараки. И почти в каждом разговоре находил что-нибудь нужное для себя.

Это не укрылось от Зимчука, радовало и тревожило. Радовало потому, что всегда приятно видеть человека, работающего до самозабвения., Тревожило, ибо в поспешности, с которой Василий Петрович все делал, чувствовался надрыв. Иногда он умолкал на полуслове, становился глухим и в его глазах открывалась пустота.

В день выборов, созвонившись, они пошли голосовать вместе. К тому же Катерина Борисовна как член избирательной комиссии ушла из дому еще затемно. Олечка должна была выступать с ученическим хором на избирательном участке и тоже рано убежала в школу.

Выпал солнечный морозный денек. Сверху лилось столько света, что на небо можно было смотреть, разве затенив глаза рукой. Даже трудно было определить, какого оно цвета — то ли светло-голубое, то ли светло-розовое. Снег на крышах и на земле искрился, блестел.

Лома, улица, уходящая куда-то в сияющий простор, выглядели очень чистыми, а липы вдоль тротуаров — прозрачными.

На проспекте они попали в людской поток. Сюда словно вышел весь город. Шли группами. Вели за руки детей с красными флажками, самых маленьких везли на саночках.

— Благодать, — сказал Василий Петрович, поглядывая по сторонам. — Не за горами, когда на Центральной площади свой Парфенон воздвигнем.

Зимчук осклабился.

— Не смейся. Конечно, надо знать, для кого строишь. Но обидно, Иван, что ты примерно так же рассуждал, когда взрывали коробки.

— А что в принципе изменилось? Разве побогатели малость.

— Ну, извини! — осерчал Василий Петрович. — Изменилось хотя бы то, что ты уже не больно блокируешься с Понтусом.

— У тебя с ним тоже не все врозь было.

— Не бойся, я накостыляю ему скоро. В последнем и решительном. Хоть мне, как нашим спортсменам за границей, нужна чистая победа. А то все равно пока не зачтут…

— Однако не думай, что ты сейчас во всем прав и на вашего брата с фантазиями Понтусы не потребны.

— Вот видишь… Даже ты думаешь, что мы не исключаем друг друга. А здесь сложное дело, Иван, хотя я лишь на одни его проекты поднял руку…

— Тогда голоса вербуй.

— И этого делать не буду. Не привык и не умею… Борьба в открытую должна идти…

Подошли к библиотеке имени Ленина, где помешался избирательный участок. На полукруглом крыльце, между четырехугольными колоннами, толпились люди. Из кузова грузовика, через борт, на тротуар спрыгивали раскрасневшиеся девушки и юноши. Соскочив, они разглаживали складки на черных шинелях, подтягивали ремни и, совсем как солдаты, обеими руками поправляли шапки. Некоторых былых ремесленников Зимчук узнал. Увидел Тимку. Тот деловито свернул знамя и соскочил последним. Заметив Зимчука, чаще заморгал заиндевелыми ресницами и, поправив ремень, подошел.

— Мы прямо из общежития сюда. Скопом, — объяснил он. — Как там Олечка, здорова?

— Почему сам редко заходишь?

— Почему редко? — как всегда, переспросил Тимка, поглядывая на носки своих ботинок и ковыряя ими снег. — Времени нет.

— Олечка шибко скучает.

— Чувствую.

Зимчуку захотелось тряхнуть паренька за плечи, сказать, что хватит обижаться и на него и на себя. В жизни и так всякой всячины довольно, чтоб еще усложнять ее. Но он знал — у Тимки и его товарищей свое понимание дозволенного и приличного. Тому будет стыдно, это лишь отдалит окончательное примирение, и Зимчук сдержался. Но Тимка уловил его порыв.

— Мы к трудовой вахте готовимся. Вот после разве приду… — пообещал он и поднял руку: — Айда, хлопцы!

Юноши и девушки, с любопытством наблюдавшие за Зимчуком и Тимкой, последовали за ним, словно в атаку, и затопали по полукруглым ступеням, штурмуя вход.

Грузовик развернулся и остановился на противоположной стороне улицы. На дверцах его кабины было написано: "За стотысячекилометровый пробег" и нарисовано восемь белых звездочек.

— Хочет победителем заявиться, — сказал про Тимку Зимчук. — Двинулись, Василь, и мы…

В вестибюле тоже стояли люди и негромко разговаривали. Откуда-то плыла тихая музыка.

"Как там, на моем участке?" — подумал Василий Петрович, которого утром очень подмывало сходить туда.

Зайдя в зал голосования, он стал искать стол с буквой "Ю". Нашел в самом конце и невольно смутился: за столом сидела Зося. Сзади нее было огромное, под самый потолок, окно с разрисованными морозом стеклами. Окно пронизывал искристый свет, и в нем склоненная фигура Зоси казалась легкой. Людей у стола не было, и она что-то подсчитывала в списках избирателей, как ученица шевеля при этом губами. Василию Петровичу сдалось, что и Валя обязательно должна быть здесь, и он, затаив дыхание, оглянулся. А когда снова посмотрел на Зосю, то встретился с нею взглядом. Она поправила волосы, улыбнувшись, взяла его паспорт и аккуратно поставила отметку в списке.

— Поздновато, — упрекнула, выдавая бюллетени и продолжая улыбаться. — За вас, очевидно, активнее голосуют… Правда?..

Не заходя в кабинку, он опустил бюллетени в урну, над которой свешивались тяжелые бархатные знамена, и стал ждать замешкавшегося Зимчука.

В буфете также царила сдержанная тишина. Они нашли свободный столик, заказали по бутылке пива, соленой соломки и, чокнувшись бокалами, выпили.

За соседним столиком спорили двое: грузный, круглолицый, с отвисшими украинскими усами, и щуплый, узкоплечий, сидевший к Василию Петровичу спиной, так что был виден только его каракулевый воротник и голова с ранней лысиной, что в народе называют "ксендзовской плешью". Редкие волосы у него на макушке стояли дыбом, как от страха, и, зная это, он часто приглаживал их.

Вытерев бумажной салфеточкой губы и взяв соломку, Зимчук посоветовал:

— Ты, Василь, все-таки скажи мне, что тебя мучает. А то гнем свое втихомолку, и бог знает, что получается… Недавно заходила Валя. Десять раз норовила говорить о тебе, но так тоже ничего и не смогла рассказать. В чем дело?

"Валя!"

Из-за него страдает Валя! Ему стало очень больно.

Только однажды Василий Петрович чувствовал такую боль в сердце, когда был болен. Тогда в нем все млело, и становилось нестерпимо даже оттого, что над гостиницей пролетал самолет. Превозмогая боль, он признался:

— Мм… Слишком мы оглядываемся на ханжей, Иван? Ты прости меня, я, кажется… люблю ее!.. — И чтобы не показалось — раскис, стал рассказывать о Вале, о своих сомнениях, жене, Понтусе — о чем раньше боялся даже думать и что вдруг сделалось очевидным. Но по его словам все еще получалось — почти во всем виноват он сам. Да, Понтус страшный человек. Жена — неверная и, может быть, даже жадная на удовольствия. Да, он любит Валю, без нее не может оставаться уже самим собою. Но как быть с сыном? Правда, семьи нет, но как ты объяснишь другим, что коммунист не сберег ее и не хочет, чтоб у сына была мать?.. А Валя? Она ведь далекая, как звезда… А тут еще Зорин. Правда, он уже не навязывает своей идеи. Но затаил неприязнь и не спускает с глаз. Ходишь, как по канату, и знаешь: сделал неверный шаг — и беда!.. Ведь с тобой скомпрометируют и твое дело…

Зимчук слушал его и мучился сам: трудно советовать в таких случаях. Но Валя, скорее всего, сделала выбор. Так, по крайней мере, ему почудилось… Сказать ли хоть про это? И, чувствуя, что начинает сердиться на себя, Зимчук все же стал говорить, и выходило как-то так — этот торжественный день становился для него укором.

Глава вторая

1

Поздно ночью Алексей пришел за Зосей, Комиссия еще подсчитывала голоса, и он долго мыкался по пустым коридорам библиотеки. Читая и перечитывая таблички на дверях, с грустью думал, как много, наверно, здесь книг и как мало он их знает. Техническую литературу Алексей читал, — правда, в основном брошюры из серии "Библиотека новатора", к художественной же относился скептически. Но книгу вообще уважал: сколько надо ума, чтобы написать ее! И когда Зося читала вслух, внимательно слушал. Теперь, представляя, какое множество книг — на полках, в шкафах, на столах, в кипах — лежит рядом, за стеной, он хотел заглянуть в эти книжные хранилища. Это напоминало бы страшноватый сон: он один, а книг тысячи, в комнате он, книги и — больше никого. Книги поблескивают корешками и, зная свое, молчат. Алексей даже взялся за ручку одной из дверей и проверил, заперта ли она.

— Что заскучал? — наконец подошла к нему Зося, держа в руках платок, бахрома которого до этого мела пол. — Подожди, я сейчас возьму пальто.

Она пошла в конец коридора и вернулась обратно с Валей.

— Проголосовал за Юркевича, — сказал Алексей, к чему-то ревнуя жену. — Вот как иногда получается. А?

Хотел было написать на бюллетене, чтоб знал, да лихо с ним.

— Тяжелый ты человек, — вздохнула Валя, освобождаясь от Зосиных объятий, и, взяв вышитые зеленые рукавички в зубы, стала надевать вязаный, такого же цвета капор. — А что ты, интересно, мог написать?

— Мог, — упрямо повторил Алексей. — Голосую, дескать, не за тебя, тип, а за партию, помни об этом!

— И тебе не было бы совестно?

— Просто были бы квиты. Я, кажись, от него добра не видел… И чего ты, вообще, хай поднимаешь? Не написал же я, — неожиданно смягчился Алексей и только тогда заметил, что Зося делает ему знаки.

— Так у тебя рука и на Ивана Матвеевича поднимется.

— А что ты думаешь. Он тоже того… Пробует и не может переступить через что-то. Да ладно. Пойдемте-ка лучше отсюда. Пора и сторожам отдыхать.

Валя незаметно вытерла концом капора глаза, подняла воротник и взяла Зосю под руку. Прижимаясь к Зосе как к человеку, догадавшемуся о ее тайне, она засеменила вслед за Алексеем, который ступал метровыми шагами.

Проводив Валю, они пешком пошли домой, хотя над Первомайской улицей уже вспыхивали голубые сполохи и позванивали трамваи.

И Алексей, и Зося прожили памятный день: она — в деятельности, среди людей, он — в незнакомом волнении. И это роднило их. Давно он не шел с ней вот так мирно. Время приглушило обиду. От прежнего возмущения осталось только обостренное внимание да некоторая настороженность.

В начале зимы Зося болела. Как-то раз он остановился в дверях спальни и увидел — она лежит с закрытыми глазами. На табуретке возле кровати стоят бутылочки с лекарствами и электрическая лампа-грибок. Свет не падал на Зосино лицо, и оно в полумраке было серым. И тогда Алексею на миг почудилось, что жена не дышит. Он похолодел. Потерять Зосю? Боже ты мой! Потерять Зосю? Как же тогда жить? Одному! Без нее! Теперь и то тошно было коротать минуты добровольного одиночества.

Даже в разгар семейных дрязг он по утрам наблюдал за ней. Зося не догадывалась об этом и держала себя, будто была одна в комнате. В короткой сорочке подходила к зеркалу, каким-то естественным движением собирала рассыпанные волосы и ловко завязывала их в узел на затылке. Потом придирчиво осматривала себя, проводила руками по груди, по бедрам и несколько секунд стояла с опущенными руками. А он вдыхал ее теплоту и с замиранием смотрел на сильную Зосину фигуру, на округлые голые плечи и красивую голову. И непременно с неутолимой жаждой.



Теперь они ждали второго ребенка — сына. Алексей даже решил: даст ему свое имя. Пусть несет дальше не только фамилию. Когда родилась Светланка, чувство отцовства наполнило его. Появилась неведомая ранее цель — охранять завтрашний день дочери, И если надвигалась какая беда, он прежде всего беспокоился: а не затронет ли она его Светланку? Что тогда будет со Светланкой? И был готов пойти на страдания, только бы ничего не случилось с нею И снова это чувство как-то связывалось с Зосей, делало ее еще более необходимой. Скорее всего оно помогло Алексею и подавить неприязнь к бывшим ремесленникам. "Дети горькие", — повторял он, и начал с того, что стал опекать их.

Что же касается Зоси, то она души не чаяла в детях. С учениками, со Светланкой она не замечала, как бежит время. Говорят, человек, любящий детей, — хороший человек, и с ним хорошо другим. Вероятно, это так. Наблюдая, как играет жена с дочерью, Алексей отдыхал душой. И это сближало их.

— Как там Светик без нас? — спросила Зося, когда они прошли мост через Свислочь.

— Спит — и все, вот как, — посмеиваясь, ответил он, довольный тем, что они думают об одном. — Ты давай лучше обо мне спроси. Я, может, уже депутат, а?

— Не волнуешься?

— А чего там… Не было еще случая, чтобы забаллотировали. Да меня и стоит выбрать. Я, Зось, оправдаю.

— Ой, оправдай, Леша!

Это не понравилось Алексею.

— А ты как думаешь? Зимчук намедни и тот говорил, что верит в меня. Закваска, говорит, крутая, но человеческая. Вишь какие слова!

— Я тоже верю.

— Ну и правильно. Мы же родные. А что часом срываюсь, это значит опять же — есть откуда срываться. Да и ты ведь за что-то любишь, а?

— Неужели не люблю? — прижалась к нему плечом Зося.

Дверь им открыла тетка Антя, которая со вчерашнего утра хозяйничала у них и присматривала за Светланкой. Старуха, как гостей, пропустила Зосю и Алексея вперед, заперла за ними дверь и зашла в дом последней, шлепая калошами, надетыми на босу ногу.

— Позже не могли прийти? Остыло все, холодное, — ворчала она. — Неужто до сих пор нельзя было наголо-соваться?

Почему нет, тетенька, — радуясь, что она наконец дома и что Антя бранится, как всегда беззлобно, ответила Зося. — Но я же в комиссии. Надо было все подсчитать.

Она так устала, что бросила пальто на диван и села с закрытыми глазами рядом, не сняв с головы платка и блаженно улыбаясь. Алексей снял с нее платок, взял брошенное пальто и унес их в переднюю. Когда он вернулся, Зося притворилась, что спит, и в самом деле чуть не заснула, только звон посуды — Антя ставила ее на стол — отгонял от Зоси сладкое забытье, от которого слипались веки.

— Вы кушайте, а я малость полежу… Погляжу ка вас, — попросила она. — Ешь, Леша, ешь… Тебе же на работу сегодня. Правда?.. И не бойся… я не засну… А наша школа не работает… Участок избирательный… пока уберут…

Ее словам не хватало ясности. Зося чувствовала это, но уже ничего не могла поделать. Собственные слова доходили до нее как чужие, и она, еще что-то пробормотав, заснула.

Алексей постлал постель, потом, как девочку, взял Зосю на руки и отнес в спальню.

— Спасибо, Лешенька, — только и смогла произнести она.

Алексея ко сну не клонило. За окнами начинало, синеть, и вскоре нужно было идти на работу. Вспомнилось, как во время карательной экспедиции, заминировав остров, где размещался госпиталь, он, покойный Рунец и Зося брели на соединение с отрядом. Миновали болото, пошли лесом и наткнулись на ручей; и хотя этого можно было не делать — они уже месили болотную трясину и вымокли по пояс, — Алексей взял Зосю на руки и понес, сожалея, что ручей не широк и ее придется скоро отпустить. Невдалеке гремел бой, слышались оружейно-пулеметная стрельба и разрывы мин. За каждым кустом таилась опасность, а он, бережно неся на руках дорогую ношу, ни мало ни много считал себя счастливейшим человеком…

Алексей сел на согретый Зосей диван и задумался.

— Ты хоть когда-нибудь проведал бы нас, — сказала тетка Антя, хлопоча с закатанными рукавами у стола. — А то и глаз не кажете. Будто мы и не свои. Мой говорит: "Нынче уж так повелось, свой ли, чужой ли — одинаково". Но это же плохо. Так, поди, и от матери можно отречься.

— Неправда, мы вас не чураемся, — возразил Алексей, постепенно входя в хлопоты наступающего дня и думая о том, что будет делать сегодня на стройке.

— Не больно заметно. — Антя вытерла клеенку на столе мокрой ветошкой, отнесла ее на кухню и, вернувшись, застлала стол скатертью. — Разве ты, к примеру, знаешь, что теперича тревожит Сымона или чем его голова занята? А он ведь любит и тебя и Зосю. Он вам свой…

— Ладно, приду, — пообещал Алексей, начиная о чем-то немного беспокоиться.

— А это как тебе заугодно! Мы канючить не будем…

В окна заглядывал рассвет.

2

Алексей сразу забыл о своем разговоре с теткой Антеи. Да и, правду говоря, не придал ее словам особого значения: "Э, стареет, — вот и тревожится. Всем, к кому подступает старость, сдается, что ими интересуются мало, о них забывают. Старость всегда ревнива и обидчива…" Но через день в какой-то связи все-таки вспомнил упрек и забеспокоился: "А что, ежели в самом деле что-нибудь случилось?.." И как только нашлось свободное время, собрался и пошел наведаться.

Домик с белыми ставнями, казалось, стал меньше. Алексеи осмотрел его и осторожно, будто калитка могла сорваться с петель, открыл ее.

Сымон сидел на колодке возле кафельной голландки, в которой весело трепетало пламя, и ладил мастерок.

— Вот какие дела, Лексей. Не куется, а плещется, — пожаловался он.

— Чего это? — заулыбался Алексей, зная, что старик иногда может с самым серьезным видом говорить и о пустяках.

— Я, брат Лексей, всякого навиделся на веку, — повертел он перед собой мастерок, словно собирался что-то прочитать если не на этой, то определенно на другой его стороне, и ударил плашмя по ладони. — Веришь?

— Почему же нет?

— Разные довелось повороты переживать. Был и на коне и под конем — всяко. Мне, брат, с батькой ремонтировать дворец графа Чапского приходилось. И на фасаде Дома правительства работал. Побывал и на Урале и в Запорожье. Если бы мои марш-ру-ты на карту нанести, всю карту пришлось бы покреслить.

Слышно было, как тетка Антя в соседней комнате передвигала какие-то вещи. Алексей подумал, что вот сейчас послышится ее: "Хватит тебе!" — но ошибся.

— Правда, Алексей, правда! — поддержала она из-за стены и перестала двигать вещи.

— Вот видишь, даже моя соглашается, — кивнул в ее сторону Сымон, оставаясь, однако, серьезным. — А у нас редко мир. Все больше по-ле-ми-ку разводим.

— Начал уже!

— Так вот я и говорю — каких только людей не приходилось видеть. Знал и подрядчиков, и десятников, и бригадиров. А в двадцатом печколепом по деревням ходил. Так что и кулаков, и хуторянцев, и шляхтюков — всех повидал. Но вот что, Лексей, я хочу сказать. Где, у кого бы ни работал, всегда меня уважали за руки.

— А я что говорю, — охотно согласился Алексей.

Старик встал, положил мастерок на комод. Держа на солдатский манер кисет под мышкой, стал свертывать самокрутку.

— А некоторые иначе думают. У нас и так бывает: захотелось человеку проявить себя, а на работу не больно уж горазд — ну и давай мудрить. Приятно ведь, когда про тебя говорят. Да и знает товарищ, что на новое… не надышатся, поднимать начнут…

— А я думаю, что не всегда так легко этому новому, — заперечил Алексей, хотя видел, что Сымон начинает сердиться. — Вон у нас в тресте и то чаще всего наобум лазаря делается. Или так, как кому-либо захочется.

Жадно затянувшись, Сымон, который в это время стоял у комода, и курил, натужно закашлялся.

— Ты послышан, Алексей, послушай, — отозвалась тетка Антя и сразу же появилась в дверях.

— Ступай отсюда, богом прошу! — напал на нее Сымон, будто в поддержке жены было что-то зазорное. — Мы уж как-нибудь сами разберемся, без руководящих указаний.

Он смотрел на жену, пока та не прикрыла за собою дверь, потом отошел к столу и сел на стул.

— Вот, скажем, растворомет, — начал он с раздражение. — Всего и хитрости, что к форсунке лейку прикрепили. Оно, известно, для неумек заманчиво: накинуть ровно раствор на стену слабо, а тут, думает, взял эту самую штуковину в руки — и давай. А что половина на полу будет, не его забота. Кому это нужно? Разве что дяде с хронометром, который сейчас же заявится.

В голосе Сымона слышалась обида.

— Ты видел когда слуцкие пояса? — спросил он, недовольный, что Алексей молчит. — Попробуй сделай их на какой-нибудь штуковине… Так и у каменщика, у штукатур тоже главный инструмент — руки да глаз. А у нас — бы тяп-ляп да с плеч. Стены еще не высохли, а маляры уже накаты делают, золотом расписывают. А поселились жильцы — углы сырые, побелка, золото коростой лупятся. А мы ведь вон что строим!

Теперь Алексею стало ясно, что беспокоит Сымона. Предвзятость мешает старику поверить в то, что приходит на стройку. Возмущает уже сам факт, что он, мастер, который годы шел к познанию тайн любимой профессии, потеряет свое высокое место и незаменимость. Пошатнется слава золотых рук, и их заменит "штуковина" — нехитрая вещь, доступная всем. Беспокоят и нормы.

Не впервые узнавал себя Алексей в других. Что-то от себя увидел он и теперь в переживаниях Сымона. Но признаться в этом было стыдно, и он возразил:

— Вы напрасно так тревожитесь: руки всегда будут руками, хотя и растворомет будет.

Сымон покачал головой, ухмыльнулся и даже засмеялся.

— А вот Кухта иначе рассудил. Ты, Лексей, хитрый, тебя недаром депутатом сделали, а он еще хитрее. Он, брат ты мой, такую штуку предложил, что ай-яй…

3

Кухта, право, сделал Сымону не совсем обычное предложение.

План строительства из года в год увеличивался, и выполнять его становилось все труднее. Да и сами трудности стали иными. Раньше не хватало кирпича, строительных деталей, металла. Теперь же не материалы, а люди стали больше беспокоить Кухту Половину рабочих Главминскстроя составляла молодежь. Нужна была более совершенная организация труда, механизация строительных работ. И вот тут, как ни странно воевать пришлось с теми, на которых обычно опирался Кухта, — с заслуженными мастерами, с умельцами. Но он слишком уважал этих мастаков своего дела, чтобы ломать их волю с кондачка. Да и сломал ли бы?.. Тогда Кухта и предложил это странное соревнование.

Предложение обескуражило Сымона, но он не подал виду, даже притворился, что не понимает скрытого во всем этом смысла.

— Ну что ж, можно, поконаемся, — согласился он. — Говорите, мне с мастерком и соколом, Василию с ковшом и другими причиндалами, а этому…

— Зуеву, — подсказал Кухта, понимая, что Сымон умышленно забыл фамилию третьего.

— А… Зуеву с растворометом? Ну что ж, давайте! Интересный спектакль получится. — И вдруг, чтоб тревожился не только он сам, спросил. — А что, Павел Игнатович, если я в победители выйду? Я же, ей-богу, постараюсь. Возьму и выйду. И по количеству и по качеству. Что тогда? Мы ведь тоже с норовом.

Как и угадал Сымон, Кухта о таком варианте не думал и немного смутился.

Соревнование должно было проходить в здании школы, в будущих классах. В коридоре уже собралось человек двадцать. Они стояли компаниями около широких окон и что-то оживленно обсуждали. В самой большой группе Алексей заметил Сымона. Тот полусидел на подоконнике и внимательно слушал, что ему говорили.

— Наше вам!.. Все готово? — подходя, спросил Алексей.

Перед ним расступились.

— А как же! Вот, погляди, — Сымон показал свои руки. Сделал это с вызовом, как бы мстя ка всякий случай за возможное поражение.

— Дядька скажет! — засмеялись вокруг.

— Будь уверен!

— А куда, дядька Сымон, мотор подключать будем?

Алексей волновался чуть ли не больше самого Сымона. Правда, он сердился на старика за его упорство, что поставил под такой риск достоинство и авторитет мастера. И все же победы желал только ему.

Сымон сидел с опущенными плечами, немного ссутуленный, положив на колени сильные, еще не старые руки. Свет не падал на его озабоченное лицо. Но Алексею казалось, оно озарено. Он даже удивился: как раньше не обращал внимания на эти большие, умные глаза, на правильные, выразительные, как на гравюре, черты лица?

— Начнем, — сказал Кухта, взглянув под рукав, на часы.

Сымон соскочил с подоконника, неизвестно для чего отряхнул брюки и пошел в "свой класс". За ним тронулись остальные. Походка старика опять показалась Алексею почти незнакомой: ступал он твердо, как ходят очень сильные люди, как ходил сам Алексей.

Донесся звонкий удар о рельс. Один, второй, третий.

— Ни пуха ни пера, — пожелал Кухта.

— Иди к черту, — буркнул довольный Сымон, влез на подмостки и взял мастерок.

Легким, красивым движением он кинул на стену первую лопатку раствора, потом вторую и весь отдался работе. Алексею было приятно смотреть на него, и он на какой-то момент забыл, что в соседних "классах" работают соперники. А вспомнив, незаметно пошел туда.

Штукатур, работавший ковшом, был коренастый, широкоплечий здоровяк. Одетый в комбинезон, он показался Алексею грузноватым, неповоротливым. Зачерпнув из ящика раствор и вроде замахнувшись, он подносил к стене ковш и поворачивал его. Потом, сразу же немного отнеся в сторону, словно коснувшись чего-то горячего, отдергивал руку, и раствор послушно ложился на стену. Но в этом неторопливом, размеренном ритме Алексей и почувствовал угрозу. "Туго придется старому", — подумал Алексей и, не удержавшись, пошел взглянуть на Зуева, которого тоже почти не знал.

Зрителей здесь толпилось больше, чем у остальных "классов". Задние, стоявшие далеко от раскрытой двери, вытягивали шеи и поднимались на цыпочки. Но Алексей, который был на голову выше других, сразу увидел Зуева. В новом комбинезоне, подогнанном по фигуре, брезентовых рукавицах, в кепке, надетой козырьком назад, в защитных очках, как маска закрывавших его лицо, Зуев напоминал мотоциклиста-гонщика. Это впечатление усиливалось еще тем, что растворомет вздрагивал и дрожание передавалось рукам. Раствор с силой, как вода из брандспойта, вырывался из растворомета и ложился на стену. Зуев, уверенно водя им, то наступал, то делал короткий шаг назад. Это была простая операция. В ней не было легкой, почти артистической красоты, как у Сымона, не было и строгой ритмичности, как в работе штукатура с ковшом. И все-таки она овладела вниманием присутствующих. Почти каждый раньше встречался с Зуевым — малозаметным, застенчивым мужчиной. А вот стал он на помосте, слегка расставил ноги, взял в руки растворомет и сразу показался сильнее. И это теперь уже был не Зуев, а богатырь, которому многое по плечу.

— Ну как? — услышал Алексей у самого уха насмешливый голос Кухты.

— Неплохо, — похвалил Алексей. — А будь растворомет полегче, было бы совсем лафа. Видно, надо, чтобы раствор тоже подавался по шлангу.

— Правильно, — подтвердил Кухта. — Инженеры колдуют и над этим.

С недобрым, раздвоенным чувством вернулся Алексей к двери "класса", где работал Сымон. Но старик творил чудеса.

Грунт уже был нанесен на половину стены, и Сымон разравнивал его правилом. Как казалось со стороны, делал он это безо всякого напряжения, красиво проводя замысловатые зигзаги то снизу вверх, то слева направо. Под правилом будто проступала влага, грунт темнел, но быстро опять серел, высыхая…

Так проходил Алекрей от двери до двери несколько часов, восхищаясь Сымоном, жалея его и уже не зная, за кого он больше болеет… Когда же Сымон первым вышел из "класса", когда его окружили и посрамленный Кухта стал поздравлять, Алексей почти не обрадовался, хотя облапил старика и поцеловал. Было что-то несправедливое в этой победе и потому обидное. От нее выигрывал только Сымон, только он один. Даже больше — она вредила делу: за нее, как за щит, могли прятаться зубоскалы и нерадивые. И потому, когда Алексей пошел провожать старика домой, он не выдержал:

— Кухте не следовало бы вас ставить по одному. Кто теперь так работает?

— Что, недоволен? Крутишь? — ухмыльнулся Сымон.

— Нет, почему… Но ежели б работали бригадами, получилось бы иначе…

Он ждал, что старик осерчает, вскипит, но тот только устало отвернулся и промолчал, — видимо, и сам думал о чем-то невеселом. Шел он будто нехотя, отставал, и Алексею приходилось часто замедлять шаги. В трамвае же, сев на скамью, неожиданно вернулся к начатому разговору и, виновато отводя глаза, сказал:

— Ты погоди маленько, Лексей, это еще не все…

Тетка Антя, встретившая их у калитки, помогла Сымону в передней снять пиджак, налила в рукомойник воды и тут же принялась разжигать примус. Примус мгновенно зашипел, и, прислушиваясь к его привычному, домашнему шипению, Сымон только теперь закончил свою мысль:

— Пойду, Лексей, к фабзайцам. Каюк. Буду учить… Мы и на такие заработки проживем. Моя умеет. Не привыкать… Так что позвони Кухте и передай ему, что завтра я, мабыть, не смогу выйти на работу: руки и спина болят. И с премией пускай повременит. Отказываюсь я…

Нет, вероятно, не всякая победа люба-дорога.

4

Назавтра Алексей позвонил Кухте и передал слова Сымона. Услышал в ответ почти ликующее "так, так", улыбнулся про себя, а когда повесил трубку, с удовольствием почувствовал — этот короткий разговор вернул прежние доверительные отношения между ним и Кухтой.

Еще накануне Октябрьских праздников передовые строители Минска по радиотелефону разговаривали со сталинградскими строителями. Обменявшись приветствиями, пожелав друг другу новых успехов, они стали делиться опытом работы. С ощущением, что собеседники твои бог знает как далеко, может, за звездными высотами, слушал Алексей сталинградцев, и ему казалось, что голоса их пробиваются сквозь свист и завывание ветра. Он даже никак не мог представить себе человека, с которым разговаривал, — тот упорно оставался далекой точкой.

Но так было, пока не заговорил Кравец. В динамике щелкнуло, и голос Кравца вдруг отчетливо произнес: "Здорово, друже Лёкса! Привет!" И Алексею мгновенно представилось, как, вытянув шею и подавшись к микрофону, недоверчиво усмехается Кравец. "Здравствуй, Микола, — чего-то пугаясь, ответил Алексей, но ощущение бесконечности расстояния и звездных высот исчезло. — Благодарю за телеграмму… И должен сказать, что у меня пока того… хуже. Так что, прием…" Он дал возможность больше говорить Кравцу, не в силах подавить в себе обидное подозрение, что и выделили его разговаривать со сталинградцами ради Кравца, которому надо рассказать о своей работе.

"Но ничего, — упрямо думал тогда Алексей, — ничего!" Только на что сделать ставку? Хлопцы овладевают мастерством. Но тут нахрапом не возьмешь. Лишь время делает человека мастером. Мастер — это золотые руки, А чтобы они стали золотыми, нужно время. Нет у ребят и настоящей закалки. Нажмешь — получится еще хуже. Выше себя не прыгнешь. Одного желания мало. Надо уметь и иметь. А когда это еще будет?

Вскоре место Кравца занял известный прораб Дедаев, Он советовал применять метод низового производственного планирования. "Пусть бы Алешка послушал. Может, ума немного набрался бы, будь он неладен…" — возмущался Алексей и вздыхал: советы Дедаева могли пригодиться и ему самому.

Правда, все это оставалось неясной догадкой, хоть и завладело Алексеем.

Зося, привыкшая видеть мужа всегда за работой, замечая, как он с отсутствующим взглядом подолгу просиживал на диване, а ночью ворочался и кряхтел в постели, даже начала беспокоиться…

И вот это смутное, неуловимое, что никак не давалось ухватить, вдруг сегодня стало идеей. "Ежели б работали бригадами, получилось бы иначе…" Конечно!.. Дело ведь не только в том, чтобы каждый хорошо работал. Не менее важна и слаженность.

Как ни странно, заручиться поддержкой Алешки ему удалось довольно легко. Правда, слушая, тот смотрел больше в пол, и его небритое лицо с мешками под глазами оставалось чужим, будто слова Алексея почти не доходили до сознания.

— Ну что ж, постарайся, — бросил он через минуту, заставляя себя зевнуть. — Я тоже еще раз попробую. Давай…

Но потом неожиданно загорелся.

— Говоришь, обставил? Ай да дядька Сымон! С мозгом и характером старик. Взял и доказал. Знай наших, и баста!..

Часа два он летал по стройке, покрикивал на всех и весело размахивал блокнотом. Но на стройку заехал кто-то грозный из треста, выяснил, что не подвезли щитов для подмостков, накричал, и Алешка на глазах стал остывать и меркнуть.

Алексей занервничал: "Ну и мымра! Что он думает себе! Все как горохом в стену. Обещал же, кажись…" И, чувствуя, что не может удержаться, чтобы не поссориться в пух и прах, пошел искать Алешку.

Он видел — Алешка опускался, с ним творилось неладное. И хотя на стройке, стесняясь ребят, особенно Тимки, навеселе уже не появлялся, часто был с похмелья. О нем пошла недобрая слава: бил уличные фонари, бузил в "забегаловке", задирался с военными и, пугая всех, что у него есть пистолет, хватался за задний карман. У него появилась мания выдавать себя за героя. Он приставал к незнакомым с рассказами о войне, хамил, хвастался, возможно, и сам веря в то, чем хвастался. Поведение Алешки обсуждалось на постройкоме. Однако и вразумляли-то его как-то вяло: не хочешь — не надо, лихо с тобой. Небольшая потеря, есть и без тебя за кого, более стоящего, бороться…

Несмотря на то, что их сближало прошлое, Алексей не понимал Алешки. Своим безразличием к стройке тот оскорблял в Алексее чувство мастера. Ему непонятны были беспредметный Алешкин бунт, распущенность, и в голову не приходило, что Алешка мучается, оскорбляясь и тем, что его не наказывают, как других.

Нашел его Алексей у самосвалов, сгружавших песок. Размахивая руками, прораб ругался с шоферами. Подождав, пока машины уехали, и поглядывая, нет ли кого поблизости, Алексей взял его за уголок воротника и придержал. Со стороны это выглядело почти деликатно, только немного по-панибратски, но Алешка почувствовал всю лютую цепкость бригадировой руки.

— Чего тебе? — хищно раздул он ноздри.

— Ты это нарочно или саправды из-за угла мешком ударенный? — тихо спросил Алексей. — Если нарочно, лучше слезай с колокольни и не мешай. Ты тут не для мебели. Понятно?

— Это мое дело, — рванулся Алешка, но Алексей не выпустил его воротник. — И никого, даже депутатов новоиспеченных не касается. Ха-ха! Иди, если хочешь, клепи. Сейчас тебе больше поверят.

— Жаловаться я пока не пойду. Гляди, кабы сам не пошел! Ребята не жалеют себя. Завтра "боевой листок" начнут выпускать, о трудовой вахте мечтают, а ты…

Откуда-то появился Тимка. Он, вероятно, что-то заметил и с решительным лицом стал рядом с бригадиром, сунув руки в карманы.

— Так ты того… — будто ничего не случилось, заговорил Алексей. — Срочно спланируй на неделю. Да не скупись. Рассчитывай не меньше как на две нормы, Понятно?

— Иди ты! — жаждая уже мученичества, опять огрызнулся Алешка.

— Что значит, иди? Тоже мне вагоновожатый! — еще смешной в своем серьезном протесте, баском сказал Тимка.

— Тебя тут еще не хватало, Брысь!

— Пускай, Но я давно вам сказать собирался. Мы же все видим. Зачем вы так делаете? Я ведь в войну молился на вас, похожим старался быть. Как вам не совестно?

Его слова огорошили Алешку.

— Ладно, ладно, прикину, — неожиданно сдался он, и угол рта у него дернулся. — Если, конечно, какие-нибудь новые шишки на голову не посыплются. Любят они меня, товарищи-добродеи…

5

Когда было тепло, в обеденный перерыв ребята чаще всего отдыхали вместе, прямо на лесах, на солнце. Неторопливо, как это обычно бывает во время отдыха, обсуждали события дня, интернатские дела, дружно смеялись над кем-нибудь из новоиспеченных ухажеров, договаривались, как провести вечер. Иногда Тимка громко читал газету. Заядлый игрок Виктор Мартинович приносил с собой шашки, и тогда в центре всего была шашечная доска. В мокрядь и стужу стало хуже. Рабочее место было открыто всем ветрам. Кирпич, казалось, набряк холодом. Мерзли плечи, ноги, стыло лицо. Тянуло куда-нибудь под крышу, к теплу. Однако и сейчас, наспех перекусив, ребята часто собирались в затишном уголке.

Алексей уважал эти традиции и всячески поддерживал их.

Сегодня он, как и всегда, подошел к собравшимся, зная, что его присутствие заметят и что оно будет приятно ребятам. Хлопцы сидели тесной группкой, курили. Стоял только Тимка.

— Вы думаете, у нас лучше? — потрясал он газетой. — Он же работы в конце дня даже не принимает, а все на глазок: "Слушай, море широкое, проверь наряд, — может, я чего не учел". Либерал какой-то! Про график вообще не спрашивай. Тьма сплошная!

— Сколько раз обещал, — вставил Виктор, который пришел сюда, не успев поесть, и теперь пил чай из жестяной кружки. — А пользы? По нему — хоть волк траву ешь. Наобум все.

— Отлынивает от чего можно и не можно.

— Помните, как давеча не те размеры окон дал!

— Ходит по стройке и зевает, как собака в коноплях. Чего нянчатся и повадку дают?

Не понимая, почему именно сегодня вспыхнул этот бунт и каждый, ополчившись, наперебой старается высказать свое возмущение, Алексей сдержанно спросил:

— С какой это вы стати вдруг? А?

В самом деле было странно: отчего? Смена началась в общем-то хорошо. До обеденного перерыва даже сделали больше, чем раньше за день.

— Мало что баклуши бьет, так оскорблять начинает еще, — вылив из кружки недопитый чай, надул губы и сердито почесал ухо о плечо Виктор. — Что мы, ему дачу строим? Я как человеку заметку показал. А он, как увидел, что ее Верас написала, так и взбеленился. Глотка ведь луженая. Выгнал даже!

Виктор вскочил и затоптался на месте, красный и задыхающийся от возмущения.

— Пойдем, — сказал Алексей, загораясь сам.

Они вошли в контору втроем — Урбанович, Виктор и Тимка. Алешка стоял у окна, грыз семечки и плевался шелухой прямо в стекла. В окно лился белый свет, и лицо у Алешки выглядело словно вымоченным. Он догадался, зачем пришли каменщики, и, не взглянув на них, сразу заиграл желваками.

— Кто тебе разрешил оскорблять ребят? — глухо спросил Алексей.

Алешка повернулся всем корпусом. Глаза его стали дичать, и казалось, что на них от носа, как у курицы, наплывает сероватая пленка.

— А надо мной кто разрешил издеваться?

— Я только помочь хотел… — бросил Виктор.

— Помогал рак жабе, что и глаза выел, ха-ха-ха!

Его бессмысленный смех вызвал у Алексея не столько гнев, сколько жалость.

— У тебя, Костусь, мозги набекрень, — сказал он, отгоняя непрошенное сочувствие и немного пугаясь за такого Алешку. — По как бы ни переворачивалось в твоих глазах, брось! Чтобы эти выходки были в последний раз! У людей кроме твоих переживаний свои есть.

Алексей взял у Виктора газету, швырнул ее на стол и сделал ребятам знак, чтобы они шли следом.

После полудня мороз усилился. Повернул и ветер — стал дуть резкий, холодный. Но бригада работала споро, зло, будто стычка с Алешкой придала хлопцам силы.

Вдруг все заметили — перестал поскрипывать подъемник.

Выйдя из себя, Алексей чертыхнулся и побежал туда, где с пустыми тачками, ожидая очередного ковша с раствором, сидели подсобники.

— Что там, швагер, у тебя? — крикнул вниз, заметив, что и растворомешалка не работает. — Опять току нет?

— Толку нет! — откликнулся снизу моторист. — Песок кончился.

Это было ни на что не похоже! Могло не хватить кирпича, извести, цемента, но чтобы не хватило песку? "Все, крышка, до ручки дошел, — подумал Алексей. — К черту! Пойду завтра в постройкой и поставлю вопрос ребром. Хватит!"

Тяжело ступая, он спустился вниз, догадываясь, что за ним следуют его ребята.

Они остановили Алешку у ворот стройки и окружили его.

— Знаю, снова неуправка, — заторопился тот, не скрывая своей враждебной растерянности. — Не поднимайте только бучу. Вот бегу. Сейчас будет… — И намерился было пойти, но Тимка преградил ему дорогу.

— А почему все-таки до этого не было?

— Потому, что кончается на "у".

— Нет, ты ответь, Костусь! — выступил вперед и Алексей. — Я тебя уже официально спрашиваю.

— Вот так-то лучше. А то все кругом да около… Будь тут не Урбанович, не Тимка, возможно, этого и не случилось бы. Подбородок у Алешки дрогнул, и чтобы не дать волю слабости, он втянул в себя воздух и сжал зубы. Потом схватил Алексея за рукав и, не в силах больше говорить, потянул из круга.

— Свет не мил. Матери моей, Леша, плохо. Очень плохо… Погибаю, браток, — приглушенно признался он. — Неужто думаешь, сам ничего не вижу?..

6

Вечером к нему зашли Ковшов с Прудником, И хотя Алешка дал себе слово никуда сегодня не ходить, не выдержал — вызвался проводить их.

Было холодно. По улицам носился ветер. И, как следовало ожидать, они вскоре свернули в ближайший шалман. Трудно было сказать, кто повернул первый. Просто колобродили, увидели освещенное окно, в нем — знакомую, накрытую клеенкой стойку, продавщицу в белом халате, ловко накачивающую пиво, — и, не переставая балагурить, зашли огулом.

В пивной было людно, накурено. В нос шибало солодовым запахом разлитого пива, поджаренной на подсолнечном масле рыбы и чем-то острым, что дурманило и вызывало легкую тошноту. Подув на пену, Алешка залпом осушил кружку и сразу почувствовал, что здесь не так уж плохо.

— Угощай кто-нибудь! — вскинул он руку с пустой кружкой. — Я через три дня тоже князь, ха-ха-ха! А тут, если попросить, найдется и сто с прицепом…

Однако, когда в полночь Алешка, шатаясь, поднялся ка свою площадку и, вынув из кармана ключ, вспомнил о происшедшем на стройке, сердце его заныло от безысходности. Как можно осторожней он открыл дверь и, вопреки привычке, на цыпочках подался в свою комнату. Но мать не спала.

— Иди сюда, Костик, — слабым голосом позвала она.

Глуповато ухмыляясь, он погрозил себе в зеркало кулаком и, пытаясь ступать твердо, подошел к кровати.

— Садись, — попросила она, бессильно шевельнув пальцами.

Костусь послушно пододвинул табуретку, на которой в пьяном забытьи всегда исповедовался, и, терзаясь, сел.

Мать лежала спокойная, словно прислушиваясь к самой себе. Ее худое, заострившееся лицо было застывшим, морщины на лбу разгладились, и она казалась помолодевшей. Но руки… Старческие, видевшие всякую работу, они бессильно лежали поверх одеяла, и пальцы на них тревожно шевелились, словно мать пыталась за что-то ухватиться, но не могла — они не слушались.

Заметив это и глядя уже только на руки, Алешка спросил:

— Вам плохо, мама? Может, послать за доктором?

— Не надо, сынок. Побудь со мной…

Однако ее слова, которые должны были успокоить, неожиданно взволновали Костуся. Он догадался, что спокойствие матери внешнее, а сама она в смятении. Боится остаться одна, и это, возможно, страшнее для нее, чем неизвестность, чем ожидание наихудшего. Или, наоборот, любя его, она верит, что при нем с ней ничего плохого не случится. Костуся охватила жалость. Как она жаждет, чтобы он был с ней, и как в то же время старается не беспокоить его! Бедная мать! Она долго не признавалась, что начинает слепнуть. И об этом он узнал случайно. Мать однажды попросила зажечь свет, когда он только что включил его. Она не могла согласиться с тем, что окружающий мир навсегда отходит от нее во тьму, надеялась — обойдется, а главное, считала: не надо раньше времени огорчать его. Живя им, она охраняла его покой. Всю свою жизнь мать посвятила ему — служила, делала так, чтобы было хорошо. А он? Чем он отблагодарил ее? Затаив дыхание, чтобы не дышать перегаром, Костусь склонился над матерью.

Хмель отшибало, но хмельная чувствительность оставалась, и Алешку все сильнее охватывали сочувствие и раскаяние. Он всхлипнул и закрыл кулаком глаза, готовый казнить себя.

— Что с тобой, Костик? — забеспокоилась мать. — Чего ты? Все будет хорошо. Ты не думай. Ты у меня хороший, здольный, сынок. У тебя все впереди…

За синим, искристым от морозных лапок окном завывал ветер. Его тугие порывы ударяли в стекла, и вместе с ними по стеклам била снежная крупа.

От слез полегчало. Костусь перестал плакать и, прислушиваясь к порывистому дыханию матери и завыванию ветра за окном, притих в оцепенении. Но когда она сказала, что ей легче и пусть он ложится спать, постлал постель возле ее кровати, на полу, и, не гася электричества, виновато лёг. А как только лёг, почти сразу провалился в мягкую темноту.

Проснулся он от нестерпимой тоски. Голову ломило, на грудь давила тяжесть. Костусь с трудом раскрыл глаза и, не догадываясь, где он, растерянно огляделся по сторонам. И только когда взгляд остановился на кровати, на материнской руке, которая, казалось, так и не шевельнулась с того времени, быстро вскочил.

Сначала ему сдалось, что мать спит. Он хотел было выключить электричество, но, заметив, что по лицу матери пробежала гримаса боли, застыл с протянутой к выключателю рукой.

— Костик! — окликнула она, едва шевеля бескровными губами.

Ему показалось, что голос до него дошел издалека, а в комнате было слишком светло и сама комната, белая, аккуратная, выглядела некстати праздничной.

Прошло, вероятно, всего несколько часов, как он разговаривал с матерью, но как та изменилась, как похудела! Большим, незнакомо строгим стал лоб, и вся она стала иной, более строгой, с чем-то примирившейся. Руки лежали неподвижно: сделали все, что могли, и успокоились… нуждаясь сейчас только в одном — отдыхе. Но это как раз и испугало Алешку.

— Я, мама, воды холодненькой принесу, — предложил он, хватаясь за эту мысль как за спасение.

Мать отрицательно покачала головой.

— Не хочу… Не надо… Охти, Костик, живой воды все равно нет… Нет, сынок, и не было…

Он ужаснулся и онемел. Ужаснулся тому, что она сказала, и онемел оттого, что никогда она не разговаривала с ним так безжалостно и открыто. Неужели действительно — все, и ничто не поможет?

Возможно, впервые Алешка подумал о ней и только о ней. Раньше всегда как-то получалось, что в своих отношениях с другими он считался лишь с самим собой.



И другие часто были дорогими или ненавистными ому потому, что они оказывались нужными для него или мешали ему. Так было с матерью, с Валей, с Зимчуком, Урбановичем. Они почти не интересовали его сами по себе, он не стремился понять их. И если бы заботился о матери, берег ее здоровье и покой, как она берегла его, разве пришлось бы теперь слышать страшные слова? Ей бы жить да жить. А вот потеряв Валю, он может потерять и мать, которая отдавала ему себя… Но он еще надеялся, что лаской, нежными словами любви и преданности — тем, чего раньше не знала и жаждала мать, — можно вернуть ей силы.

— Не говорите так, мама, — попросил он, не решившись, однако, прикоснуться к ней. — Мы еще поживем с вами…

— Вот и добро, Костик, — сказала она и будто забыла о нем.

Но надежда все еще жила в Костусе, жила и вера в свои слова.

— Простите меня, мама, — заговорил он, точно боясь, что мать не захочет его выслушать. — Я обещаю вам… И не думайте, что мне легко было. Я страдал, мама. Люди видели во мне ветрогона, не доверяли, и хотелось из-за этого делать все назло… Нельзя жить, если не верят и не прощают. Меня все учили, а я хотел, чтобы меня поняли, чтобы пожалели даже виноватого… Мне воздух, мама, нужен! А я и теперь готов себя отдать, чему отдавал. Я ведь до смерти город люблю…

Мать не ответила.

Почти не дыша, Костусь замер у кровати, не зная, что делать дальше, хотя в окнах уже светало и это почему-то укрепляло его надежду. Мысли беспорядочно сновали в голове. Наконец он остановился на одной — надо все же бежать в амбулаторию и позвать врача. Костусь вышел в прихожую и, не попадая в рукава, начал одеваться. Но что-то властно приказывало ему вернуться и еще раз взглянуть на мать. Он вернулся к двери и затрепетал от радости. Приподнявшись на локтях, мать смотрела прямо на него, и глаза ее были полны давно неведомого света.

— Я вижу, Костик, — удивленно прошептала она, но тут же в изнеможении упала на подушку. — Конец, Костя… Отмаялась…

Она вздрогнула, как вздрагивает человек во сне, когда говорят, он растет, и выпрямилась. Из левого глаза, прорвавшись сквозь ресницы, выкатилась слеза.

Алешка застонал и, как безумный, бросился к глухой стене. Прижавшись к ней грудью и щекою, он в отчаянии застучал кулаками в стену, клича соседей на помощь.

Глава третья

1

С похорон его, Прибыткова и Зимчука Алексей потянул к себе. В квартире Алешки два дня не топили, и в комнатах настыло — стало, как на улице. Да его и нельзя было оставлять одного. В своем безучастии ко всему он мог делать теперь только то, что ему подсказывали.

Похороны были малолюдными. Кроме Алексея, пришли ребята из его бригады, Сурнач, Зимчук, Прибытков с женою и несколько старушек, которые и руководили всем.

Стройтрест прислал два грузовика. На один поставили гроб, скамейки у бортов и красную пирамидку, положили на кабину венок из искусственных цветов да сосновых лапок и молчаливо, с непокрытыми головами, тронулись за грузовиком, который почему-то все стрелял из выхлопной трубы. Когда повернули на Советский проспект, к процессии присоединилась Валя. Она, вероятно, ожидала тут или шла вслед незамеченной, не осмеливаясь подойти. Убитая, она побрела рядом с Тимкой, не имея сил стать незаметной, как все. Тимка же, наоборот, оживился. Ему вообще трудно было быть печальным, потому что печали не было и все казалось естественным, таким, как должно быть. По проспекту, сигналя, проносились автомашины, на перекрестках, красиво махая полосатыми, похожими на восклицательные знаки жезлами, стояли подтянутые милиционеры, из репродукторов лилась бравурная музыка, и Тимка шагал почти как на демонстрации.

На Круглой площади работала снегоочистительная машина. Заглядевшись на нее, он пошел тише и даже остановился бы, не подтолкни его сзади Прибытков. Прямой, торжественный, каменщик шествовал, всем видом показывая, что исполняет необходимый долг перед человеком, которого уважал и с которым никогда уж не встретится, долг, который когда-нибудь отдадут и ему.

Алексей шел рядом с Алешкой и, погруженный в свои заботы, поддерживал его под руку, не особенно обращая внимание на убитого горем товарища. "Старуха умерла, и ее не вернешь, — думал он. — Человек родится, живет и, свершив свое, уступает место другим. Важно только оставить после себя добрую память. И хорошо, если каждый проживет столько, сколько она. Поймет ли это Костусь? Запьет, бродяга, задурит и может свихнуться совсем. Нехорошо…" И мысли его обращались к стройке, к бригаде.

Все ближайшие кладбища были закрыты: одни собирались переносить, другие, оставляя как есть, благоустраивали, и хоронить можно было только на дальнем — "за городом, у обсерватории. Поэтому, дойдя до Комаровки, остановились и начали садиться в грузовики. Получилось так, что Валя попала в первый и села между Алексеем и Тимкой, как раз против Алешки. Тот все время шел, глядя в землю, и заметил ее, лишь когда она села напротив. Он мгновенно отвел в сторону глаза, которым от гнева сделалось жарко, и они стали сухими, колючими. Баля потупилась и начала смотреть на покойницу, которая в гробу, в веночке из бумажных цветов, с руками, сложенными на груди, выглядела обиженной и меньшей, чем при жизни.

Смерть близкого заставляет задуматься над собственной жизнью. Валя шла на похороны с сильным желанием стать лучше, возможно даже помириться с Алешкой, предложить ему дружбу. Но, как оказалось, это было невозможным и теперь…

Кладбище напоминало деревенское. Могила была вырыта под старой плакучей березой. Зимчук, Прибытков, Алексей и Тимка взяли на плечи гроб и, выбирая дорогу среди заснеженных могильных холмиков, пошли за могильщиком, который показывал, куда идти. Следом побрел Алешка, один, как и раньше, отрешенно глядя себе под ноги. Остановясь у выкопанной ямы, он осмотрелся и вскинул взгляд на вершину березы, плакучие ветви которой едва покачивались. По небу плыли по-зимнему рваные, как куски ваты, облака, и ему на миг показалось, что береза падает. Алешка отступил назад и, стараясь не слушать жалостливых причитаний и пришептываний старушек, с холодной ясностью ощутил, что остался один, совсем один. Наклонившись, почти механически, он взял комок замерзшей глины и бросил в могилу. Комок ударился о крышку гроба, и этот удар эхом отозвался в Алешкиной груди: надо было начинать жизнь заново. Как?.. А в могилу уже сыпалась и сыпалась земля, и чем больше ее становилось в яме, тем свободнее и проще становились люди.

Орудуя лопатой, Зимчук с тоской думал об извечном, непрерывном процессе обновления, без которого нет жизни и который не может быть без смерти. Правда, в природе он более естественен и справедлив. Там, если смерть не насильственная, умирает то, что изжило себя, и само постепенно превращается в ничто. Человек же, умирая, уносит с собой накопленный опыт, знания, неповторимые качества. К тому же его любят. Отсюда обида и печаль… Однако человеку не дано право на бессмертие. И задача в том, чтобы исчерпать себя до конца, передать накопленное тобою другим и таким образом остаться жить в них.

Зимчуку становилось жарко. И хотя земля подмерзла только сверху, работать лопатой без привычки было нелегко. Но он работал, пока над могилой не вырос холмик. Он видел, как тяжело Алешка переживает смерть матери, замечал его озлобленную непримиримость к Вале и понимал, что самое главное сейчас для него — не совершить новой глупости, которая может стать гибельной. И потому, услышав, как Алешка бросил Вале, принявшейся было помогать устанавливать пирамидку: "Ты лучше уходи отсюда!" — подошел к нему и уж не отходил. И чем дольше Зимчук наблюдал — за ним, тем все отчетливее чувствовал… вину. Свою вину. И не только перед ним… Как, действительно, мог он усомниться в Алешкиной честности, а потом уверовать в его необратимость? Как мог позволить другим в чем-то подозревать его? Да и усомнился ли? Просто посчитал за благо не вмешиваться в это накладное, не твоей компетенции дело. Непростительно черствым оказался он к этому парию. На все, что делал тот, смотрел предвзято и даже в душе одобрял себя за это. Формально он, может быть, имел основание — Алешка относился ко всему безответственно, болтал и допускал лишнее. Работал как вздумается. Но заставив себя видеть в Алешке забубенную сорвиголову, которая могла в прошлом где-то и оступиться, он начисто игнорировал в нем человека. А человек — сложное существо. Его не только стоит жалеть или поносить, как это делал он, с ним необходимо считаться. Надо, даже наперекор всему, верить в него, и человек оправдает твою веру, твои заботы. Вон Урбанович растет… Почему? Лишь только потому, что на него обратили внимание, поверили. А иначе что было бы?..

Алексей, как больного, усадил Алешку на диван, не зная, как вести себя и о чем начать разговор. Но выручил сам Алешка. Глядя перед собой широко раскрытыми глазами, он заговорил:

— Когда потеряешь, тогда и спохватишься. Она же все время со мною была, как себя помню… И все волновалась, переживала. Заножу ногу, синяк принесу — охает-ахает. Не удержусь на трамвайной колбасе, побьют ребята с соседней улицы — опять беда! И страхи, страхи. Не спит, вздыхает. И чем дальше, тем больше…

Это было не причитание, не рассказ человека, которой в словах изливает лишек боли, а скорее исповедь. Алешка находился в том состоянии, когда все видится острее и все трогает. Да и говорил он как бы для того, чтобы глубже осмыслить это самому, чтоб осознать меру своей потери и вины.

— Тебе сейчас, это самое, мужчиной надо быть, работать много, — вставил Прибытков.

— Конечно надо, — согласился Алешка. — Но я говорил уже тебе, что человек не дерево…

— На Валю ты не больно злись, — сказал Зимчук, который стоял у дверей, прислонившись спиной к косяку, и подумал: "Обязательно нужно что-то придумать… Для окружающих, для него самого".

— Вы, Иван Матвеевич, знаете сентябрьский провал сорок второго, — не принял предложенного им разговора Алешка. — Тогда за день сто семьдесят два человека повесили. Помните? В Театральном сквере на одном суку обрывок веревки до самого освобождения болтался… Пришлось тогда и квартиры и паспорта менять. Чтобы жить, мать стала на базаре торговать пирожками с ливерной начинкой. Ну, заодно и меня связывала со своими… Так вот она этой вкуснотой тоже старалась ото всех огорчений спасать. Пока саму не привезли без сознания: полицаи избили…

Алешка говорил и говорил, не решаясь замолчать. А всем — они и сами не могли бы сказать почему — становилось нестерпимо грустно.

2

Домой Валя вернулась тоже вконец расстроенная. Комнатка, которую она с помощью редакции недавно получила в новом доме, была на третьем этаже. Стены лестничной клетки пахли краской, и, поднимаясь к себе, Валя вдыхала этот запах с очень тяжелым чувством — так же пахла пирамидка, поставленная на могиле Алешкиной матери.

Неохотно раздевшись, она бросила пальто на спинку стула и долго не знала, за что приняться. Болела голова. Но все же надо было что-то делать. Валя взяла полотенце и пошла в ванную.

Услышав шум воды, в коридор вышла соседка — полная, взлохмаченная, с безразличным, заспанным лицом.

— Я думала, опять кран не закрутили, — упрекнула она неизвестно кого.

Город все еще обслуживала восстановленная в первые дни освобождения старенькая, довоенная водокачка, и воды, особенно днем, когда работали предприятия, не хватало. Это часто приводило к самым неожиданным недоразумениям. То, хлынув вдруг, она будила всех среди ночи, то, переполнив раковину, заливала кухню, и со второго этажа прибегали возмущенные жильцы, то начинала капать с потолка, и приходилось звонить на службу работнику городской прокуратуры, который жил на четвертом этаже и чья квартира была почти всегда запертой. Валя относилась ко всему этому с юмором, и это портило ее отношения с соседкой, взявшей на себя заботу следить за водой.

— Нет, это я, Татьяна Тимофеевна, — ответила Валя, хотя дверь в ванную была открыта и соседка видела ее.

Та внимательно оглядела девушку с головы до ног и молча пошла к себе, а Валя, потому что была обиженной и расстроенной, вспомнила, как однажды, сложив губы трубочкой, словно насвистывая, эта дебелая женщина танцевала на своих именинах, а потом, уже за столом, несколько раз, вкладывая в слова свой смысл и считая их остроумными, повторяла, что из мужских рук даже чай кажется вкуснее.

Валя быстренько умылась и, на ходу вытирая лицо полотенцем, вернулась в свою комнату. Из головы не выходили похороны, Алешка.

Почему отношения между людьми так сложны? Почему они часто зависят от таких условностей, над которыми обязательно надо было бы подняться? Почему человек часто становится невольником самого себя? Неужели они с Алешкой не могут остаться друзьями? Ну пусть любовь у них не получилась, но это совсем не означает, что они должны быть врагами и ненавидеть друг друга. А выходит — враги?! И вряд ли этого избежишь.

Как он взглянул на нее! С какой лютой ненавистью пробормотал: "Уходи лучше отсюда!" Он, конечно, считает, что она виновница не только его страданий, но и смерти матери. Чтоб оправдать себя, люди любят иногда проделывать подобные манипуляции. Но это же несправедливо. Она, если и виновата, то только в одном — не смогла навсегда полюбить его. Полюбить так, чтоб сделать каким хочется… Но тут же приходили сомнения — а только ли в этом? Не ловила ли она себя на том, что рада своему разрыву с Алешкой, рада, что нашелся и повод? Разве встала она на его защиту? Ей вообще не хватает вдумчивого отношения к жизни, убежденности. Она мало думает о жизни, слишком легко и беззаботно относится к ней, и все ей кажется словно специально сделанным для нее. Видимо, виновата и опека Зимчука, как будто ставившая задачу упрощать жизнь и затушевывать в ней негативное. Нет, Зимчук не обманывал ни себя, ни Вали. Но его правда была какой-то суженной и "работала" на злобу дня, а не жила самостоятельно и независимо, как только и может жить правда. А главное, — подчиняясь сам некой высшей воле и мудрости, которые, как верил, стояли над ним и окружающими людьми, он незаметно навязывал ей свое понимание добра и зла, во многом примитивное и уже потому несколько жестокое. И еще. Валя воспринимала окружающее внешне. О людях судила по их поведению, на собраниях, о процессах в жизни — по кино и книгам. Отсюда в ее представлениях было очень много иллюзорного. Потому она вообще вряд ли может давать счастье другим в даже быть по-настоящему счастливой сама.

Вале захотелось плакать. Навзрыд.

Из этого состояния ее вывел стук в дверь. Удивленная, что кто-то пришел к ней в такое время, она тем не менее разрешила войти.

Дверь открылась, и на пороге появилась… Вера Антоновна. За нею Валя заметила вытянутое от любопытства лицо соседки. У Вали похолодела спина.

Вера Антоновна приподняла со лба вуальку с мушками, оценивающе окинула комнату и бесцеремонно уставилась на Валю.

— Простите, я хочу представиться, — громко проговорила она. — Или вы уже знаете меня? Я жена вашего любовника…

Валя отшатнулась и, чувствуя, как дрожат и слабеют ноги, отступила к столу. Ухватившись за его край, застыла, не в силах осознать, что происходит.

— Да, да, я жена вашего любовника, — повторила Вера Антоновна.

О ней Валя, к стыду сказать, думала редко. И ско рее всего потому, что не заглядывала в завтрашний день своих отношений с Василием Петровичем. Они представлялись непорочными, никого не касающимися и никому не мешающими. Как-то получалось, что Василий Петрович существовал для Вали сам по себе, а его жена, — как говорила Зося, чванная, несносная особа, — сама по себе… Теперь же они — и это Валя вдруг поняла — встретились как соперницы. Как это опрометчиво, пошло и непристойно! Сгорая от стыда, Валя, однако, усилием воли взяла себя в руки и резко, чтобы сразу положить конец позорному разговору, спросила:

— Которого любовника? У меня их много.

— Вы шутите?

— Ничуть.

Это было так неожиданно, что Вера Антоновна растерялась.

— Вы должны меня знать…

— Ну хорошо, пусть должна. Что вам угодно?

— Мужа! Я пришла предупредить, что не разрешу никому отнять у моего сына отца. А если все же кто осмелится отбивать, я…

— Про это вы скажите ему… мужу.

Первоначальный план Веры Антоновны срывался.

Расчет на то, что Валя тоже начнет кричать или оправдываться, не осуществился. Побледнев, Валя стояла, опираясь на стол, и строго смотрела на Веру Антоновну, напрасно старавшуюся навязать скандал. Она даже приняла вызов, чтобы разговор происходил при свидетеле, который за дверью, вероятно, ловит каждое их слово, и отвечала громко, не желая делать из разговора секрет. Нужны были новые меры.

— Мне тяжело поносить своего мужа, — как бы с другой стороны подступила к ней Вера Антоновна. — Но вы умная и знаете его, видимо, немного хуже, чем я. У него непостоянный характер. Он поддается чужому влиянию, его нетрудно опутать и повести за собой. Но надолго ли? Он легкомысленный. Живя с вами, он живет и со мной.

— Вы злая, возмутительная и ничтожная, — оборвала ее Валя, — и мне жаль Василия Петровича.

Сердце у Вали в самом деле разрывалось от любви и жалости к Василию Петровичу, от сознания безысходности их отношений, от омерзения к этой женщине.



— Я еще раз спрашиваю: что вам нужно от меня?

— Не ломайте комедию! Оставьте его в покое. Муж мне рассказывает буквально все. Я знаю все, начиная со встреч в его кабинете до прогулки на озеро. Ваши имена склоняют сотрудники. Пошли сплетни. Работа валится у него из рук. Недавно он плакал над сыном и просил, чтобы мы ему простили. У него слабая воля…

Она клеветала, лгала. Ей важно было омрачить всё, что связано с Василием Петровичем. Чтоб одно упоминание о нем вызывало страх. Притворившись несчастной, Вера Антоновна терла платочком глаза и, улучив момент, присела рядом на стул, на спинке которого лежало Валино пальто.

Наступило молчание. Стало слышно, как в обогревательных батареях переливалась вода. В коридоре заскрипели половицы: вероятно, соседка, посчитав, что разговор окончен, позаботилась, чтоб ее не застали врасплох.

Не дождавшись и на этот раз слова от Вали, Вера Антоновна встала. Пора было поставить на кон последнее.

— Как я вижу, вы не хотите быть рассудительной, — угрожающе сказала она, гневно прищурясь. — Пусть! Но это для вас же хуже. Раньше распутным девкам мазали дегтем ворота, теперь тоже есть свои средства…

— Уйдите прочь!

— Смотрите, не стали бы каяться.

— Нам не о чем разговаривать.

— Хорошо! Но я предупредила вас. До свидания!..

Вера Антоновна вышла. Но Валя тоже больше не могла оставаться здесь. Эта женщина дышала воздухом ее комнаты, стояла вот здесь, возле повешенной на стену, покрытой простыней одежды, сидела вот на том стуле… Торопясь, Валя надела пальто, схватила капор, рукавички и выбежала. В коридоре, возле приоткрытой двери, стояла соседка. Увидев Валю, она презрительно фыркнула и отвернулась.

3

Жило такое ощущение, что Валя копалась в навозе. Даже мерзко было прикоснуться руками к лицу — руки казались грязными.

Валя дважды подходила к домику Урбановичей, прошлась мимо калитки Зимчуков, но так и не зашла ни к тем, ни к другим. Теперь ей не могли помочь и там, даже если бы хватило мужества рассказать обо всем. Ей была противна Вера Антоновна, ненавистен Василий Петрович, она к самой себе чувствовала отвращение.

Светило солнце, кучились облака, в воздухе ощущалась близкая весна. Шли люди, проезжали машины, на почерневших деревьях ошалело кричали галки. Но Вале они были не нужны, они не существовали для нее.

Пересекая площадь Свободы, Валя чуть не попала под легковую машину. Шофер, остановившись, опустил боковое стекло и сердито закричал на нее. Она извинилась, но не ускорила шаг.

Вернулась домой замерзшая, обессиленная. Подумав, что можно заболеть, чуть ли не обрадовалась — в этом был хоть какой-то выход.

С намерением сразу лечь в постель, она вошла к себе в комнату и остолбенела — у окна, повернувшись на скрип двери и глядя на Валю блестящими глазами, с книгой в руках стоял Василий Петрович.

— Вы? — испуганно прошептала Валя, не решаясь отпустить ручку двери.

— Прости, что так, без разрешения. Меня пригласила зайти соседка… — закрыв книгу, шагнул к Вале Василий Петрович. — Вчера раз пять звонил тебе в редакцию. И все зря.

— Я была в лектории, — растерянно ответила Валя, понимая, что говорит не то, что нужно и что хотела сказать сперва.

Еще недавно без душевного трепета не могла вспоминать о нем. Мечтала, мысленно разговаривала с ним, подбирая слова. Было желание сделать для него что-то очень значительное. Думалось: "Пусть даже случится что-нибудь плохое, лишь бы можно было потом проявить свою преданность, самоотверженным поступком отвести от него беду". Хотелось помогать ему во всем и насколько хватило бы сил… А вот теперь все это стало бессмысленным. Пусть даже то, что она услышала от Веры Антоновны, неправда, наветы, но ее слова раскрыли другую сторону отношений с Василием Петровичем, показали, какими они могут предстать в глазах других. "А еще писать мечтаешь!.."

Несколько дней назад забегала к Зосе — просто так, побеседовать, отвести душу. Там оказалась и тетка Антя. Помогая Зосе натягивать на пяльцы полотно, тетка рассказывала ей историю — одну из тех, что обычно кончаются страшным. "И надо же, чтобы она, девушка, согласилась пойти с женатым человеком! — говорила Антя, печально мотая головой. — Разве можно? У них же все свое…" Она видела непристойное и опасное уже в том, что девушка осталась наедине с женатым мужчиной. Зося старалась перевести разговор на другую тему, но старуха упорно возвращалась к поучительной истории и без конца повторяла: "У женатого отношение к женщине совсем другое и смотрит он на все значительно проще".

Валя тогда постаралась не придать значения рассказу Анти. Но слова — страшная сила, и теперь они легли на Валю тяжестью. И все же, сделав над собой усилие, желая в чем-то убедиться, она подняла на Василия Петровича настороженный, почти враждебный взгляд.

Однако тот не понял ее. Да и не знал, на что решиться в следующий миг. Ему нужна была определенность, и он уже не мог сдержаться, чтобы не идти к ней. Перед ним стояла девушка, в которой все было дорого. Все — от упрямого, по-детски крутого лба до легкой походки. Но сейчас сердце Василия Петровича жаждало не столько ее, сколько слова от нее, определенности. Беседа с Зимчуком пробудила надежду. Надежда — нетерпение, раскаяние, решимость. И хотя Василий Петрович видел, что Валю испугал и даже оскорбил его непрошенный приход, он уже ничего не мог поделать с собой.

— Вы меня простите! — исступленно чуть ли не крикнул он, почему-то переходя на "вы". — Я, небось, оскорбляю вас этим, но все равно скажу… мм… Я люблю вас, Валя!

— Нет, нет! Не надо! — запротестовала она, жестом руки запрещая ему приближаться и говорить дальше. — Вы не имеете права…

Он сразу обвял, горько усмехнулся.

— А Зимчук недавно упрекал в другом. На работе, мол, прыткий, а в жизни духу не хватает шаг человеческий сделать? Разве можно, чтобы две принципиальности было…

— Вы еще шутите!.. Я прошу вас…

Он все же подошел к ней.

Они стояли рядом. Валин капор, на котором поблескивали мелкие росинки от растаявших снежинок, чуть не касался щеки Василия Петровича, и он почувствовал его холодноватую свежесть. На Валю дохнуло тоже чем-то знакомым и дорогим.

— Вы должны сейчас же уйти, — умоляюще попросила она. — Я не могу. Мне трудно… Неужели вы не видите?

— Но скажите хоть, в чем дело?

— Об этом поговорим когда-нибудь потом…

Валя внешне успокаивалась, хотя внутри у нее все каменело и становилось будто не своим. Она устало сняла капор, пальто, повесила их на вешалку и, словно здесь, кроме нее, никого не было, принялась наводить порядок в комнатке… Делала это как во сне — медленно, не зная, для чего делает… И больше, как ни добивался Василий Петрович, не разжала губ. Только когда он вышел, забыв перчатки, схватила их и подбежала к окну. Комкая их в холодных руках, подождала, пока тот не появился на противоположной стороне улицы, хотела было — а она знала, что он обязательно оглянется, — показать ему их, но тут же отвернулась и заплакала.

Она не слышала, как в коридоре соседка на цыпочках приблизилась к ее двери и припала к ней ухом. Но если бы даже и слышала, вероятно, не обратила бы внимания: ни жить, ни доказывать свое не хотелось — не хватало сил.

4

Все-таки Василий Петрович, видимо, был сильным человеком. Эта размолвка — а скорее всего разрыв навсегда! — не убила его. Даже не прибила. Разве только, отняв надежду, как-то ожесточила, К себе, к другим. Пробудила особые — яростные силы.

Нет, то не было отчаяние, которое тоже может поднять человека на большое. Не было уже потому, что отчаяние способно сделать свое лишь на какой-то миг. Оно всегда почти слепое и мстительное. Это — вспышка, за которой гибель или прострация.

Правда, в отрешенности, что обуяла Василия Петровича, сквозило и отчаяние. Но эта же отрешенность как бы собирала силы в фокус. Его словно подхватил какой-то порыв, И точно стремясь по темному, узкому ущелью на огонек, он ничего не желал знать и ничего не знал, кроме этого огонька. И не было ни усталости, ни малодушия.

Даже наоборот. Только иногда пугала мысль: "Неужели так будет всегда?" Однако и ей он не давал укорениться, находил в себе силы гнать ее.

5

В его кабинете на этот раз было особенно тесно и шумно. Говорили сразу все. Шутили. Спорили о разном, хотя речь шла об одном — дома, улицы, город.

— Мудрить тут нечего, — громче других рассуждал говорливый Кухта, по плечи утонувший в мягком кожаном кресле. — Ансамбль — вещь понятная. Уважай своего предшественника и соседа — вот тебе и ансамбль. Что, нет? А выйди на перекресток Комсомольской и Карла Маркса, посмотри, как говорят, на все четыре стороны — и нечего греха таить, что ни сторона, то и новина.

— Это в точку! — одобрял начальник архитектурно-строительной конторы, примостившийся на подлокотнике кресла, розовощекий мужчина, чьи короткие ноги едва касались пола.

— А рецепт ведь простой: чаще в трамваях езди и таблички читай.

— Ну-ну!

— Да их все знают: не высовываться и не занимать передних мест, которые для пассажиров с детьми.

Начальник архитектурно-строительной конторы, забросив, словно аист, назад голову, заразительно захохотал и толкнул локтем Барушку, приглашая его тоже посмеяться.

Барушка с независимым видом стоял рядом, прислонившись спиной к стене. Переводя взгляд с одного на другого, он думал, кто из присутствующих будет соратником, кто противником. А что будут и те и другие, он не сомневался. Он даже продумал, как защищаться. Крайний метод доказывать правоту у него был испытан: давай сдачи, кричи как можно громче, обвиняй противников во всем, что придет в голову, дай понять — чтобы доказать свое, ты готов на все, и пускай лучше не связываются. Вот и теперь, ни с того ни с сего почувствовав в словах Кухты намек на собственные проекты, Барушка зло покраснел и выпучил глаза.

— Если человек в чем-нибудь ни бе, ни ме, — бросил он, — то обязательно начинает учить этому делу других. Хорошо было бы послушать, кто в вашем Главминскстрое высовывается и занимает передние места. Любители такие не вывелись и там.

— Это вы серьезно? — удивился Кухта.

— А как вы думали! Дрянь — она живучая…

Василий Петрович поглядывал на присутствующих — членов архитектурного совета, авторов проектов, рассматриваемых сегодня, представителей заинтересованных ведомств — и нетерпеливо дожидался, когда кончится перерыв и придется давать бой… Вера Антоновна сегодня тоже набралась смелости и стала на защиту Понтуса. Но просчиталась в своей игре: разозленная молчанием мужа, она пустила в ход последний козырь, издевательски сообщив, что ходила к "его крале". Это ошеломило Василия Петровича. Крикнув, чтобы она больше не ждала его, он хлопнул дверью и выбежал из номера. Шагая же в управление, обрушил ярость души почему-то не столько на Веру Антоновну, сколько на Понтуса.

С трудом владея собой, он провел обсуждение двух первых вопросов — проектов очистки и углубления Комсомольского озера и детальной застройки одной из новых улиц. Понтуса на обсуждении не было, и Василий Петрович уже с досадой думал, что тот, прислав Барушку, сам, как обычно, не придет. Но во время перерыва Понтус явился, вероятно предупрежденный кем-то по телефону, и с видом, что оказывает милость уже тем, что присутствует здесь, расселся на диване. Ему предлагали занять место ближе к столу, но он отказался.

Исполняющий обязанности ученого секретаря совета Шурупов принес новую кипу папок с проектной документацией, повесил в простенке между окнами листы с перспективой ансамбля, и это послужило своеобразным сигналом.

Шум затих, и присутствующие, пододвигая к столам стулья, начали занимать свои места. Только Барушка остался стоять, иронически поводя бровью и жуя губами.

— Продолжим работу, — сказал Василий Петрович.

Видимо, посчитав лучшим быть пока в тени или резерве, Понтус молча указал на Барушку и, сложив руки на животе, со скучным лицом закрутил большими пальцами.

Но меняя позы, Барушка вынул из бокового кармана очки с золотым ободком и неторопливо надел их. Заговорил уверенно, с обычным апломбом, для солидности заглядывая в записную книжечку, вдруг появившуюся у него в руках. Часто ссылался на опыт архитекторов Москвы, Ленинграда, Киева. Из его слов вытекало, что в своей работе Понтус и он, как и все лучшие архитекторы страны, исходили прежде всего из общей задачи — используя классическое и национальное наследство, раскрыть в архитектурных формах дух времени и увековечить наши дни.

— Вот так… — с ударением сказал он и снял очки, в которых его редко кто видел. — Хотя могу признаться еще в одном: несмотря на потуги некоторых корреспондентов, в своих поисках мы не могли обойти архитектуру итальянского Ренессанса, так высоко оцененную основоположниками марксизма.

Поднялся Шурупов и, причмокивая языком, будто сосал что-то кисло-сладкое, начал докладывать о заключении вертикальщика и подземщика, претензий у которых не оказалось, так как вертикальная посадка зданий и размещение входов, прокладка подземных коммуникаций их удовлетворяют. Удовлетворяют также и планы этажей…

Его выступление совсем вывело из себя Василия Петровича. И не только потому, что Шурупов мямлил и фразы его были плоски, давным-давно знакомы, но, главным образом, потому, что он, как межеумок, лебезил, то и дело преданно поглядывая на Понтуса, будто прося прощения, что хвалит его.

В кабинете накурили. Над головами плавал сизый дым, Василий Петрович встал, подошел к окну и открыл форточку. Дым заколыхался и прядями потянулся к форточке.

— У кого есть вопросы? Замечания?

— Думали ли вы о тех, кто будет жить тут? — показал Кухта на проекты.

— Денно и нощно, Павел Игнатович, — шевельнулся на диване Понтус.

— Почему же в домах, стоящих на углу, двухкомнатные квартиры обращены или на юг, или на север?

— Мы освещаем жилую площадь.

— Но живут ведь в квартирах…

— На здоровье!

— Это легко исправить, — вмешался начальник архитектурно-строительной конторы. — Надо только поменять крылья дома, потому что в другом крыле квартиры трехкомнатные.

Начав писать, Шурупов отложил ручку и выжидательно уставился на Понтуса.

Понтус кашлянул, поднялся и, с подтянутым животом, лавируя между стульями, стал пробираться к простенку с перспективой.

— Нельзя, товарищи, без волнения смотреть в будущее, — начал он на ходу. — И тем более, если оно, конечно, чудесное.

На замечание Кухты присутствующие реагировали по-разному. Одни делали вид, что недослышали его слов, другие — что отмежевываются от них, как от чего-то неприличного, третьи озабоченно разглядывали свои пальцы и старались не смотреть друг другу в глаза. Холодный же пафос Понтусовой речи как бы вернул им уверенность, что, ведя себя так, они не кривят душой. И когда Дымок добродушно заметил, что все-таки и тут "портик подпортил", на него зашикали. Однако как ни добивался Василий Петрович, выступать больше никто не захотел. Только Шурупов громко произнес:

— По-моему, ясно и так.

Это переполнило чашу терпения. Скомкав листок, на котором записывал мысли, Василий Петрович, уже не сдерживая себя, обрушился на него:

— Что ясно? Что вам ясно?

Шурупов растерянно заморгал глазами.

— Проект Ильи Гавриловича, Василий Петрович…

— А мне вот не ясно! Почему, скажите, нам понадобилось создавать свой, минский Ренессанс? Для чего вообще нужна эта мишура и мешанина всего на свете? Кому?

— Я протестую! — возмущенно крикнул Понтус, ударив ладонями по коленям и делая вид, что сейчас встанет и уйдет.

— Для чего вы тут нагородили лоджий? Мало, что половина квартир и так осталась без солнца?

— Прежде вы были более милостивы! А сейчас — как тот умник — поел, а потом спохватился: караул, посолить запамятовал!..

— Почему это неприемлемо? — не ответил Василий Петрович и ткнул пальцем в перспективу. — Да посмотрите же, пожалуйста! Ведь здесь все — и полезность и искусство — пришло в непримиримые противоречия. Разве эти разукрашенные фасады соответствуют тому, что нагорожено внутри? А коридоры?

— Как Кривоколенный переулок в Москве, — бросил Кухта.

— А почему? Да потому, что вам важно было одно — кому-то потрафить и как можно громче прокричать о себе. И я предлагаю не только отклонить проекты, но и указать на вредность подобных опусов.

В кабинете стало очень тихо. Но Василий Петрович, словно прося внимания, постучал карандашом по письменному прибору и с открыто мстительным чувством спросил:

— Есть другие предложения? Нет? — И, идя напролом, добавил: — В таком случае, я голосую свое. Кто за? Прошу.

Он первый поднял руку и оглядел членов архитектурного совета. Все сидели неподвижно, опустив глаза. Голосовал только тихий, незаметный Дымок. И тогда, внезапно о чем-то догадавшись, Василий Петрович предложил:

— Ну что ж, коль так, прошу проголосовать за одобрение проектов с внесенными изменениями.

Но и на этот раз никто не поднял руки.

— Запишите, — велел Василий Петрович Шурупову и с облегчением вздохнул.

6

Это, пожалуй, был провал. Пускай бы у проектов нашлось еще больше доморощенных противников. Пускай бы все эти Лочмели, Юркевичи, Кухты нашли еще больше недостатков. Это не страшно. Проекты отвечают духу времени, их хвалили в Академии архитектуры. Их можно с успехом пропустить через Совет при своем управлении. Можно, наконец, кое-что исправить, если появились новые веяния. Ибо, честно говоря, в свои проекты Понтус верил постольку, поскольку, как казалось ему, они соответствовали тем установкам, которые он, Понтус, получал, слышал или подхватывал на лету. К слову, в этом он вообще видел свою выдержанность и как-то утверждал себя в собственных глазах.

Правда, замечание Юркевича о несоответствии фасадов внутренней планировке насторожило: обвинение основывалось на нерушимом положении о форме и содержании. А это уже напоминало обстоятельство, при котором твои ошибки разоблачают цитатой из классиков. И все же тут можно еще спорить. Архитектура — искусство, и никому не придет в голову критиковать, ну, скажем, арку — вход на стадион — за высоту, хотя можно было, конечно, ее сделать в два раза ниже: люди все равно проходили бы под ней, не задевая о своды головами. А премии!.. И как он не догадался заставить Кухту, Юркевича перед всеми ответить, считают ли они проекты, получившие премии, лучшими? Пусть бы осмелились ответить!

Нет, то, что они открыто выступили против него, — полбеды. Беда в том, что присутствующие отказались высказать свое отношение к его работам. Значит, он, Понтус, зажимает критику! Вот это уже криминал!

Понтус понимал — ехать в машине с Барушкой не стоит: тот обязательно начнет горлопанить и наговорит неизвестно что при постороннем свидетеле — шофере. А есть вещи, предназначенные только для внутреннего употребления… Оставить же Барушку и уехать одному также не выпадало: это бросится в глаза, и его поступок объяснят как признание, что бороться дальше вообще бесполезно.

Отпустив машину, Понтус пошел пешком, кутаясь в шубу и все больше сердясь на то, что Барушка забегает вперед и, размахивая, как ветряная мельница, руками, говорит.

— Успокойтесь вы ради бога! — попросил он. — Слышно, вероятно, на той стороне улицы.

— А мне что! — ощерился Барушка. — Подумаешь, гений! Слишком мнит о себе. А что создал такого сам, чтобы иметь право перечеркивать работу других?

— Да потише вы…

— Миленькое дело, сам небось уже на вторую очередь проспекта лапу наложил, рад был бы всех остальных на типовые проекты посалить. Я, мол, творить буду, а над стандартными домиками корпейте вы. Знаем мы таких заступников народных! Сами с усами!

Было ясно: Барушка теперь будет только мешать. Нго прошлое, которое оценивай как хочешь, может бросить тень на все. Невыдержанность и навязчивость тоже навредят не меньше. Барушку не любят в среде архитекторов, настороженно относятся и там, в верхах. Не случайно же к тридцатилетию республики он ничего не получил. Да мало ли еще чего…

— Мне надо зайти в архитектурно-строительную контору, — сказал Понтус, протягивая руку.

Барушка остановился, фыркнул и попрощался. Когда же Понтус скрылся в подъезде, фыркнул снова и выругался. Он давно уже не верил во многое, в том числе и искренность людей. Юркевич и Понтус были для него почти одинаково чужими. Только обстоятельства сложились так, что с первым он воевал, а ко второму прижился. Но в поступках как одного, так и другого Барушка видел только предательские ходы людей, что-то выгадывающих для себя. А коль это так, значит, всегда надо иметь свой, более хитрый ход, и тогда все будет в порядке. Барушка понимал, что его прошлое, которое можно расценивать и так и этак, висит над ним и ему вряд ли взлететь. Это с каждым днем он ощущал острее. Видел, что люди менее талантливые, не запятнанные ошибками, чувствуют себя по-хозяйски просто и потому делают больше, чем он, а главное — лучше. Он же прозябает, превращается в неудачника, страшного в своей зависти. На кой черт понадобился бы ему Понтус, будь он свободен, как все! А так — прозябай. И потому, жалея и ненавидя себя, он делал все как человек, которому нечего терять. "Холуй, понтусовский холуй! — костил он себя. — Видишь, и этот на всякий случай хочет в кусты, чтобы подальше быть. Так тебе и надо, холуй!.."

В кабинете начальника конторы, как Понтус и рассчитывал, никого еще не было. Поглядывая на дверь, он снял телефонную трубку и поспешно набрал номер гостиницы. Когда в трубке послышался голос Веры Антоновны, назвал себя. Но та испуганно ахнула и, наверное, нажала на рычаг. В трубке опять загудело, только отрывисто, торопливо.

— Ну и леший с тобой! — возмутился Понтус, чувствуя, что захлебывающиеся от поспешности гудки как бы входят в него.

Забыв надеть шапку, он вышел из конторы и спохватился только на крыльце. Наглухо застегнув шубу, и уже важно, не торопясь, зашагал к себе в управление.

Выход надо было найти без никаких. Иначе — несдобровать. Кто-кто, а он хорошо знал, что в таких делах достаточно начать, дать им огласку, а там все пойдет своим чередом: посыплется, как из короба, только озирайся. К черту полетят и благополучие и людское уважение, к которому ты уже успел привыкнуть как к необходимой вещи.

Что значит с треском снятый работник? Ничто. Ему не отвечают на приветствия, на него не смотрят, даже разговаривая с ним. Это — неприятное воспоминание, препятствие, которое переступили.

Хорошо, конечно, если снимают с дипломатической формулировкой: "В связи с переходом на другую работу". Вина остается известной немногим. А это очень важно, если окружающие не знают твоей конкретной вины. Важны и слова "с переходом на другую работу". Какую? Конечно, не самую низовую. На нее не переводят, а ты устраиваешься сам. Хуже, когда говорится, что "тов. Н. не справился с порученной работой". Хуже, ибо тогда тень ложится на твою деловую репутацию. Но зато ты все-таки остаешься незапятнанным в других отношениях. К тому же в этом нет ничего такого, что говорило бы, будто ты не справишься с другой и даже ответственной работой. Но гроб с музыкой, если записано: "За вредную политику в такой-то области, за зажим критики, за… снять с работы…" В этом случае могут даже припомнить, что семья была в оккупации, и перед фамилией не будет стоять обычно незаметное, но очень важное в таких документах, сокращенное слово "тов." или просто "т.". Нет, этого допустить было нельзя… Да, собственно говоря, в чем его вина? Зажим критики?

Вдруг он даже споткнулся, огляделся по сторонам.

Стоял серенький денек, так характерный для кануна весны. Не светило солнце, не было ярких красок, улицы, дома, небо затянуло сизой дымкой. Но во всем таилось близкое пробуждение. Январь да и весь февраль, как известно, пора белых тропинок и синего льда. Сейчас же вокруг не было ни того, ни другого. Снег, побурел, на тротуарах появились желтые пятна; липы, уцелевшие на этой улице или посаженные в прошлом году, почернели. Да и прохожие идут свободно, не горбясь, как зимой.

Понтус чуть не хлопнул себя по лбу. У Барушки, как человека одинокого, была привычка разговаривать с самим собой. Перенимая почему-то ее теперь, Понтус возбужденно забормотал:

— Скажи на милость… Конечно так, только так… Ведь за его предложение голосовало два человека — он да подхалим. А остальные? Почему они не голосовали за проект, против его предложения? Потому что боялись. Значит, зажимает критику и старается отыграться вон кто!

С воспрянувшим духом вошел он в лифт, перекинулся — чего никогда не делал — шуткой с лифтершей, а идя по длинному коридору к себе, за руку поздоровался с малознакомым сотрудником Министерства здравоохранения.

Правда, беспокойство все еще оставалось, но теперь оно не угнетало его, а заставляло действовать. Надо было опередить Юркевича и первому принять меры. Пусть защищается и доказывает свою невиновность он, если начал рыть яму.

Сказав секретарше, что занят и может принять только заведующего сектором отвода земель из управления главного архитектора, Понтус позвонил Шурупову и попросил его сейчас же прийти. Затем сел писать докладную в ЦК.

Глава четвертая

1

С ощущением, что отношения с Алешкой теперь наверняка в чем-то изменятся, Алексей отработал смену и на трестовском грузовике, который в конце дня приезжал за ребятами, поехал в общежитие: надо было поинтересоваться и им.

Раньше он там не бывал и потому обошел почти весь барак, придирчиво присматриваясь ко всему. С удовольствием отметил: в комнатке, где жили Тимка, Виктор и еще двое парнишек, койки аккуратно заправлены, на стенах плакаты по технике безопасности, репродуктор. На тумбочках книги, и на одной из них… десятирублевая бумажка. Это было хорошо: Алексей слышал про случаи, когда из общежития пропадали простыни, электрические лампочки, ведра.

— Чьи это деньги, а? — поинтересовался он.

— Деньги? — переспросил Тимка. — По-моему, Витькины. Твои, Витя?

И то, что они не придали никакого значения вопросу, понравилось Алексею.

Он еще раз заглянул в красный уголок, на кухню, в кубовую, проверил, идет ли вода из кранов, и затем долго выговаривал коменданту — пожилому, с птичьими глазами и носом мужчине, в военной шинели с чужого плеча, — удивляя ребят, что заметил и помятый жестяной чайник, которым пользовались они, и грязный пол в красном уголке, и то, что спецовки приходится вешать в один шкаф с праздничными костюмами.

— У нас на стройке, кажись, работать легче, чем отдыхать тут у вас. Дверь в прачечную не только заперли на замок, но и гвоздями забили, — перечислял он, загибая пальцы. — Почему? Горячей воды, конечно, тоже не хватает. Баки и теперь пусты. А хлопцы ведь с работы пришли. — И когда все пальцы были загнуты, поднял оба кулака. — Дров, говоришь, мало? Смотри, браток, чтоб тебя самого на щепки не пришлось щепать. Не можешь без нагоняя…

Он ушел из общежития, оставив давившихся смехом ребят и растерянного, с гримасой боли на лице коменданта, который никак не мог разнять пальцев на правой руке, слипшихся от Алексеева пожатия.

В таком боевом настроении он пришел на стройку и на следующий день.

Трудовую вахту бригада решила нести на строительстве жилого дома, фундамент которого уже был готов. От растворомешалки к рабочим местам проложили самые короткие тачечные ходы. Нашли сподручные места для кирпича и ящиков с раствором — по нескольку для каждого каменщика. Кирпич в метровых клетках укладывали на ребро, чтобы подсобники могли удобнее брать и подавать его прямо под руки каменщику.

Выпало погожее, звонкое утро. Над головой грядою плыли розовые облачка, уже начавшие кудрявиться. Под ногами похрустывал тонкий, как стекло, с белыми воздушными пузырьками ледок, под которым не было воды. По все ждало ласкового дня, особенно липы за забором, вроде поеживающиеся от нетерпения.

Обойдя фронт работ, Алексей остановился около клетки кирпича, оперся на нее грудью, локтями и нетерпеливо стал ждать приезда хлопцев. Мысли текли деловито, хоть и не задерживались на чем-то одном. То вспомнилась Зося, то Сымон и его печальная победа, то Кухта и его слова: "Нам, Урбанович, нужен не рекорд, а пример наш", то вставал вопрос, выдержат ли ребята.

На сколько он собирался перекрыть норму, Алексей не сказал даже Алешке и лишь попросил, чтоб тот не скупился на материал. Сам же про себя решил: "Дам что надо!" Но для этого, как подсчитал Алексей, каждый каменщик должен был уложить около сотни тонн кирпича. "Выдержат ли? Сто тонн — девять вагонов!"

Он задумался так, что не сразу заметил, как его окружили ребята.

Заурчала бетономешалка.

Девушки, которых назначили работать с тачками, бросились к ним, чтобы до смены наполнить раствором ящики.

Стройка ожила. Долетел голос Алешки, начавшего кого-то распекать на все лады.

Чувствуя, как пробуждается прежняя лютость к работе, Алексей махнул рукой и повел ребят на места. Они двинулись за ним, стараясь быть как можно ближе к нему. Только Тимка, Виктор и еще трое, возглавлявшие сегодня звенья, пошли сзади, обсуждая, что и как будут делать. "У этих уже гонор, — заметив, как важно шагают они, не обиделся Алексей. — Ну и добро. С этого начинается мастер…"

Работа пошла слаженно. Урчала растворомешалка, поскрипывали тачки. Перекликались рабочие. Приехал грузовик со щитами, шофер просигналил так, что получилась залихватская мелодия: "Пи-пи-пи-пи, пи-пи". Возле растворомешалки засмеялись. Мелодия оказалась навязчивой, запала в память, и Алексей несколько раз повторил ее про себя.

Первая подсобница ковшовой лопатой подавала раствор. Жадно вдыхая терпкий запах, Алексей взмахом кельмы расстилал раствор по стене. Появилось желание пригоршней зачерпнуть его и долго нюхать.

Вторая подсобница плашмя, под углом ловко выкладывала кирпичи. Не останавливаясь, Алексей энергичным движением давал им нужное место. И это тоже как-то бодрило, поднимало сердце. Ведя за ним забутовку между внешней и внутренней верстой, трудился подручный. Второй ряд — тынковый — Алексей тоже вел сам, а в это время подручный помогал подсобницам…

Тайком наблюдая за остальными, Алексей накрепко решил дать им сегодня волю, пусть даже устанавливают маяки и закладывают углы. Радость, как и вера, — сила. Счастливый в эту минуту сам, Алексей желал счастья и ребятам.

Незадолго до обеденного перерыва подошел Алешка, Сняв кепку и взлохматив пятернею чуб, с наигранной иронией сообщил:

— Эй, наставник! Сам Ковалевский и Кухта справлялись. Просили позвонить в обед.

Это не особенно удивило Алексея: не в диковинку было, что на его работу обращают внимание. Но прежде это был интерес к его силе, ловкости, к тому, на что еще способен. "Работайте, как бригада Урбановича!" — когда-то призывало полотнище. Но та бригада состояла из одних опытных мастеров. Это был почти недосягаемый пример. Им можно было восхищаться, но ему нельзя было подражать. И, надо сказать, строители, уважая, не очень любили Урбановича. Когда же его ставили в пример, сердились. Рассуждали примерно так: хороший у человека голос и поет хорошо, ну и на здоровье — ты же сам от этого не будешь петь лучше. Вероятно, как раз это имел в виду Зимчук, когда в сквере говорил Зосе, что бригада Алексея пережила свою славу… Иначе обстояло дело сегодня. Алексей прокладывал путь в передовые и для себя, и для других. Даже не столько для себя, сколько для других. Ведь то, что смогут сделать его хлопцы, сможет сделать каждый. И это Алексей понимал.

Вытерев рукавом ватника потный лоб, он попросил Алешку:

— Ты ребятам про это скажи. А Ковалевскому и Кухте сам отрапортуй. Вспомни колишнее…

Уже сидя дома, аппетитно хлебая щи и разговаривая с Зосей, Алексей время от времени мысленно возвращал-ся к отшумевшей вахте. Получилось здорово! Но и повезло: когда стены поднялись настолько, что надо было ставить леса, подоспел обеденный перерыв, и плотники принялись за дело, когда бригада отдыхала. А не будь перерыва? Опять пришлось бы тратить время и все полетело бы к чертовой матери. Значит, что-то не так, и нужно подумать. Надежнее всего — готовить сразу два фронта работы. Чтобы можно было переходить с одного на другой.

Напротив со Светланкой на коленях сидела Зося и ожидающе смотрела на Алексея.

— Нет, ты по порядку расскажи, Леша, — просила она. — Ну, ты пришел, а дальше?

— Ну, пришел, — повторил он, думая о своем. — Потом начали работать…

— А хлопцы?

— И хлопцы. Любят люди, если клеится. Алешка нарочно, когда кончили работу, из дома через новые двери вышел. Умеет все-таки быть человеком…

Зося спустила дочку с колен и подошла к нему.

— Ты опять недоволен? — Она обняла мужа за шею и прижала к своей груди. — Не надо, глупенький! Сколько еще всякого впереди. Мы ведь нынче уже втроем-вчетвером…

Он встрепенулся, отложил ложку и поднял на Зосю недоверчивые глаза.

2

Говорят, беда не ходит одна. Но случается и наоборот: человек попадает под счастливую планиду, и тогда радости сами торопятся ему навстречу. В такую везучую полосу попал и Алексей. Назавтра бригада повторила рекорд, хотя работала спокойнее, чем накануне. Обсудив результаты трудовой вахты, партбюро треста одобрило почин. На стройку заявился кинооператор и, то припадая на колено, то поднимаясь на цыпочки, минут десять трещал камерой, целясь в Алексея, в ребят и Алешку объективом. К бригаде возвращалась прежняя слава, так необходимая сейчас: минчане через месяц-два собирались ехать в Сталинград подводить итоги соревнования.

Вернувшись перед выходным днем с работы, Алексей увидел на двери замок. Удивленный, обошел вокруг дома, заглядывая в каждое окно. Но и в доме не было никого. Обеспокоенный, он опять подошел к двери и только тогда заметил подложенную под дверную накладку записку. В ней Зося сообщала, что дочка у соседей, а сама она, вероятно, будет в Клиническом городке, и подробно объясняла, где искать ужин и что приготовить на завтрак утром. Забыв забежать к соседям, Алексей бросился к трамвайной остановке.

В приемном покое дальнего корпуса больничного городка, куда он попал после долгих расспросов, ему, несмелому, сообщили, что Зося Урбанович родила сына — крепыша в четыре с лишним килограмма.

Несколько дней он носил Зосе передачи и переписывался с ней. Потом, после дипломатического разговора с медсестрою, белолицей, здоровой женщиной, которой, казалось, только и работать в роддоме, увидел жену в окне второго этажа. В сером больничном халате с желто-коричневыми отворотами, которые она придерживала на груди, Зося тянулась к нему и шевелила губами, точно в немом кино. Он тоже поднял над головой руки и сцепил их, словно здороваясь с самим собой…

В приемный покой Зося вышла с той же белолицей сестрой. Алексей рванулся сначала к Зосе, поцеловал ее в поблекшие губы, потом взял у медсестры сына и, боясь за него, вроде он был такой хрупкой вещью, что ему могло повредить даже прикосновение, вышел наружу, где их ожидала "Победа", присланная Кухтой. От Зоси и сына пахло лекарствами, больницей… И, вдохнув эти запахи, Алексей даже содрогнулся от жалости. Зосе тоже было жалко его. Она прижалась к Алексею плечом и, чтобы успокоить его, когда машина тронулась, не стесняясь шофера, стала рассказывать о том, что пережила и что видела.

— И смех и грех! — говорила она, поблескивая влажными глазами. — Со мной одна женщина лежала, пожилая, занудистая. Из тех, что всегда ноют. "Седёлка, а, седёлка, судно принеси…" Это она так няню сиделкой называла. А вчера — история. С Дальнего Востока летчик приехал, подполковник. Жена его в соседней палате лежала. Не виделись полгода. Ну, понятно, главный врач разрешил побывать у нее. Объяснили, где стоит кровать жены, а палаты перепутали. Он как вошел в сумерки к нам, сразу к этой ноющей. С конфетами, кагором. Рукава халата по локти! Обнял и давай целовать. Женщина уперлась руками ему в грудь, да где там.

— И не разнес он вас всех? — почему-то обиделся за летчика Алексей.

— Нет. Только выскочил в коридор, — засмеялась Зося, — схватил графин с водой со столика и об стену.

На ее глаза набежали слезы. Алексеи понял, что это не от смеха, а от слабости, от того, что он близко, обок с нею. Он рассмотрел сына еще там, в приемном покое, но ему снова захотелось взглянуть на него — на кого больше похож? — и Алексей отвернул уголок кружева, закрывавшего личико. Сын спал, серьезный, насупленный…

Их встретили сразу трое — тетка Антя, Сымон и Валя. Отобрали ребенка, расцеловали Зосю и повели ее в дом под руки, как больную. Раздевшись, она первой вошла в столовую, опустилась на диван, откинула на спинку голову и блаженно смежила веки.

— Как хорошо дома! — вздохнула она полной грудью. — Тихо.

— Дома не в гостях, ведомо, — с готовностью поддержал ее Сымон.

— А туда и ваши строительницы попадают, — опять начала рассказывать Зося, не раскрывая глаз. — Молоденькие такие, безмужние. Сами дети. Некоторых даже без сознания привозят. Без кровинки в лице.

Она села прямее и положила сложенные руки на колени.

— Да, уж так, — закудахтала тетка Антя. — Приедет из деревни, живет без родителей, куда клонит, туда и сворачивает. А радости той не так уж много. И увечат себя потом.

— А что вы думаете! — согласился Сымон. — Это, брат ты мой, как говорится, ди-а-лек-ти-ка. У кого раньше больше детей было? У самых что ни на есть бедняков, горемык несчастных.

— Ну, тогда я, кажись, совсем нищим буду, — бросил Алексей, который как остановился в дверях, так и стоял, держась за косяки руками.

Зося не шевельнулась: она все еще жила недалеким прошлым.

— Не надо, — попросила она Валю, которая, укачивая ребенка, ходила по комнате, — привыкнет — потом без рук останешься… А это не шутки, Леша. Видела я, какой одна выписывалась. Сдается, начни ее резать — и не взглянет на тебя. Всякую чувствительность потеряла. А если бы и чувствовала, то ей все равно себя не жалко. Она же выгоревшим дупловатым деревом стала. Пока отойдет, пока вера та в себя вернется… Да и вернется ли?

— Никто их не заставлял!! — неожиданно рассердился Алексей. Но, подавив раздражение, поманил пальцем Сымона и вместе с ним направился на кухню.

— А твои дела, Валюша, как? — спросила Зося, когда мужчины вышли.

Валя поняла, почему подруга вспомнила о ней именно теперь, покраснела и растерянно взглянула на ребенка. Тот не спал и внимательно смотрел на нее неподвижными глазами-пуговками. Неведомое ей чувство, похожее на зависть, охватило Валю.

— А никак, — искренне и печально ответила она. — Вот смотрю я на твоего Лешку — Лешка ж, да? — и жалею, что не имею своего. Да и будет ли он у меня…

— С Костусем встречаешься?

— Что ты!..

— А с Василием Петровичем?

— Не говори мне о нем! — вдруг крикнула Валя, забывая, что держит на руках живое существо. — Я ненавижу его!

Тетка Антя подхватилась, отобрала у Вали ребенка, и та быстро заходила по комнате.

— Иди ко мне, — сказала Зося, протягивая руки.

— Он мне противен! — не унималась Валя, будто Зося уговаривала ее, а она не соглашалась. — Затянуть в такую грязь… Неужели ты могла понять иначе? Я ведь тогда возненавижу себя еще сильнее!

Не выдержав, из кухни пришел Алексей.

— Я с ним тоже спор не окончил, — проговорил ой возмущенно. — Мы с хлопцами стараемся, из кожи вон лезем. А они? Что они делают! Одна их финтифлюшка стоит больше, чем мы за месяц сэкономим. В копеечку влетает. Не говоря уж, что на этих выдумках не только перекрыть, но и выполнить нормы невозможно.

— А ты зачем свой дом Покрасил? — внезапно вспылила Валя, не заметив, как усмехнулась подруга. — Зачем черепицу разного цвета подобрал и выписал, в каком году построил дворец свой?

— Но я, окрашивая и подбирая, не забывал, сколько это стоить будет. Ты думаешь, покрасил — и все? Я, дорогая моя, сначала подсчитал. Все, до гроша. И сегодня же письмо в ЦК напишу, вот увидишь!

— Ты иди готовь, готовь, — перебила его Зося и, когда Валя села рядом, привлекла ее к себе.

Все замолчали, и стало слышно, как на кухне Сымон начал щепать лучину.

— А знаешь, Леша, что дальше с летчиком было? — крикнула Зося вслед. — Когда привели его к жене, он, пока не рассмотрел, даже не поздоровался с ней.

Она тихо засмеялась.

3

Лицо, фигура Зоси пополнели, налились женской силой. Она знала, что Алексею начинают нравиться полные женщины, и поэтому не горевала, что теряет свою девичью стать. Когда-то, стоя перед мужем, как перед зеркалом, она с гордостью предлагала:

— Проверь, Леша, проверь… Ты думаешь, я обманываю? Ну, пожалуйста!

Она чуть подтягивала живот, а Алексей, перехватив пальцами ее стан, старался, чтобы пальцы сошлись. Это было невероятно, но пальцы сходились. Теперь же Зося хвасталась иначе: она как бы с вызовом становилась перед Алексеем, капризно топала ногой и королевою отплывала от него, разрешая любоваться собой.

Однако ощущение молодости не покидало ее. Говорят, мужчине столько лет, сколько он чувствует сам" женщине же — на сколько она выглядит. Может быть, это и правда. Но, несмотря ни на что, Зося оставалась по-девичьи непосредственной. Годы сказывались разве только в том, что ее начинали беспокоить и дела, не имеющие к ней прямого отношения.

Как-то раз, после получки, Алексей попросил Зосю сходить с ребятами в магазин.

— Они ведь ежели и купят, не на что будет смотреть. А ты умеешь…

Она выбрала Тимке галстук, голубую рубашку, янтарные запонки, Виктору, который обносился и до этого ходил в форме ремесленника или в спортивном костюме, — синий шевиотовый костюм, остальным — кому что. Сама перешила на Викторовом пиджаке пуговицы, подогнав его по фигуре, заменила плечики. Навещая общежитие, завела там свои порядки. И с того времени Зося стала заботиться о ребятах, как о своих.

Правда, она никогда не высыпалась и засыпала мгновенно, как только смыкала веки. Но зато так же мгновенно просыпалась, когда в колясочке начинал шевелиться и кряхтеть маленький Алешка.

Однажды Зося помогла ребятам, учившимся в вечерней школе, готовиться к контрольной работе — кончалась третья четверть — и вернулась домой поздно. Дома, как всегда без хозяйки, уже набралась тьма неотложных дел. Пришлось взяться за них, несмотря на то, что это Алексею было неприятно. Вообще он не любил, когда Зося ночью принималась, скажем, стирать белье или мыть полы, и каждый раз протестовал, будто назавтра все это могло сделаться само собой. Они поспорили. Однако Зося, неподатливая, в таких случаях, не уступила и, уложив детей спать, вымыла пол, а потом принялась утюжить распашонки, сорочки. Она знала — Алексей сердится, жалея ее, но, как только она закончит работу, сразу простит все, и не очень беспокоилась. Наоборот, ей это даже нравилось. В доме царила тишина, распашонки и сорочки под утюгом пахли чем-то приятным, в соседней комнате спокойно спали дети, а в столовой ожидал любимый человек. Что еще надо было в этот момент простой, преданной Зосе, к которой приходила зрелость?

Когда она вернулась в спальню, Алексей уже лежал в постели. Зося тоже легла и, прильнув к нему, начала говорить о его хлопцах.

— Тимка по автомашинам умирает, водить уже научился, — рассказывала она, зная, что ее словоохотливость досадует Алексея и томит его. — Хвалится, что это тяжелее, чем доктором быть. Больной доктору расскажет, что и где у него болит, а машина немая, сам обо всем догадывайся, если что.

Она говорила и говорила, пока недовольный Алексей, всхрапнув, не забормотал, повернулся спиной и задышал ровно. Зося закрыла глаза и так же, как Алексей, неожиданно заснула.

Проснулась она от того, что недовольно кряхтел и посапывал Алешка. Не зажигая света, ловко перепеленав сына, Зося взяла его к себе в постель и начала кормить. Тепленький, он лежал рядом, а она слушала, как он чмокал губами.

Вдруг Зосю объял ужас. Ей показалось — что-то, вскрикнув, скатилось с кровати и шлепнулось на пол. Онемев от страха, но не вставая, она скосила глаза, чтобы взглянуть на Алешку. Вытянутая рука, которой она обнимала его, лежала на подушке, — сына на ней не было. "Упал и молчит! Боже мой!" Возле кровати стояла колясочка; падая, он мог стукнуться о ее колеса. "А что, если виском?! Много ли ему надо…" Она вскочила с кровати как ужаленная, нащупала на полу ребенка, подняла его и приложила ухо к груди. Нет, Алешка дышал.

В комнате было темно — окна спальни выходили в сад, за стеклами покачивались голые ветки яблонь. Свет шел только от нерастаявшего снега, кое-где лежавшего на темной земле. Личика сына не было видно, и Зося ничего не могла на нем рассмотреть. Тогда новые страхи охватили ее. Но зажечь электричество Зося не решилась. "А что, если вдруг?.."

Осторожно, чтобы не разбудить ни Алексея, ни ребенка, она опять положила его к себе на подушку и легла сама. Вглядываясь в сына, не смыкала глаз, пока сквозь окна не забрезжил рассвет. Когда же сомнений, что все обошлось благополучно, не могло быть, она попыталась заснуть. Стало хорошо. И это, возможно, потому, что были ночные страхи и что они прошли.

Но сон уже не шел к ней. Она осторожно растолкала Алексея, который с минуту, не понимая, чего от него хотят, моргал веками, стала рассказывать о сыне.

Из ее сбивчивых слов следовало, что тот обязательно должен быть счастливым. Для этого только нужно, чтобы он был здоровым, как можно больше умел все делать и чем-нибудь увлекался.

Алексей смотрел на жену и, заражаясь ее волнением, снова начинал ревновать, сам не зная к чему.

— Может, вставать будем, а? — спросил он наконец, выслушав Зосю. — Наверно, пора уже. У меня сегодня работы невпроворот.

4

А Вале было не до счастья, хоть прежде она легкомысленно и утверждала, что никто и ничто не помешает ей иметь его целое море.

— Не слишком ли много? — с улыбкой взрослого, который смотрит на ребенка, возражал Лочмель. — В жизни оно лимитировано. Хорошо, что дорога к счастью — тоже уже счастье, Валя…

И действительно, она до этого чувствовала себя почти счастливой, хотя и думала, что самое главное впереди. Но вот горизонт затянуло, и прежнее ощущение уступило место безысходности.

Надо было от многого отрешиться. В этом Валя видела единственный выход. Даже когда Зося сообщила ей, что Василий Петрович оставил семью и опять перешел на квартиру к дяде Сымону, это ничего не изменило: сегодня ушел — завтра вернется. Мало ли таких случаев… Он в самом деле человек минуты и сам не знает, на что решится завтра. Да и вообще все это выглядело противным и оскорбительным.

Но когда Лочмель сообщил ей, что в редакцию поступили корреспонденции, в которых против главного архитектора выдвинуты серьезные обвинения, Валя забеспокоилась.

— Покажите, — после некоторого колебания попросила она.

Лочмель, удрученный, вынул из ящика два конверта и, поскрипывая протезом, подошел к Валиному столу, Потом взял трость, сказал, что ему надо к редактору, и поковылял из комнаты.

Это было похоже на бегство. Валя дрожащими пальцами вынула из конверта бумаги и впилась глазами в отпечатанный на машинке текст. Не дочитав до конца, нетерпеливо перевернула последнюю страницу и посмотрела на подпись — фамилия была незнакомая.

В письме Василий Петрович обвинялся во всех смертных грехах: и в неправильном понимании задач, стоящих перед градостроителями, и в стремлении решать градостроительные проблемы за счет населения, и даже в космополитизме и взяточничестве.

Вторая корреспонденция была более сдержанная. Автор подробно описывал последнее заседание архитектурного совета и делал вывод, что критика там не в почете, воля членов совета скована и все решают капризы главного архитектора. Вспомнилась и давняя Валина статья, на которую Юркевич не ответил. "Видимо, сигналы, подаваемые общественностью, не существуют для таких руководителей…"

И все же это было мало похоже на Василия Петровича. "Шурупов, Шурупов…" — мучительно вспоминала Валя, уверенная, что где-то слышала эту вторую фамилию.

Вернулся Лочмель и, как невероятную новость, сообщил, еще стоя у двери:

— Редактор, Валя, согласен. Иди и расследуй. Юркевич стоит этого.

— Я? Почему я? — удивилась Валя, хотя принципиальность Лочмеля была очень своеобразна.

— К сожалению, мне нельзя. Третье письмо обо мне… А это, как-никак, твой конек, — поднял Лочмель брови, отчего на лбу у него собрались крупные складки. — Правда, во всем этом не так уж много от градостроительства… Только не торопись, пожалуйста… Хотя отдать им на растерзание Юркевича — тоже беда. Думающий человек!..

План возник сам собой: сначала она зайдет к секретарю парторганизации, потом заглянет к Зимчику и только после этого направится к Юркевичу. Но ни первого, ни второго Валя не застала — они были в горкоме на совещании. Сбитая немного с панталыку, Валя все же пошла в управление. "Побеседую с ними позже, — решила она, — а теперь соберу факты и постараюсь познакомиться с авторами писем".

Растерявшись, Василий Петрович усадил Валю в кресло, но сам сесть не смог и зашагал по кабинету, то и дело зачесывая назад волосы. Покраснев, как только Валя показалась в дверях, он неожиданно побледнел, И Валя, хотя ее мысли были заняты другим, все же заметила это и удивилась, как долго человек может быть таким бледным.

— Какому чуду я обязан вашим приходом? — наконец спросил он, неуклюже и старомодно строя фразу.

— Редакцию газеты интересуют некоторые факты.

— А-а…

— Расскажите, пожалуйста, какие вопросы рассматривались на последнем заседании архитектурного совета, скупала Валя, не глядя на Василия Петровича.

Вам лучше поговорить об этом с ученым секретарем совета. С Шуруповым.

— С Шуруповым?

Он поднялся и подошел к креслу, на котором с блокнотом и авторучкой сидела Валя.

— Значит, это уже расследование? Но зачем вы? — недоуменно произнес он и перешел на шепот: — Валя, я прошу вас. Я умоляю… Во имя всего святого, не вмешивайтесь в это дело! Вы даже не представляете себе… Ведь у Понтуса связи, свои люди. Это сила. Если хотите знать, вашему Лочмелю уже грозят крупные неприятности.

— Я обещаю, несмотря ни на что быть объективной…

— Да разве я об этом!

Она сидела, слегка наклонив голову, и он видел её, шею с золотистым завитком и прическу — расчесанные на прямой пробор пепельные волосы, с девичьей старательностью, заплетенные в косы. И Валя показалась ему подростком.

— Я никогда не прощу себе… Мне будет горько, если неприятности затронут и вас.

— Меня или кого-либо другого — это все равно. Мы слишком боимся этих неприятностей…

— Ну хорошо, — отступил от кресла Василий Петрович, — вы имеете основание. Дело я все равно довожу до ЦК. Иного выхода не вижу. И потому извольте… — Он вышел на минуту из кабинета, вернулся со свертком ватмана и уже с холодной жестокостью стал излагать свои мысли.

Побеседовав потом с Шуруповым, Валя решила пойти к Понтусу.

Широко, словно для объятий, расставив руки, тот встретил ее, стоя перед письменным столом.

— А-а, представитель прессы! Прошу, — по-дружески фамильярно приветствовал он Валю. — Голос прессы — голос божий!

Не было сомнения — Понтус искренне доволен Валиным приходом, чему-то радуется и с нескрываемым любопытством разглядывает девушку. Предложив ей снять пальто, он позвонил тут же в буфет и заказал два стакана чаю с лимоном.

— И сладкого чего-нибудь! — крикнул он в телефонную трубку с видом, точно заказывал для Вали счастье, которое было у него наготове, и затем начал шутя расспрашивать о работе в редакции, о личных планах.

Тихо с подносом вошла официантка в маленьком полукруглом фартуке, в кокошнике, похожем на корону, молча поставила на стол чай, пирожные и, бросив на Валю долгий взгляд, исчезла.

Стали говорить о деле.

— Юркевич — оголтелый путаник и потому отстает, — многозначительно произнес Понтус, прихлебывая чай и шаря глазами. — Путаник во всем. Вы понимаете меня?.. Хотя, возможно, это не вина его, а беда. Но что поделаешь… Время перегоняет его. Республика вышла на международную арену. Голоса наших делегатов звучат с трибуны Организации Объединенных Наций. А он упорно не хочет понять, что все это имеет непосредственное отношение к архитектуре, к тому, какой должна стать столица нашей республики. К нам уже приезжают зарубежные делегации, — он явно подсказывал ей тезисы для будущей статьи, — и, естественно, город в какой-то степени мы строим и для них.

— Нет, город мы строим для себя, — почти спокойно возразила Валя, но как дорого, ой, как дорого стоило ей это спокойствие!

— Конечно. Нам тоже нужна красота.

Сдерживаться более Валя не могла.

— Насколько мне известно, — отодвинула она от себя недопитый чай, — Юркевич вовсе не против красоты. Он лишь не хочет, чтобы в ней что-то напоминало потемкинские деревни.

— Да? Вам известно? — с издевательской вежливостью прищурил глаза Понтус. — Я действительно забыл, что вы имели некоторую возможность и были накоротке…

— Вы не смеете сейчас говорить об этом!

— Я номенклатурный работник. Понятно? — уже наседал Понтус. — Я, как старший, считаю необходимым предупредить вас еще и в отношении одного вашего покровителя по редакции.

— Лочмеля?

— Вот-вот. Он слишком любит загребать жар чужими руками.

По готовности Вали возражать Понтус сообразил, что криминал в таком деле не криминал, если ему не придать политической окраски, что обвинение лишь тогда станет весомым, если оно сформулировано политическим языком. И он прибавил:

— Классовая борьба шла, идет и будет идти. И пут, ее не такие простые. Особливо, когда имеешь дело с космополитом или подозрительными элементами из бывшего подполья.

— Как вам не стыдно?!

— Не корчите из себя наивницу. Вы сами отлично знаете, что я правду-матку режу. И если взглянете на себя со стороны, догадаетесь и о мотивах, вынуждающих вас защищать Юркевича… Вам известно, например, что он, коммунист, из-за вас возбудил дело о разводе…

Валя вышла из кабинета не слыша ног. И пока добралась по длинному коридору до лестницы, по которой нужно было спускаться, ей показалось, что минула целая вечность.

5

За белой штакетной изгородью с красными флажками бурлило людское море. Как и раньше, особенно много людей толпилось возле экспонатов автомобильного, тракторного и велосипедного заводов. Выставка открылась три дня назад, и Валя несколько раз успела побывать здесь. Она приходила сюда и тогда, когда еще только разравнивали и разбивали площадки, строили павильоны, а потом расставляли экспонаты, посыпали дорожки песком, красили некоторые станки и прикрепляли к ним таблички. Валя исписала здесь целый блокнот. Ее умиляло, что все это сделано своими руками, что на серо-зеленых грузовиках и самосвалах красуется эмблема Минского автозавода — могучий, крутолобый зубр, что огненно-красный красавец-трактор носит название "Беларусь", что Минский велозавод выпускает велосипеды не только для взрослых, и его "Ласточек" и "Орлят" хочется потрогать рукой…

Надо было собраться с мыслями, принять решение, и оскорбленную Валю потянуло в этот людской вир. Войдя на территорию выставки, она начала пробираться к площадке, где стояли тракторы.

Мускулистый мужчина в расстегнутой рубашке с закатанными выше локтей рукавами усаживал на сиденье трактора русоволосую девочку, вероятно, дочку, и та несмело хваталась за руль. Вале это сначала показалось излишней вольностью, но, заметив, что девочку фотографирует парень с "Лейкой", она улыбнулась сама. Невдалеке возвышался огромный, двадцатипятитонный самосвал "МАЗ-205". Он чем-то был похож на паровоз. Даже длинный, шестиметровый тягач с полуприцепом выглядел рядом с ним маленьким.

Возле павильона Главпромстроя Валя заметила Лочмеля и обрадовалась: с ним можно было посоветоваться. Боясь потерять его из виду, стала пробираться к нему, хоть ее и толкали, оттесняли в сторону.

Лочмель внимательно разглядывал экспонаты: сборные строительные конструкции, растворонасосы, тачки-полуавтоматы, образцы искусственного мрамора — светло-розового, зеленого, голубого. Валя взяла его за рукав. Он вздрогнул, но, увидев ее, просветлел.

— Какие богатые цвета и оттенки! — с грустью показал он на плиты мрамора, уверенный, что Вале это понравится тоже.

— Богатые, — безразлично повторила она, тяжело вздыхая. — Но это, к сожалению, только выставка, Исаак Яковлевич…

Он внимательно заглянул ей в лицо.

— Давайте сделаем круг и уйдем, — попросила Валя. — Мне нужно поговорить с вами.

Не останавливаясь, они миновали площадку станкостроительных заводов, где, отгороженные красным шнурком, натянутым на редких столбиках, стояли серо-голубые станки самых разных конструкций. На минуту остановились возле стендов коврово-плюшевого комбината. Яркие ковры — набивные и жаккардовые — казалось, горели. Преобладали карминовые, оранжевые краски, и это напоминало бабье лето, золотую осень.

— Как можно было бы хорошо жить, — сказала Валя и подалась назад: среди людей, толпившихся возле небольшой эстрады, где манекенщицы демонстрировали последние фасоны платьев, ей показалось, мелькнула фигура Василия Петровича.

Испуганно схватившись за Лочмеля, Валя почти силой потянула его к выходу.

— Ну, я была там, — взволнованно заговорила она за воротами выставки. — Шурупов — наушник. Какой-то липким и совсем не может смотреть в глаза. Понтус — надутый мистификатор. Он, безусловно, начнет пакостить, строчить поклепы, хоть его причастность к заметкам установить не удалось. Но не об этом речь.

— А о чем же? — чему-то досадуя, удивился Лочмель.

— Я смотрела его проекты.

— Поди ты…

— Дело идет об архитектуре: какими должны быть дома, улицы, наша жизнь!

Доверительно коснувшись ее локтя, Лочмель придержал Валю и пошел, заметнее обычного прихрамывая на протез.

— Нам, газетчикам, нельзя ошибаться, — сказал он печально. — Семь раз примерь — раз отрежь. Это специально для нас придумано. Главное сейчас — оправдать Юркевича, а не обвинить Понтуса… Да и вообще газетчик, видимо, должен больше любить, чем ненавидеть…

Ей захотелось крикнуть ему, что он ничего-ничего не знает. Даже того, что болтают о нем. Он как загипнотизированный. А ведь это только на руку подлецам и карьеристам, развязывает им руки, помогает добиваться своего. Тем более, если у них мертвая хватка… Но слова застряли у нее в горле, и, не дослушав Лочмеля, она рванулась на другую сторону улицы.

— Куда вы? Подождите! — с надрывом крикнул он, ковыляя вслед. — Поймите и меня. Вопрос поставлен уже на партбюро. Дело жены тоже подняли! Это вам говорит что-нибудь? Я ведь космополит, оказывается.

Но Валя уже не слышала его. Да ей и в голову не могло прийти, что над Лочмелем может нависнуть беда и она долго не увидит его…

Она писала до рассвета. "Лочмель — честный работник. Он редко ошибается, — успокаивала она себя, вспоминая разговор с ним, но тут же загоралась снова: — Честный!.. А разве делу от этого есть прок? Разве правда его не обтекаемая? А его самоуничижение, желание, зажмурившись, обойти зло?!."

Иногда в коридоре слышалось шлепанье тапочек — холили соседи. Это напоминало о Вере Антоновне, о Василии Петровиче, и гнев ее уже обрушивался на себя.

Какая близорукость! Нечего обманывать себя — во всем здесь виновата она! Ее отношение к Василию Петровичу с самого начала было недостойным. Чего она добивалась от него? Дружбы? Но кто не знает, что за дружбой девушки с мужчиной неизбежно стоит нечто большее? Так что же ослепило ее? Не та ли наивная бездумность, в которой упрекал когда-то сам Василий Петрович? Не та ли розовая вера — все должно идти и придет к лучшему? Валя мучилась, но писала и писала, хотя одно становилось очевидным — с прошлым надо рвать бесповоротно, напрочь. Так будет лучше ей, а главное — Василию Петровичу.

Глава пятая

1

Ночи стали холодные, звездные, а дни, наоборот, серенькие, теплые — какими бывают дружной, стремительной весной. Солнца не видно, оно только чувствуется, но вокруг все льется, журчит. На улицах много ласкового рассеянного света. В скверах наклюнулись ночки, пахнет оттаявшей землей и мокрой корою. В лужах купаются взлохмаченные воробьи.

Отблеск этого пробуждения ложится на все — на крыши домов, на кирпичные стены с оконными проемами, сквозь которые видно дымчатое, с перламутровыми просветами небо, на новые желто-восковые и старые, покрашенные еще к октябрьским праздникам строительные заборы. Даже башенные краны напоминают аистов, застывших на одной ноге. К тому же вдруг обнаруживается, что вроде и характеры у них разные. Один стоят или важно поворачиваются с гордо поднятой стрелой; другие деловито смотрят вниз, на дом, который начинает расти под ними, и каждую минуту готовы сделать все, что прикажут; третьи, устало склонив стрелу, ждут только одного — когда можно как следует отдохнуть. Милые железные птицы!..

Василий Петрович; тонко чувствующий красоту городской весны, в этом году был глух к ее звукам и слеп к ее краскам.

Особенно огорчало, что в колотню с Понтусом втягивались все новые люди.

Почти открыто на сторону Понтуса встал Зорин. Это заметили многие, и при нем, чтобы не навлечь грех, избегали даже разговаривать с Василием Петровичем: а вдруг создастся впечатление, что ты блокируешься или секретничаешь с неугодным человеком. Да и сам Зорин при случае и видом и словом подтверждал, что так только оно и воспринимается. А сами многие? Допустив раз-два такое хамство, невольно начинали противостоять Василию Петровичу: им ведь тоже надо было чем-то оправдаться в собственных глазах. Чем? Конечно, одним — прикинуться и заговорить самих себя: ты, дескать, все это делаешь не из-за раболепия, а из-за принципиальности. Куда тянет Юркевич? Конечно, к примитивному утилитаризму. Он против творческого поиска, против того, чтоб была воспета эпоха! Вон на что он замахнулся!

Понтус, со своей стороны, тоже принимал меры. Понимая — сейчас очень важно, чтобы вокруг Василия Петровича росла пустота, он травил строптивых, похвалой завоевывал нейтральных. Главное же, пугая, подводил подо все политическое обвинение…

А тут еще крах семьи.

Нет, затевать развод при таких обстоятельствах было чрезвычайно неразумно. И только он, Василий Петрович, который так и не научился заключать сделку с совестью и часто бросал вызов судьбе, мог пойти на это.

Перед самым входом в здание народного суда он услышал фразу, которая обратила его внимание. Пожилой крестьянин в барашковой шапке, в кожушке и валенках с бахилами, с котомкой через плечо, говорил своему собеседнику:

— Моя, браток, уже хлопцев гукае[3]. Вот оно как…

"Хлопцев гукае", — мысленно повторил Василий Петрович, и ему пришла на память поездка с Валей на озеро, девушка в цветастом платье, вышедшая из бора, ее оклик: "Воло-о-дя" и эхо, которое подхватило его, немного изменив: "Ло-о-дя!" И сразу на мгновение мир предстал перед ним таким, каким был, — полным тайн и радостей пробуждения.

Остановившись на крыльце, Василий Петрович проводил взглядом крестьянина с его собеседником и вошел в коридор суда.

И все-таки важным стало, есть ли в зале заседания знакомые. Василий Петрович приоткрыл дверь и заглянул в зал. На скамьях, стоящих рядами, как в клубе, сидело человек двадцать незнакомых мужчин и женщин. А в дальнем углу, у окна, стояли Вера Антоновна с Юриком.

Она взяла Юру! Зачем? Чтобы мстить или искать примирения? Но разве можно ребенку быть свидетелем того, что должно произойти здесь? Кто и когда сделал ее такой черствой и бесстыдной? Как вообще он мог любить эту женщину?

Становясь жестоким, Василий Петрович сел на свободную скамью и достал из портфеля газету. Но читать не смог, как ни заставлял себя.

Улучив момент, когда за спиной кто-то громко высморкался, Василий Петрович оглянулся и посмотрел в дальний угол. Одетая непривычно просто, в пуховом платке, заколотом булавкой под подбородком, Вера уже сидела на скамье, поникшая, покорная и тихая. Рядом вертелся и болтал ногами Юрик. Он тоже заметил отца и, вероятно, прося разрешения подойти к нему, дергал мать за платок. Василию Петровичу захотелось поговорить с сыном, приголубить его, без вины виноватого и наказанного.

— Юрок, иди сюда, — позвал он так, чтоб было слышно в дальнем углу.

Мальчик вскочил, но Вера придержала его за руку.

Однако через несколько минут Юрик все же подошел, С печальными глазами остановился перед отцом, не зная, что говорить и как держать себя.

— Зачем ты здесь?

— Мам, па… — попытался объяснить он и чуть не заплакал. — Я давно не видел тебя, па…

— Ты, значит, сам просился сюда?..

— Нет, мам…

Было видно — многие из присутствующих узнали Василия Петровича и наблюдают за ним. И все же он, не спавший ночи перед тем, как опубликовать в газете объявление о разводе, забыл обо всем. Прижав к себе сына, припал к его голове щекой.

— Суд идет. Встать! — громко обвестил кто-то, как покачалось Василию Петровичу, над самым ухом.

Он поднялся, однако не выпустил Юру.

Из боковой двери вышла женщина, двое мужчин, и когда сели за накрытый красным сукном стол, стоящий на невысоком помосте, оказалось, что женщина — судья, а мужчины — народные заседатели. Женщина, одетая в строгий, почти мужского покроя костюм, была жгучая брюнетка с молодым свежим лицом. Но потому, что лицо ее выглядело очень свежим, на висках резко приметной была седина. Справа от нее сел грузный лысый старик в гимнастерке с большими накладными карманами, в фиолетовых очках, подчеркивавших старческую бледность лица, на котором застыло страдальческое выражение. Второй мужчина был широкоплечий, усатый. Он тяжело опустился на стул и положил свои большие кулаки на стол, словно говоря этим: "Ну что ж, давайте послушаем". "Этот поймет", — почему-то решил Василий Петрович, и стыд, охвативший его, когда появились судьи, стал проходить. Родилось даже ощущение, что он на самом деле в обычном рабочем клубе, где портреты, лозунги, за столом президиум… Но с ним был Юрик. Мальчик вздрагивал и со страхом смотрел то на отца, то на тех, сидевших за красным столом. Если бы можно было забрать его к себе! Как бы он заботился о нем, как бы предостерегал от ошибок… Но как ты это сделаешь, если вон она, когда-то любимая, а теперь чужая, неистово подает знаки, чтобы сын немедленно возвращался к ней.

Первым рассматривалось дело целой группы проходимцев. Газеты редко печатали судебные хроники, и Василий Петрович, хотя его мучило собственное положение, был поражен тем, что услышал. Занятый работой, он почти и не подозревал о существовании такой стороны жизни. И что особенно было неприятно — эти проходимцы мошенничали, крали, безобразничали, чтобы быть по-твоему счастливыми. Счастливыми за счет других! А он? Не хочет ли он, в сущности, построить свое счастье на несчастье своего ребенка?

Терзаясь, он услышал спокойный голос женщины-судьи, объявившей, что суд переходит к рассмотрению дела о расторжении брака Василия Петровича Юркевича и Веры Антоновны Юркевич.

За окнами потемнело, и в зале зажгли электричество.

Меньше стало людей. После формальностей, которые Василию Петровичу показались бессмысленными, женщина зачитала его заявление. И собственное заявление тоже показалось ему бессмысленным: оно не передавало того, что стояло за ним.

— Возможно, вы, гражданин Юркевич, возьмете свое заявление обратно? — спросила судья, усталым движением руки поправляя темные пышные волосы.

— Зачем? — не сразу понял он и подумал, что ей неловко называть его гражданином, что у нее тоже есть муж, дети и, возможно, она как раз вспомнила о них.

— А что скажете вы?

Вера встала и провела ладонью по лицу, будто снимая с него паутину.

— Моего заявления в суде нет, хотя большого счастья я с мужем никогда не имела.

— Значит, вы до этого мирились — и только? — сердито блеснул фиолетовыми очками старик, но страдальческое выражение его лица не изменилось.

Задал он свой вопрос тем же ехидным тоном, каким разговаривал перед этим с проходимцами, и Василию Петровичу сдалось, что старик и на него смотрит как на подсудимого. "Что дает ему такое право? — подумал Василий Петрович. — Какую статью уголовного кодекса я нарушил? Что за чушь?"

— Он не может упрекнуть меня ни в чем! — с вызовом взглянула на мужа Вера и положила руку на голову сына.

— Вы действительно взвесили все, товарищ Юркевич? — поинтересовался широкоплечий усач.

В заявлении Василий Петрович о многом не писал. Гордость, отвращение не позволили ему сделать этого. Он ссылался на одно — жена была для него попутчиком, а не другом. Она оставила его в тяжелую минуту и, вернувшись совсем чужой, принесла одни страдания. Они опустошают его, не дают ни жить, ни работать. Есть жены-приживалки. Есть и такие, которые считают, что, поспав с мужем, они этим самым заработали и на жизнь и на право распоряжаться всем в семье. Есть жены-соперницы, которые ведут бесконечную войну за все и неизвестно за что. И Василий Петрович доказывал, что та, с которой он жил, впитала в себя понемногу от первой, второй и третьей. Но про свою любовь к Вале и измену жены он умолчал… И вот ее странное восклицание. Ему стало ясно, для чего взяла Вера с собой Юрика. Зная характер мужа, она надеялась, что этим заставит его молчать об этом и дальше.

— Да, взвесил, — ответил Василий Петрович, глядя все время на женщину-судью, словно оправдываясь перед нею одной. — Я, понятно, тоже виноват. Но если бы люди знали, как и с чего начинаются их несчастья! Они, наверно, принимали бы меры. Но нужно ли было бы их принимать?..

— А не можете ли вы поконкретнее? — прервал его старик.

— Мне кажется, я говорю понятно, По-моему, семья развалилась и лучше всего покончить с ней.

— Почему? — блеснул фиолетовыми очками старик и, желая лучше расслышать ответ, приложил руку к уху.

— Потому, что она отравляет жизнь, не дает быть честным…

— Вы почему-то упорно не хотите говорить с судом открыто.

Василий Петрович перевел взгляд на усача, который сидел, подперев висок кулаком, и, не найдя в нем сочувствия, умоляюще взглянул на судью.

— Вам мешает сын?

Вера вскочила со скамьи и, взяв Юрика за руку, заставила встать и его. Бледная, с гримасой презрения на лице, она выкрикнула деревянным, не своим голосом:

— Я не имею ничего против! Он тоже опостылел мне, и я ненавижу его. Я даю ему полную свободу!..

Из здания суда он вышел, шатаясь, как пьяный. Про шел несколько кварталов и только тогда с удивлением заметил, что идет куда надо. На улице уже горели фонари. Тротуары по-вечернему были многолюдны. На углу проспекта и Комсомольской, где теперь возвышался пятиэтажный дом с полубашней и городскими часами, он, холодея, увидел Валю. Она шла с незнакомыми ему парнями. Парни смеялись, а она в знак согласия кивала головой. Поравнявшись с Василием Петровичем, Валя устремила взгляд вперед и прошла мимо, словно не замечая.

А вокруг царила весна. И хотя небо, как все последние ночи, было чистое и звездное, где-то хлюпало, капало и журчало.

2

Теперь осталось только ждать и работать.

Областной суд расторгнул брак, и Вера категорически запретила Насилию Петровичу встречаться с сыном. Чтоб не терзать сердце ребенка, Василий Петрович послушался и, опасаясь натолкнуться на Юрика случайно, старался обходить гостиницу. Но, услышав, что Вера уезжает в Москву, все же поехал на вокзал проститься. Прохаживаясь между мраморными колоннами вестибюля, он, однако, так и не решился подойти к Вере и Юрику, которые до прихода поезда коротали время в зале ожидания. Возле них стояли знакомые чемоданы в парусиновых, с красной окантовкой чехлах. Юрик дважды бегал к буфету пить газированную воду с сиропом, и все это почему-то вызывало у Василия Петровича боль.

Он, возможно, вообще не подошел бы, не появись возле них Понтус. Поцеловав Вере руку и похлопав Юру по спине, Понтус стал что-то горячо говорить. В этот момент диктор усталым голосом, в мое, объявил по радио, что поезд Вильнюс — Москва будет стоять на первом пути. Купив перронный билет, Василий Петрович вместе с пассажирами вышел на платформу. Вера и сын стояли уже в очереди у вагона. Возле них, с чемоданами у ног, был и Понту". Подогретый его присутствием, Василий Петрович подошел к сыну, взял его за руку и молча отвел в сторону. Он выглядел очень решительным, и Вера не посмела возразить, а только демонстративно повернулась к Понтусу и заговорила с ним, будто ничего не случилось.

Когда поезд ушел и Василий Петрович направился домой, на Привокзальной площади его неожиданно догнал Понтус.

Что на это толкнуло его, опытного и расчетливого? Порыв? Почувствованная заново опасность, которая тянет к себе, как глубина? Мысли, что сейчас, когда уехала Вера, примирение стало более возможном? Ставка на идеализм и наивность противника? Беззастенчивое желание проверить его нервы и последние намерения? А может быть, тупая убежденность, что припугнуть и предупредить никогда не вредно?..

— Послушайте, — сказал он, немного забегая вперед, — я давно хотел поговорить с вами тет-а-тет. Давайте будем мужчинами! Дело ведь прошлое.



— Почему? — вопросом ответил Василий Петрович, не останавливаясь.

— Теперь нам нечего делить.

— Кто это вам сказал?

— Вы поставили себя в тяжелое положение. На что вы еще надеетесь?

— На правду.

— И это после всего?

— Вот именно! — уже не выдержал Василий Петрович и почувствовал, что если Понтус не отстанет, он кинется на него с кулаками или совершит какую-нибудь другую глупость.

Это как-то передалось Понтусу. Он брезгливо сморщился и с видом человека, вольного в своих действиях, круто повернул к ожидавшей его машине.

Имел Василий Петрович разговор и с Валей.

Питался он теперь в столовых. Чаще всего ходил в буфет горсовета, где можно было пообедать. Буфет неплохо снабжали, его посещало не очень много людей. Василий Петрович даже облюбовал себе место — в углу, возле широколистого фикуса со срезанной верхушкой. Он чем-то нравился, да и стол в углу часто оставался свободным. В этот раз Василий Петрович, как и обычно, сидел и читал газету, а когда отложил ее в сторону и взялся за ложку — официантка принесла блюдо, — вдруг напротив увидел Валю. Открыв сумочку, та копалась в ней.

Он ждал, что Валя смутится или, во всяком случае, удивится. Но она торопливо положила обратно блокнотик, вынутый было из сумочки, и поздоровалась с ним как с человеком, с которым встречалась часто, но случайно.

— Вы тут обедаете? — повесила она сумочку на спинку стула.

Буфет был в цокольном этаже. Свет скупо проникал сюда, и здесь всегда горело электричество.

Свет золотил пепельные Валины волосы и мягко оттенял ее лицо. Кругом слышался гомон. За буфетной стойкой у кассы, урчавшей при каждом повороте ручки, в вышитой блузке, и кружевном кокошнике стояла буфетчица. На застекленных полках были выставлены бутылки шампанского с серебристыми головками, коробки конфет, пачки папирос, круглые банки халвы, плитки шоколада. И это также как бы отбрасывало на Валю свой отблеск. А возможно, все это было просто фантазией Василия Петровича — поэта в душе, человека не особенно удачливого, но жадного в стремлении открывать красоту.

Он никогда наедине не сидел за одним столом с Валей. Его многие не поймут, но мужчины, которым перевалило за сорок, наверное, разделят его чувство — на Василия Петровича повеяло семейным уютом.

— Говорят, тут вкусно готовят и нет очередей. Правда? — спросила Валя. — Мне очень удобно сюда ходить, совсем рядом.

— Я давно собирался поблагодарить вас за статью, — сказал Василий Петрович.

Его слова испугали Валю. Испугали тем, что она вдруг не выдержит и он догадается о ее решении — собою заслонить его, взять ответственность за добрые отношения с Лочмелем на одну себя и доказать этим, что Василий Петрович здесь ни при чем, что никаких близких отношений у нее с Василием Петровичем нет и не было. Они совсем чужие люди. И если надо взыскивать, то только с нее.

Но как это сделать, если Василий Петрович разгадает ее игру? Разве он согласится на это? Разве в обиде и ярости не совершит глупостей, какие будут на руку Понтусу и его друзьям… Нет, нет! Пусть лучше уже думает, что она отвернулась от него в тяжелую минуту. Может быть, когда-нибудь и поймет…

— Но статью ведь не напечатали, — как о чем-то незначительном сказала она.

— Зато переслали в ЦК. А это тоже важно.

— Мне нравится тут у вас. Смотрите, несут и мне, — не дав ему продолжать разговор, показала Валя на официантку, выходившую с подносом из кухонной двери.

Ничто ни Валина враждебность, ни ее возмущение или гнев — не поразили бы так Василия Петровича, как это легкое, как казалось ему, безразличие. "Значит, конец, — подумал он. — Неужели конец?.."

Оставалось только одно — работа.

Город рос, хорошел, и Василию Петровичу сдавалось, что вот-вот, еще немного усилий, выдержки — и тогда можно будет с облегчением вздохнуть. Тебя поймут, и происки недругов станут не страшными — на них можно будет смотреть с высоты достижений. Может быть, поймет и Валя. Только скорее, как можно скорее надо достигнуть этой заветной черты, за которой начнется подлинное творчество, а значит, несмотря ни на что, — и счастье. И хоть он, Василий Петрович, неуклюж и неловок во многом, оно обязательно придет. Только необходимо сделать еще это и это. Не может же так вечно длиться… И Василий Петрович торопился, беря под личный контроль даже стройки.

3

Но иногда ему становилось жутко. А что если обстоятельства окажутся сильнее его? Тогда и сделанное пойдет насмарку, прахом. Вместо тебя появится какой-нибудь дядя и, глумясь, доказывая, что ты и замыслы твои — ничто, начнет переделывать все по-своему. Он непременно станет так делать уже потому, что ему нужно будет утвердить себя. Потому, что — уж так повелось! — всякое утверждение начинается с отрицания предшественника, который потерпел поражение…

Поднимаясь по сходням, Василий Петрович всегда чувствовал беспокойство. Они казались ему ненадежными, как и наспех сделанные перила, за которые приходилось держаться. Само сознание, что под ногами шаткие доски, было неприятно. Не любил он и смотреть с высоты, боялся ее: глубина тянула, как магнитом. И когда Алешка влез на стену, повернулся спиной к улице, развернул папку и стал объяснять, как, идут работы, Василий Петрович попросил:

— Слезьте, пожалуйста, слезьте…

Алешка иронически промолчал, прошелся туда-сюда по стене и неожиданно захохотал:

— Мы привычны, товарищ архитектор, наши кабинеты на лесах!

Думая о своем преемнике-победителе, Василий Петрович подошел к стене и глянул вниз. На земле хлопотали рабочие. Их движения и сами они показались ему неуклюжими: тот, кто шел, как-то в сторону выбрасывал ноги, а кто работал стоя, смешно взмахивал руками.

— Слезьте, я прошу вас, — повторил он, с удивлением догадываясь, что Алешка хочет поиздеваться над ним: "И этот туда же…"

Алешка через плечо тоже взглянул вниз и, словно выполняя спортивное упражнение, стал приседать на одной ноге, вытянув вперед руки с папкою.

— Прекратите комедию! — не веря уже в силу своих слов, возмутился Василий Петрович.

Алешка соскочил на подмостки и с поднятой головою стал перед ним.

— А чего, собственно говоря, вы кричите на меня? — огрызнулся он, не скрывая своей враждебности. Смуглое лицо его посерело, стало нездоровым, какое бывает у загорелых людей в туманные дни. — Здесь не ваша вотчина, а я вам не Валька какая-нибудь.

— Вы говорите глупости, — опешил Василий Петрович. — Как я могу кричать на Верас? Да и при чем тут она?

— Мы, море широкое, не младенцы, — ухмыльнулся Алешка, — знаем… И если хотите, я еще кое-что скажу вам. Все равно тут никого нет. Мне когда-то встретиться с вами хотелось без свидетелей. Я даже по улицам ходил. Но не встретились. То вас не было, то я был трезвый.

Слова о Вале всегда действовали на Василия Петровича. Слова же Алешки просто поразили его. Однако он даже не обратил внимания на их оскорбительный смысл. Сейчас это не имело значения. Важно было иное — Алешка открыто заговорил о своей былой, а может быть, и теперешней любви к Вале.

— Вы опоздали ревновать, — нашел в себе силы признаться Василий Петрович. — Поздно.

— Ой ли?!. А впрочем, и любить-то ее не за что. Думаете, чистота в ней есть? Мура. Манежится, манерничает. Выдумал ее кто-то, а она подслушала, как выдумывали, и играет себя такой. Покойница-мать и та плечами пожимала, хоть и молилась, как на невидаль. Обидно аж!

Он раскрыл папку и тут же, что-то преодолев в себе, резким движением снова закрыл ее.

— Давайте лучше про работу говорить, пока охоту не отшибло. Все одно дело давнее…

Подошел Алексей, поздоровался. Увидев, что они молчат, иронически заговорил сам:

— У меня к вам, товарищ Юркевич, вопрос есть. Вот вы проектируете дома, а мы их строим. Но почему вы не думаете про нас? Я, скажем, кладу стены, и у меня, понятно, своя задача. Но мы имеем в виду и штукатуров, которые после нас будут работать. Делаем так, чтоб им было тоже удобно. Иначе в круглую сумму влетает.

Прохрипел сигнал башенного крапа. Кран гордо тронулся с места, и стрела его начала медленно поворачиваться. Контейнеры с кирпичом поплыли в воздухе, описывая красивую дугу.

— У людей, кроме общих, есть еще и свои интересы, Алексей, — ответил Василий Петрович, наблюдая за стрелой и думая о Вале.

Нет, он не мог, как Алешка, отказаться от нее, не мог и забыть о ней. Валин образ жил в нем, мучил, помогал и мешал жить. Теперь уже вздорными показались ему собственные мысли о неразделенной любви в тот метельный вечер, когда они с Валей возвращались с предвыборного собрания. Любить можно и издалека! Можно даже не встречаться с любимой и вообще не видеть ее, только знать бы, что она есть, живет, что когда-нибудь ты ее вдруг увидишь, вдруг с ней встретишься. Она роднит тебя с окружающим миром, благодаря ей ты лучше чувствуешь его красу. Мир обеднел бы, погасни зорька Венера, хотя она никого не греет и нисколько не прибавляет света на Земле. Да и жить стало бы труднее, погасни она… Любовь уже сама по себе — счастье. Бедный тот человек, который не любит или любит без трепета, без того, чтобы быть готовым пойти на все, на самые тяжелые испытания. Высшее счастье как раз, может, и заключается в самоотречении, в служении великому…

Проверив, нет ли отклонений от проекта и не нарушены ли технические нормы, не заметив какого-то особого хитро-торжествующего настроения Алексея, Василий Петрович ушел со стройки взволнованным. Шагал быстро, размахивая портфелем и не выбирая дорогу посуше. В другое время он обязательно остановился бы у пустыря, где разбивали сквер, постоял бы, посмотрел. Тем более, что это, безусловно, был субботник и работали служащие какого-то учреждения: очень уж пестрой была их одежда, суетливы движения, много шума и мало порядка. Но сейчас, когда, как казалось, перед ним открылся новый выход и жизнь приобрела новый смысл, его неудержимо влекло куда-то. Возбужденному человеку, как известно, легче думать на ходу.

Когда он пришел к себе в управление, секретарша, словно по секрету, — а так она сообщала только о важном, — передала ему, что звонили из ЦК и просили завтра в четыре ноль-ноль быть у Кондратенко.

В этом не было необыкновенного — в ЦК готовилось решение о строительстве и благоустройстве Минска, — но Василий Петрович заметил тревогу в глазах секретарши. "Значит, наконец мое дело", — смутился он и посчитал нужным успокоить ее:

— Ничего, Нина Семеновна, все к лучшему. Поверьте мне…

Но, кто знает, скорее всего он успокаивал самого себя, потому что на ум пришел Зорин и события последних дней. Кроме того, было ясно: только там может быть утверждена его победа или поражение. Только там решались подобные конфликты.

4

Василий Петрович вошел в кабинет Кондратенко и удивился: там сидели Понтус, Зимчук и Алексей Урбанович. "Понтус и Зимчук — понятно, но почему Урбанович?" — удивляясь все больше, подумал Василий Петрович и, чтобы не здороваться с начальником управления за руку, отвесил общий поклон.

Кондратенко разговаривал с Алексеем и, не прерывая беседы, отошел ближе к письменному столу — не захотел стоять спиной к Василию Петровичу.

— Вы говорите, экономить можно и нужно? — спрашивал он, посасывая свою трубку и присматриваясь к Алексею. — Экономить ради других?

— Конечно, — взмахнул тот руками, которые до этого напряженно держал на коленях. — Ты кладешь стену и не выдерживаешь вертикали. Штукатуру же тогда, чтоб выровнять ее, надо в два раза больше покрутиться и раствора потратить. Опять же, если заводы нестандартный кирпич поставляют, кривой, разных размеров…

Понтус сидел и молчал, он, кажется, даже не видел, что было перед ним. Но Василий Петрович чувствовал, каких усилии стоит ему это оцепенение. Поредевшая прядь волос, скрывавшая его лысину, будто прилипла к ней. На висках морщинилась дряблая кожа, лицо обрюзгло, помертвело. Лишь пальцы на правой, руке, которые все время шевелились, точно что-то сжимая, свидетельствовали — он старается быть прежним.

О, как ненавидел его Василий Петрович! Его выдержка, сноровка просто мерзили ему. Он себя не пожалел бы, только вывести его на чистую воду.

— Мы сэкономили бы еще больше, — продолжал Алексей. — А то мыслимо ли: выдумываешь, вертишься колесом, а наткнулся на какие-нибудь архитектурные выбрыки — и стоп машина. По рукам и ногам связывают. Неужто тут согласовать нельзя?

— Это вы у архитекторов спросите, — усмехнулся Кондратенко, садясь за письменный стол.

Все сразу стали официальными, как на совещании. Кондратенко заметил это и снова встал из-за стола.

— Ну, — обратился он к Понтусу, — ответьте, пожалуйста.

— Архитектура — искусство, — произнес тот осипшим голосом, однако многозначительно морща переносицу.

— Но эти произведения искусства делают они, — сказал Зимчук, показывая на Алексея. — В них живут люди!

— Но архитектурные творения все равно остаются художественными…

— А вы как думаете? — повернулся Кондратенко к Василию Петровичу.

— По-моему, — начиная разгадывать новый маневр Понтуса, ответил тот, — общие фразы всегда остаются фразами.

— Если ими только не называть убеждения, — не моргнул глазом Понтус.

Он явно напяливал на себя тогу борца за идею. Это было выгодно во всех случаях: при победе поднимало его на еще более высокий пьедестал, при поражении — сводило вину к теоретическим ошибкам. Человек попал в плен идеи, увлекся, ну и… Получалось, что такого человека надо наказывать — если только стоит наказывать — за его неосмотрительное увлечение. С другой стороны, он как бы подчеркивал этим, что его мнение не только его, а вырастает ил незыблемых освещенных практикой мнений, поднимать руку на которые могут только безответственные люди, если не хуже.

— Я попросил бы Юркевича ответить, — добавил Понтус, словно все, что говорил тот, не касалось его, — как он относится к проектам, отмеченным премиями.

— Как? — поднялся Василий Петрович, забывая об этикете (ему все становилось нипочем). — Я, к сожалению, тоже во многом виноват…

— Вот и наберитесь мужества рассказать о себе. О том, как путали и петляли.

Понтус тоже осмелился было встать, но спохватился и по-прежнему окаменел в почтительной позе. Ему важно было захватить инициативу, чтоб самому направлять спор, ничем не выдавая, как холодеет, дрожит и ноет нутро.

Однако Кондратенко разгадал его намерение и состояние.

— Я ознакомился с вашими, Илья Гаврилович, проектами и докладной, — сказал он, поправляя ногой дорожку.

Понтус немного оживился.

— Я не считаю свои проекты невесть чем.

— Это уже обнадеживает, — пыхнул трубкой Кондратенко. — Но дело тут серьезнее. Ваша красота слишком, не в ладах со многим. Она, видите ли, мешает людям бороться за такую хорошую вещь, как экономия.

— Вот-вот! — горячо поддержал Алексей.

— Она не в ладах с пользой, с современными формами организации труда на стройках. Это значит — мешает дышать. Так какая же это красота?

Лицо Кондратенко наливалось гневом. Василий Петрович удивленно взглянул на него и невольно отступил на шаг. Он ожидал, что этот гнев сейчас обрушится, и на него. Но ни страха, ни отвратительной слабости не почувствовал. "Пусть, пусть, — с каким-то мстительным чувством, адресованным себе, подумал он. — Важно, что Понтус, кажется, уже не выкрутится тоже…" Лицо Кондратенко еще пылало возмущением, когда он повернулся к Василию Петровичу.

— Легче понять человека, — сказал он немного спокойнее, — который вернувшись в родной город, ужаснулся от того, что увидел, а потом загорелся: страна предложила ему построить город заново. Как его строить? Безусловно — чтобы он стал краше и куда лучше, чем прежде. Ибо раньше у него не было и подвига, равного тому, что совершил он в войну. Город должен как бы стать памятником славы своей и народной. И — что там труд, что там расходы! Разве можно их жалеть ради этого? Правда, люди ютятся в подвалах, в землянках. Не хватает ни света, ни воды. Но разве привыкать нашим людям к трудностям. Переживут, выдержат. Зато потом!.. Но человек не учел одной вещи: коль уж возвеличивать прошлое, то возвеличивать его не в камне, а в счастье живых…

Не было сомнений, Кондратенко говорил о нем, Василии Петровиче! Именно отсюда начинались его мытарства и сомнения. Но через горечь осознания этого пробивалась и радость: он все же шел к истине — живой, очевидной и мудрой в своей простоте.

— Это правда, — признался Василий Петрович.

Он не боялся сейчас показаться нескромным, не стеснялся своей радости из-за того, что опасность, скорей всего, миновала и он по-прежнему сможет служить тому, чему служил.

— Интересно было бы посмотреть, что делается в других городах, — подсказал Зимчук, понимая, что вопрос еще не решен.

— Это резонно, — согласился Кондратенко.

— К слову, скоро в Сталинград едут наши строители.

— Тем лучше…

Вышел Василий Петрович из кабинета вместе с Алексеем. Спускаясь по лестнице, толкал его плечом, шагал рядом, без обычной неловкости. Получалось очень интересно: их споры между собой ударили по третьему, а они сами очутились как бы в одном лагере.

На крыльце здания ЦК он рассмеялся и пожал локоть Урбановича:

— Вишь, как может все обернуться, Алексей? Как силы перераспределились. Странно даже…

На углу разбирали небольшой кирпичный дом, где еще вчера помещались бюро пропусков ЦК и правление Красного Креста. Крыша и потолок уже были разобраны, и годные остатки их грузили на машину. Рядом стоял и урчал экскаватор. Когда машины отъехали, он поднял стрелу и бросил ее под фундамент. Потом напрягся, заскрежетал зубчатым ковшом по кирпичу, и стена, наклонившись, начала валиться. Но как она упала, ни Василий Петрович, ни Алексей не увидели — это скрыла рыжая клубящаяся пыль, словно взметенная взрывом.

Глава шестая

1

Пришлось отказаться от привычного портфеля и взять чемодан. Поездка должна была занять дней девять: шесть — на дорогу и три-четыре — на осмотр города, на встречи со сталинградскими архитекторами. Кроме личных вещей надо было захватить альбомы с фотоснимками Минска и некоторые материалы, необходимые для заключения соцдоговора.

Поездка обещала быть интересной. Василии Петрович побывает в городе, овеянном славой. Он познакомится с новыми людьми, с их работой, планами. Сможет многое сопоставить. Хорошо и то, что едет он со строителями, будет ходить с ними на стройки. Когда-то ему тоже казалось, что между людьми разных профессий существует непримиримость. Непримиримы шоферы и автоинспекторы, хирурги и терапевты, архитекторы и строители. А разве это неизбежно? Нет, согласие может быть, только необходимо отбросить профессиональные предрассудки, подняться над ними.

Ведь цель у всех одна. Человеку надо быть универсальным. Шофер должен уметь поставить себя на место автоинспектора, хирург — терапевта. Тогда люди меньше ошибались бы, лучше работали. Служили бы не себе, не своей профессии, а народу. И он, Василий Петрович, будет последовательным в этом… А Волга! Он увидит ее, могучую. Говорят, шальные ливни и те бессильны поднять ее уровень на какой-нибудь миллиметр!

Состав делегации строителей Василий Петрович знал. В Сталинград ехали Урбанович, Прибытков, штукатур Зуев, главный инженер первого треста и представитель БРК профсоюзов. Кто, интересно, попадет в его купе кроме Дымка? Хорошо, если кто-нибудь поспокойнее и посолиднее. Дорога — путешествие в новое. Нигде человек так много не впитывает в себя, как в дороге. Пусть только у тебя будет жадное сердце и что-то накопленное раньше…

Встретившись с Дымком на перроне, Василий Петрович, возбужденный, вошел в вагон. Боком стал пробираться по узкому коридору, неся перед собой чемодан, перекинутый через плечо пыльник и не совсем охотно пропуская тех, кто провожал знакомых и теперь торопился выйти.

Их купе, как оказалось, было последним. Василий Петрович прошел в конец вагона и с любопытством заглянул в приоткрытую дверь. Но то, что он увидел, заставило его поставить чемодан на пол: у столика, в полуоборот к окну стояла Валя, а на полке справа сидел бородатый Прибытков. Валя тянулась к окну и кому-то улыбалась, отчего губы ее приоткрылись и стали видны ровные белые зубы, которые он так любил. Да и вся она, с упрямым лбом, розовым маленьким ухом, с густыми, завязанными в узел волосами, в легком дорожном платье, показалась ему особенной — такой, какими бывают влюбленные. Василию Петровичу захотелось увидеть, кому она так улыбается. Но для этого надо было стать обок, коснуться ее, возможно, испугать…

Дымок, догадавшись, что творится с другом, сам внес вещи в купе, взял из его рук шляпу, пыльник и куда-то их спрятал. Потом стал знакомиться с Прибытковым.

Слова Дымка обратили на себя внимание Вали. Она махнула рукой в окно и повернулась. И опять девушка показалась необычной. Но что-то и усиливало это впечатление. Василий Петрович подумал об этом и догадался: на Валиной груди был прикреплен орден Красного Знамени.

— Я с вами спецкором, — объяснила Валя, протягивая руку, обтянутую узкой манжеткой у самого запястья. — Помог кто-то, и вот послали…

Молодо загудел паровоз. Лязгнули буфера, и поезд плавно тронулся с места. По второму пути проходил встречный товарный, отчаянно грохоча на стыках рельсов. Сквозь открытую дверь и окно в коридоре Василий Петрович увидел стремительные красные вагоны, и ему показалось, что движутся только они, а их поезд, как и раньше, стоит. Василий Петрович перевел взгляд на Валю. Она все еще тянулась к окну. Мимо проплыло здание вокзала. Но впечатление, что поезд стоит, не пропадало: отплывал вокзал, а поезд стоял.

С этого момента Василий Петрович потерял обычное ощущение реального. Он сознавал, что происходило вокруг него, даже следил за этим, но, как глухой, не все понимал. Пришла проводница, постлала на верхней полке постель, и Прибытков, кряхтя, полез туда и сразу повернулся лицом к стене. Василий Петрович замечал вообще все, что делал Прибытков, — и как раздевался, и как залазил на полку, и как кряхтел, даже заметил, что у него волосатая грудь, — но никак не мог понять, как Прибытков мог все это делать именно теперь. Опять пришла проводница, принесла два стакана чаю в латунных подстаканниках, пачку печенья в прозрачном целлофане, и Дымок сразу же стал вытаскивать из своего чемодана завернутые в газету пакетики. Пригласил отведать Василия Петровича и Валю домашней снеди, а когда те отказались, не спеша, с аппетитом принялся уничтожать вкусноту сам. Этого Василий Петрович тоже не мог понять, хотя Дымок и объяснял: "Я в дороге ем, как вол, до отвала".

Потом в купе заявился Алексей Урбанович и предложил сыграть в карты. Все согласились. Дымок и Алексей положили на колени чемодан. Василий Петрович взялся раздавать карты. Карты были необыкновенные, валеты казались похожими на королей, и Василий Петрович часто ошибался. Это смешило Валю, чьим партнером он был, и радовало Алексея, который сильно лупил картами по чемодану, несколько раз ударил пальцами по его краю и после этого смешно дул на руку. Но тут же опять загорался азартом и бесконечно выкрикивал одно и то же: "Сейчас вы будете иметь бледный вид!", "Мазилы!", "Разрешите проверить ваши документы!".

Щелкнуло в репродукторе, скрытом в подставке настольной лампы. Диктор, поздоровавшись, строго сказал:

— Граждане пассажиры, вагон — ваше временное жилье…

Эти слова и музыка, вдруг наполнившая купе, заставили Василия Петровича спохватиться. Тронули не строгая дикторская доброжелательность, не бравурный марш и не слова "ваше жилье", а определение "временное". Да, все это временное. Есть и скоро минет.

— Довольно, товарищи, — сказал он и, как его ни уговаривали, отодвинулся в угол. Раздвинув оранжевые занавески, печально стал смотреть в окно.

Под однообразный стук колес за окном проносилось знакомое с детства: непрерывная лента подстриженных елок и телеграфные столбы, отбегавшие, будто оглядываясь. Они то поднимались, то опускались вровень с насыпью, и проволока их линовала то небо, то зеленую елочную изгородь. Иногда изгородь обрывалась, и тогда открывался простор — холмистое поле, зеленый луг с ручьем, обросшим лозняком, далекий и близкий лес.

— Приедем в Сталинград, — говорил Дымок, — поклонюсь ему и прежде всего похожу по улицам. Посмотрю, постараюсь понять. Так?.. Рассказывают, что после боев там долго не было ни галок, ни воробьев. Птицы покинули город! Вы представляете?

— Ага, — подтвердила Валя.

— Люди, восстанавливающие тракторный, жили в палатках перед заводскими воротами. Но спали чаще там, где работали. Зимними холодами и наспех выстроенных цехах раскладывали костры. Они горели днем и ночью. Из-за копоти и дыма почти не было видно электрических лампочек. Так?.. На восстановительные работы в цехи "Красного Октября" — есть там такой металлургический гигант — ходили по тропинкам, обозначенным флажками, потому что все вокруг было заминировано. Вы представляете?

Василий Петрович не выдержал и взглянул на Валю. Она сидела, зажав сложенные лодочкой руки между коленями.

— Как все это можно назвать? — после некоторого молчания спросила она, широко раскрыв глаза.

— Не знаю, — задумчиво ответил Дымок.

— Так и назвать, — неопределенно шевельнул пальцами Алексей. — Разве важно, как назвать? А? Важно, что сделали и еще сделаем.

"В самом деле, как назвать? — думал Василий Петрович, когда в полночь, выключив свет, все улеглись спать. — Очевидно, подвигом народа на его нелегком пути к счастью".

Похрапывал Прибытков, неслышно спал Дымок, и ровно, спокойно дышала совсем близко Валя, А он, как ни пытался, никак не мог заснуть, все думал и думал…

Утром его разбудил Прибытков. Умытый и старательно причесанный, он выглядел торжественно. Дымок и Валя стояли уже возле окна.

— Скоро Бородинское поле, — сообщил Прибытков. — Может, это самое, интересуетесь. Вот сейчас. За тем кустарником, — и показал пальцем в окно.

Василий Петрович поднялся и стал позади Дымка, опершись о его плечи. Бородинское поле он видел не раз и сразу нашел знаменитый памятник. Залитый еще косыми лучами солнца, на зеленом холмике отчетливо вырисовывался постамент с орлом. Орел взмахнул крыльями и как бы застыл в полете. А за ним, далеко, в сизой дымке, синел лес и розовело небо.

2

Валя была подготовлена к тому, что может увидеть. Но Сталинград все равно поразил ее — разрушениями, размахом строительных работ, своей неповторимостью. История здесь напоминала о себе на каждом шагу. Руины и те были особенные. В Минске они возвышались, как останки, уцелевшие после взрывов и огня. Стояло здание — попала бомба, и то, что не могла разбросать, поднять в воздух, осталось каменеть, отданное на милость дождям, ветру и времени. Тут же руины, как и люди, стояли насмерть, до последнего. Самой невероятной формы, они были изрешечены — пуля в пулю, осколок в осколок. История витала над площадью Павших борцов, над грозным валом Обороны, который теперь был отмечен танковыми башнями на массивных постаментах, шагающих от Волги к Мамаеву кургану.

Опаленный солнцем и горячим дыханием близкой степи, город жил своей будничной жизнью. На углах женщины в белом продавали "газводу". Не уступая дороги машинам, по улицам вышагивали верблюды. Около Центрального, по-восточному шумного рынка крутились запыленные карусели. От Волги долетали гудки пароходов. Не останавливаясь на станции, проносились составы с сизыми, как лесные голуби, тракторами на платформах. Из бесчисленных заводских труб к жгучему солнцу тянулись черные, желтые, голубые дымы… Но и это Вале казалось значительным, необычным. Ей хотелось как можно больше запомнить. Она фотографировала исторические места, мемориальные доски, записывала названия улиц, фамилии людей, с которыми встречалась, рассказы Алеси Зимчук, у которой поселилась, хотя остальные остановились в гостинице "Интурист", пока единственной в городе.

Первое, что привлекло внимание Вали, когда она знакомилась с Алесей, была ее сдержанность. Вернее, состояние уставшего человека, которого не покидает какая-то мысль. Она делала ее движения замедленными, светилась на энергичном худощавом лице, в красивых глазах. И знакомилась ли она с Валей, слушала ли ее или разговаривала по телефону, мысль, которая была далеко от всего этого, сновала и сновала.

Говорила она о себе неохотно, плохо помнила цифры, даты, так необходимые Вале, иногда даже путала название улицы, где по ее проекту должен был строиться дом. И только ночью, когда они легли в постель, почувствовали тепло друг друга, Алеся вдруг стала словоохотливой. Но заговорила она не о городе, не о своей работе, а об отце.

— Папа мне пишет все, — начала она не по возрасту наивно. — Он хороший и со мной более откровенен, чем с мамой. Думает, что она может и не понять его, а я пойму…

— Узнаю Ивана Матвеевича…

— Ты часто бываешь у наших? — встрепенулась Алеся.

— Как-то не приходится.

— Но все-таки видела череп на этажерке?

— Конечно.

— Это я нашла его во время поездки в Бухару… Однако я хотела сказать не о том. Ты, наверно, обижаешься на наших? Не надо. Папа хочет быть добрым, но обстоятельства не всегда позволяют ему…

Она обняла Валю и поцеловала. Валя не повернулась, когда та сжала ее в объятиях, и поцелуй пришелся в ухо. В ухе зазвенело.

— Папа писал и о Юркевиче. Хороший он. Его поездка — тоже не так просто, а предупреждение для кое-кого… Но до полного одобрения еще ого-го!..

Свернувшись калачиком, Валя промолчала и показалась себе маленькой, беспомощной. А Алеся все говорила, бередя душу и пугая.

Назавтра делегацию повели по новостройкам. Объяснения давали Алеся Зимчук и инженер Рыбаков, когда-то приезжавший в Минск. Осмотрели большой строительный комплекс по Саратовской улице, здание областной партшколы на площади Павших борцов, выдержанное в простых, ясных формах. На нем словно отражались прошлое города и его будущее. Первые этажи были сдержанными, почти суровыми и напоминали цитадель. Но выше — линии постепенно приобретали легкость. А лепные детали, красивый карниз и ажурный парапет уже вызывали ощущение взлета.

Валя опять фотографировала, записывала, но старалась держаться подальше от Василия Петровича и как можно ближе к Алексею и Прибыткову. Страх, разбуженный Алесей, жил в ней, рос, и она как бы искала защиты у товарищей. Когда переходили от одного строительного объекта к другому, Валя брала Алексея под руку, делала вид, что занята разговором с ним, и пыталась не замечать брошенных ненароком взглядов Василия Петровича. Алеся же, наоборот, делала все, чтобы они очутились вместе, стараясь завязать общий разговор.

Около трех часов она предложила съездить на Бакалду, за Волгу. На небе не было ни облачка. Солнце пекло нещадно. Под его лучами в скверах завяли цветы, сузились листья канадского клена, воробьи на дорожках не прыгали, а как-то бочком подскакивали с раскрытыми клювами. Всем надоело пить газированную воду, все обливались потом, и Алексей не раз выкручивал свой платок, а потом, держа его за уголок, нёс в руках, чтобы просох. Потому охотно согласились перенести значившийся в распорядке дня поход на Мамаев курган на завтра.

Привольная Волга текла плавно, величественно, и Валя подумала, что в этой величественной медлительности и таится, видимо, ее прелесть. Необъятный плес Волги поблескивал, но не переливался, не сверкал, а словно остекленел в стремительном беге. Далеко, почти на середине, уже сдаваясь игрушечным, черный, как жук, буксир тянул длинную ленту плотов. В разных направлениях скользили лодки. Развернувшись, к пристани подходил белоснежный пароход.

Спустились к пристани, купили билеты и быстро зашагали к — пароходику, который должен был вот-вот отчалить. И опять, когда рассаживались на белой крытой палубе, Алеся, точно невзначай, сделала так, что Василий Петрович сел рядом с Валей.

Он сидел сдержанный, закинув ногу на йогу и положив на колени руки. На потолке трепетали пятнистые блики, за бортом плескалась вода, лицо ласкала свежесть, а у Вали горели щеки и горячими, сухими были глаза. Она боялась шевельнуться, глубоко вздохнуть, и потому очень хотелось изменить позу и дышать всей грудью.

— Ну, как наш город? — вывела из неловкого молчания Алеся.

Пароходик загудел, за бортом зашипел пар. Медленно начала отплывать пристань. Потом над головой послышалась команда, и тут же застучали колеса.

— Город хороший, — как за спасение, ухватился за её вопрос Василий Петрович. — Нам стоит поучиться, как уважать историю. Замечательно, что сохраняете некоторые руины. Людям, небось, нужно, чтобы было не только светлое будущее, но и славное прошлое. Во имя этого они даже умирали…

Пароходик уже направлялся к противоположному берегу, все время беря против течения. Навстречу ему плыла длинная, как челнок, самоходная баржа. Поравнявшись, она отсалютовала гудком и скрылась за кормой пароходика. На противоположном берегу стали видны избы и колодезные журавли, напоминавшие зенитки.

— Поправились и зеленые пояса вокруг заводов, — почему-то более охотно заговорил Василий Петрович. — Это совсем хорошо.

— А главное? — хитро спросила Алеся.

— А в главном почти так же, как и у нас. Больше, чем надо, видимости. Многое на одну колодку, будто сделано одним… таким щедрым не на свои деньги широкомасштабником…

— Боже, как правильно! — вырвалось у Алеси. — И как трудно доказать это. Как трудно убедить, что прекрасное — это простота. Что в архитектуре она неразделима с современной техникой. В искусство пришла такая сила, как машина. И, по-моему, хорошо, что пришла. Надо только, чтобы она имела свою работу. Не помогала бы штамповать произведения архитектурных кустарей, а осуществляла бы такие художественные замыслы, какие по силе только ей — машине. Очень хорошему другу.



— Ну, до этого и я, кажется, не дорос, — несерьезно признался Василий Петрович.

Уткнувшись носом в песок, пароходик остановился. Матросы с веревками соскочили на берег. Положили шаткие сходни.

Толпой, шутя и смеясь, вошли в зеленую дубраву, Алеся взяла Василия Петровича и Валю под руки и попела всех вдоль берега по дорожке, которая то там, то здесь разветвлялась и сворачивала в сторону.

Вдоль нее стояли ярко раскрашенные ларьки и накрытое скатертями столики с батареями бутылок, пивными кружками и тарелками с красными усатыми раками.

Что происходит с ней. Валя вряд ли могла понять. Страх перед Василием Петровичем исчезал. Пропадало и желание притворяться, играть. Разве правда, большая, нужная, не на их стороне?.. И чувство обиды, задетого самолюбия, желание мстить за что-то уступили место сочувствию. Ей стало жаль Василия Петровича — умного, щепетильного человека, которому нелегко приходится в жизни. Зачем же она демонстрирует безразличие, если вдвоем им было бы гораздо легче и защищаться и нападать? Разве они не должны оставаться друзьями без оглядки — и в радости и в беде? Они согласны в главном — в отношении к жизни. Так зачем же скрывать это? Быть не собой — преступление! Считать другого трусом — тоже не лучше. А Валя, как девчонка, все время заботилась только о том, как быть ей самой. Защищая его, она совсем не думала о нем — человеке, которому калечит жизнь… Боже, как это, по существу, наивно и жестоко!

— Я хочу у вас спросить, — неожиданно для себя сказала Валя, не замечая, как мертвеет лицо у Василия Петровича, — вы не обижаетесь на меня?

— За что, Валя?

— Я была очень и очень несправедлива…

Ей в тот же миг стало легче, от сердца отлегло. Не ожидая ответа, она торопливо, смеясь, заговорила с Волге, о счастье видеть ее, о том, что раньше и не представляла такого полноводья.

— Ее и рекой-то называть совестно.

— Что это с тобой? — словно испугался Алексей. — А?

— С ними бывает, милок, — иронически объяснил Прибытков. — Это самое на мою часом тоже находит.

Но ни шутки, ни смех не смутили Валю. Они даже польстили ей. Она почувствовала, что не будь между нею и этими людьми близости, над ней не смеялись бы и не шутили.

Выбрали менее людный уголок пляжа, солнечного и золотистого. Здесь Волга, разделившись на два рукава, обмывала остров и была неширокой. Берег был ровный, песчаный, и ноги утопали в песке по щиколотки.

Отойдя в сторону, к кусту ивняка с подмытыми корнями, девушки стали раздеваться. Валя делала это стыдливо, неуверенно. Алеся же — точно была тут одна. Валя тайком поглядывала на гибкую фигуру подруги и невольно сравнивала ее с собой. Сейчас ей очень хотелось быть пригожей. Появилось делание — пусть такой, в купальнике, ее увидит Василий Петрович. Пусть! И эта мысль оттеснила все остальное.

Она первой побежала к воде и, разбрызгивая ее, упала грудью. Ее просили подождать, но Валя плыла и плыла. Наконец она достигла запретной зоны — линия полосатых буйков, соединенных между собой проволокой, — и ухватилась за скобы, вбитые в буек. Течение потянуло за собою, и вода, обтекая, зажурчала и справа, и слева. Держась на вытянутых руках, Валя зажмурилась, и ей тотчас же сдалось, что она несется против течения.

"Он обязательно подплывет, — убеждала она себя. — Обязательно…"

Сильно махая руками, Василий Петрович подплыл вместе с Прибытковым. Волосы на голове и борода у того были мокрые, что придавало ему незнакомый, страшноватый вид. И, быть может, поэтому Василий Петрович рядом с ним показался Вале необыкновенно близким, своим, именно своим…

После купания они неожиданно остались одни. Как это произошло? Кажется, вместе со всеми шли пить лимонад, вместе со всеми подходили к ларьку, но когда, расплатившись, оглянулись, никого вокруг не оказалось. Убеждая друг друга, что надо немедленно искать их, Василий Петрович с Валей торопливо пошли по тропинке между деревьями. Поблуждав по зеленой дубраве и не найдя никого, вдруг снова вышли на берег Волги. И странно — то, что они остались одни, их уже не беспокоило. Наоборот, это стало общей радостью, и они долго, почти лукаво смотрели на Волгу.

— Я всегда буду помнить ее, — признался Василий Петрович.

— Я тоже. Мне ведь многое открылось здесь… — послушно согласилась Валя и, не находя больше слов, замолкла. Но чем больше смотрела на Волгу, тем больше очи ее наполнялись слезами, ожиданием страшного и желанного. Они чего-то просили, чего-то требовали. И эта просьба и требование были обращены к Василию Петровичу, хотя Валя и видела его краешком глаза.

3

Курган был весь изрытый я выглядел диким. Склоны прорезали ручейки и опоясывали валы, похожие на желтые волны, что накатываются на морской берег во время прибоя. Только кое-где млели от зноя чахлые кустики. Под ногами похрустывала покрытая потрескавшейся коркой шоколадная глина. Корка крошилась, и из-под подшив катились кусочки глины. Подниматься было трудно.

Алексей шел за Кравцом и, глядя на его запыленные ноские сапоги, думал, как неожиданно и даже странно все повернулось. Он считал, что все кончено, а выяснилось, что нет, и надо многое додумать. За спиной слышались голоса остальных. Алексей не прислушивался к ним и, наблюдая, как из-под сапог Кравца катятся кусочки глины, думал.

— Вот тебе, Лёкса, и Мамаев курган, — говорил Кравец, не оглядываясь. — На него взойти нелегко, не то что отбивать штурмом. Если загремишь с него кувырком, то загремишь…

— Да-а… — соглашался Алексей, мало понимая его слова.

Все эти дни он жадно присматривался к работе сталинградских коллег. Видел много интересного. Но вера в себя в нем возрастала, и свое казалось даже лучшим. Тем более, что некоторые показатели у него теперь была выше, чем у Кравца. Однако так было, пока Алексеи не побывал у него дома.

Он шел к нему, готовясь подтрунивать над жактовской квартирой, над уютом, созданным чужими руками, над пятым этажом, где тот обязательно должен был жить. "Скажу, на Мамаев курган, верно, легче подняться", — мысленно подготовил он шутку. Но все оказалось не так, как предполагал Алексей.

Кравец жил в белом саманном домике, обсаженном кустами акации. Среди старательно подметенного двора желтела сложенная из кирпича-сырца низенькая плита, на которой в чугунках что-то варилось. За проволочной сеткой в клетках сидели красноглазые кролики. В огороде, примыкавшем ко двору, росли помидоры, кукуруза, цвели георгины, зрели полосатые арбузы, и на всем виднелись следы заботливых рук.

Их встретила молодая приветливая женщина к проведя в дом, тут же ушла, наверно, хлопотать по хозяйству. Это успокоило Алексея и настроило более благосклонно к Кравцу. Он снисходительно усмехнулся и, не прося разрешения, пошел осматривать комнаты. В передней, в кухне, столовой стояла необычная, белая мебель.

— Чехословаки, Лёкса, подарили, — сказал Кравец, следуя за ним. — В прошлом году приезжали. Умеют, брат, вещи делать.

— На больницу похоже, — возразил Алексей.

Но последняя комната удивила его больше всего. Это была не то спальня, не то кабинет. Во всю большую глухую стену на самодельном стеллаже стояли книги. Сквозь неширокое окно в комнату лилось солнце. Его косые лучи не падали на стеллаж, а как бы отгораживали Алексея от него и полосой ложились на пол.

Алексей, будто перед ним был ручей, переступил через солнечную полосу и, как слепой, дотронулся до стеллажа.

— Учишься, а?

И тут Алексея встретила новая неожиданность. Подойдя к письменному столу и щурясь от солнца, он сел в кресло и взял со стола фотокарточку в рамке, стоящую на стеклянной подставке рядом с чернильным прибором.

— Жена? — повертел он ее в руках и вдруг осекся: на него с пожелтевшего снимка смотрела Зося.

В партизанском кожушке, некогда подаренном им, в кубанке с пришитой наискось лентой, она стояла, прислонившись к сосне, а за ней виднелись хорошо знакомые госпитальные землянки…

— Память, — сказал Кравец, краснея.

С шумом отодвинув от себя кресло, Алексей поднялся и, тяжело дыша, дрожащими пальцами начал вынимать карточку из рамки. Но Кравец решительно остановил его.

— Это, Лёкса, мое! Пускай стоит. — И по-хозяйски с намерением крикнул в соседнюю комнату. — У тебя готово, сестра? Пошевеливайся там!

— По какому это праву твое?

— Прошу тебя, Лёкса, поставь, ради бога. Я же сказал, что это память.

— А я не хочу, чтобы она тут стояла.

— А мне нужно… Ты должен понять. Я ведь ни на что не претендую…

Алексей шагал за Кравцом, чувствуя слабость в ногах и умышленно стараясь наступать на большие кусочки глины, катившиеся из-под сапог товарища. "Учится и философствует, — недовольный, думал он. — И фотокарточка эта тоже… Лес темный…"

Поднявшись на вершину кургана, остановились у постамента с танковой башней.

Вблизи, зарывшись носом в бурую землю, ржавели-немецкий танк с белым крестом на борту и изувеченный броневик со странной эмблемой — в полукруге силуэт всадника, берущего барьер. Тут же, под чревом броневика, серели человеческие кости — взял! Рядом в овраге валялся присыпанный песком железный лом.

Алексеи подошел к танку, провел рукой по номеру — 833; заглянул в открытый люк — оттуда дохнуло тленом и пылью.

— А простор какой неоглядный! — услышал он голос Дымка. — Какой простор!

— Ого-го-го! — крикнула Валя, чтоб услышать эхо, по вокруг простиралась такая даль, что оно не прилетело.

Глазам открывались город, Волга. На противоположном ее берегу в стеклянистой дали мреели заливные луга, синие старицы, лес. На этом более отчетливо виднелись нефтяные баки, громады заводских корпусов, рабочий поселок. В несколько рядов пролегали железнодорожные пути. По ним шли поезда: огибали курган, бежали вдоль Волги, направляясь к "Красному Октябрю".

Алексей редко задумывался над собственными поступками. Теперь же, стоя тут, на Мамаевом кургане, он как-то необыкновенно остро почувствовал — ему надо быть лучшим. Молчаливая, преданная любовь Кравца, его учеба, бесспорно нелегкая, и все, что он увидел здесь, требовали от Алексея этого. "Учиться, тоже учиться! — решил он. — Учиться хотя бы уже ради того, чтобы жить как начал…"

Он не услышал, как к нему, заговорщически перешептываясь, на цыпочках подошли Зуев, Кравец и Валя.

— О чем задумался, детина? — пропел Зуев, и они сразу втроем положили руки на плечо Алексея.

"Когда пойдем обратно, зайду на почту и дам телеграмму, подумал он, виновато усмехаясь. — Как это я не догадался раньше! Прибытков, кажись, давал своим. Да и письма Зимчуку с Алешкой написать надо". — И ему сразу стало так, словно он сбросил с себя тяжесть.

Эпилог