За городской стеной — страница 27 из 75

ряя мечту тщательным анализом существующего положения, — ему казалось, что его долгое ожидание близится к счастливому концу. Он сказал бы, что Паула не внесла никакой разницы в их отношения — кроме того, ребенок сделал Дженис более досягаемой; теперь, поскольку стало ясно, что и она не без греха, ему начало казаться, что не такая уж он ей неровня. К тому же, по мере того как рос его заработок и шире становились возможности, крепла и его уверенность в себе, особенно в последнее время. Он не занесся, но былая приниженность исчезла навсегда.

Глава 14

Хотя Дженис и Ричард проводили теперь вместе довольно много времени, их встречи на этом этапе были — или по крайней мере выглядели — случайными. Дженис, не желая себя связывать, отказывалась рассматривать эти встречи как естественное следствие их непрестанно возрастающего обоюдного интереса; она предпочитала делать вид, что видится с ним так часто просто потому, что знакомство их стало более близким — как-никак они же соседи.

Обычно они встречались часов в шесть и шли к нему в коттедж поболтать. Она брала у него книги, слушала, как он, возбуждаясь от звука собственного голоса, объясняет, почему он вообще приехал сюда; ему хотелось внести полную ясность в этот вопрос — заставить ее поверить, что это ни в коем случае не уход от жизни. В свою очередь она рассказывала ему о себе, вспоминала детство с легкостью, свойственной людям, лишь недавно с ним распрощавшимся и уверенным, что они свернули с курса, им с детских лет предназначенного. В мечтах — правда, столь затаенных, что она не решалась четко сформулировать их, — она стремилась как раз к тому, что покинул он, — к той вольной, пусть до некоторой степени паразитической жизни, где при известной гибкости можно лавировать между колышками, расставленными для тебя обществом, не зацепившись ни за один из них. Так, почти незаметно для себя она тянулась к соблазнам, которым со временем неминуемо должна будет поддаться.

В этот вечер она, однако, не появилась, и, подождав немного, он пошел к ним — там ему сказали, что ее нет дома. Сегодня пятое ноября, и она пошла с Эдвином к церкви смотреть на праздничный костер. Уязвленный тем, что ему ничего об этом не сказали и не пригласили с собой, Ричард решил дойти полями до горной дороги; позднее он, может, и подсядет к ней у этого самого костра.

Последнее время он так углубился в себя, что перестал замечать окружающие горы. Перестал почти сознательно — словно возбуждение, в которое они его приводили, не способствовало его теперешним целям, а может, наоборот, именно они создавали у него настроение, когда кажется, что ничего невозможного на свете нет. И представлялись горы ему попеременно то не имеющими к нему никакого отношения, то отнимающими слишком много душевных сил. Однако этим вечером, задетый за живое, что, как ни странно, привело его в веселое расположение духа, он чувствовал, что его неудержимо тянет к горам. Какое впечатление могут производить подобные очертания, формы, запахи, краски, нагромождения, растительность, скалы, воды, тучи и ночной мрак на других, он не знал — но против него они действовали единым фронтом. Он чувствовал, что погруженный в темноту ландшафт — это мощная сила, чувствовал также, что, попади он под его чары, и ему конец. Может, это просто его фантазия, может, и так. Но с каждым шагом в душе просыпались и шепотком заявляли о себе все новые страхи, дотоле молчавшие.

Он дошел до горной дороги и тут впервые оглянулся на пламя костров, разбросанных повсюду на много миль вокруг, врезающихся конусами света в кромешную тьму. Некоторые — только что разожженные — горели алчно-желтым огнем, молодое пламя жадно пожирало аккуратные сооружения из картонных коробок, веток и старых шин; другие, уже догорающие, обвивали светящимся кольцом груду пепла и вбирали в себя краснеющий свод, тогда как создатели их, опустившись на колени, разгребали золу, чтобы испечь картофель в мундире; несколько костров уже погасло, несколько заглохло, теперь они будут потихоньку тлеть до самого утра. И сколько охватывал глаз, вокруг костров, которые горели на всем пространстве от самой дальней горной деревушки до небольших промышленных поселков, возле выстроившихся в ряд то там, то сям неприметных коттеджей, на задворках ферм, в боковых улочках, на обочинах шоссе, до самых приморских городков, где костры мерцали на фоне немигающих уличных фонарей и деловитых всполохов сталелитейных заводов, на пляже, где догорал сухой плавник и, умирая, бросал свое пляшущее отражение в выкинувшее его море, — повсюду, то вплетаясь в тревожную, брызжущую искрами россыпь костров, прожигающих раскаленными кончиками промозглую ночь, то вырываясь из нее, с грохотом и свистом вспыхивали потешные огни. Костры хранили молчание, и рядом с ними жалкие взрывы петард, хлопушек, мигалок, атомных бомбочек, шутих и всевозможных других предметов, протыкающих острым звуков воздух, звучали, как пистолетная пальба на затихшем поле сражения. Время от времени в воздух взвивались ракеты и, разорвавшись, превращались в сверкающую и тут же меркнущую звезду; неожиданно вспыхивали, разбрызгивая искры, бенгальские огни, шипели, вращаясь, огненные колеса.

Он вспомнил фотографию своей матери, снятую при неисправной лампе-вспышке: полосы света прочерчивали всю карточку, как след от ракеты, и только лицо осталось нетронутым. Ей было очень мало лет, когда он родился, и образ, который он навсегда сохранил в душе, был образом очень молоденькой женщины — гораздо моложе его — с длинными черными кудрями, нежным овалом лица и улыбкой, воспоминание о которой всегда вызывало у него легкую ответную улыбку. Он старался представить себе, каким бы он был, если бы вырос у родителей, и не мог. Слишком рано он остался сиротой, и дедушка с бабушкой слишком хорошо заботились о нем, чтобы он мог испытывать какие-либо горькие чувства, помимо смутной тоски, а стоило ему начать думать о родителях, и любопытство сразу же вытесняло эту тоску. Все равно ему не дано узнать, каковы были в действительности его родители. Судя по описаниям, они были безупречны, в разговорах о них поминались лишь те особенности характера, которые выставляли их в лучшем свете; поскольку их стремления и возможности оборвались, не успев расцвести, отчего ж было не говорить, что их ждало большое будущее. Никогда не горевать по родителям, потому что никогда не знал их; лишь сожалеть, что так случилось!

Он отвернулся от костров, зашагал вниз к церкви и стал петь псалмы, как всегда, когда бывал один и спокойно настроен, — те самые псалмы, которые тысячу раз пел в школе и в церкви. Сначала «Вперед, Христово воинство!», но выбор показался ему до смешного приличествующим случаю. Спеть бы какой-нибудь псалом подлиннее, с хорошей мелодией, под который можно хорошо шагать. Он посмотрел направо, на горы, — посмотрел с вызовом: ему хотелось громко крикнуть что-нибудь и в их адрес. Наконец он вспомнил то, что надо: простой псалом, как раз подходящий — на сельскую тему:

Мы пашем и мы сеем

Благие семена,

Но поит и лелеет их

Всевышнего рука.

Слова выговаривались ясно и отчетливо, но он тут же замолчал. Опять то же самое: стояло ему увидеть себя в действии, и деятельность его моментально парализовалась. Уж слишком на тему — так, что ли? Некоторое время он шел молча. Ну и что? Это в порядке вещей — отчасти затем он и приехал в Кроссбридж, чтобы иметь возможность взвесить и проанализировать те стороны своей натуры, с которыми прежде мирился, но с которыми, как выяснилось, мириться никак нельзя. Гипертрофировать какую-нибудь черту характера, с тем чтобы она самому начала казаться нелепой или приторной — хотя это, пожалуй, сродни методу тех докторов, которые утверждают, что нужно «питать болезнь», ускоряя тем самым ее ход, чтобы она скорее прошла. Или убила. Нет, тишину нарушить необходимо. Он стал насвистывать «Полковника Боги», затем «Британских гренадеров», затем «Правь, Британия, морями!» Так-то оно лучше! А вот еще песня, которую дедушка привез с бурской войны:

Прощай, Долли, хоть от горя

Сердце может разорваться!

Долг зовет меня за горы,

Чтобы там с врагами драться.

Потом он спел «Крик», положивший начало синкопическим ритмам, приведшим впоследствии к рок-н-роллу, потом «Гончую», кое-что из репертуара Билли Хэйли, Маленького Ричарда, Клифа Ричарда и Битлзов — «Нам это по плечу-у!».

Он вспоминал мелодии песенок, одну за другой и широко шагал вниз по дороге, то насвистывая, то распевая во все горло, правда не столь свободно, как если бы был один на свете, а когда поравнялся с первой фермой, заслонявшей группу строений, над которыми возвышалась церковь, понизил голос и стал приборматывать «та-рам-там-там, та-рам-там-там!», как барабанщик, отбивающий такт, пока отдыхает оркестр. А за спиной у него вдоль извилистой дорожки летели, казалось, отзвуки его концерта, выискивая, где бы им приткнуться в этой безмолвной глуши.

Костер был разложен на выкошенном квадрате напротив шеренги муниципальных домиков. Когда Ричард подошел, он уже осел и расползся по земле; несколько ребятишек, стоявших вокруг, продолжали подбрасывать в огонь ветки и картонные коробки, пытаясь расшевелить его; кто-то палочку за палочкой зажигал бенгальский огонь, держа его в вытянутой руке, так что из-за белого рассыпающегося света не видно было лица; вокруг человека с бутылками пива и стопкой бумажных стаканчиков толпились люди.

Он скоро отыскал глазами Дженис. Она держала в опущенной руке бумажный стаканчик и смотрела в огонь. Рядом стоял Эдвин. Лицо ее разрумянилось от жара, волосы были покрыты шарфиком. Ричард остановился на почтительном расстоянии, вне поля их зрения. Ему представилось, что она испытывает знакомое ему чувство одиночества в толпе, и он подумал, как все это должно быть ей чуждо и безразлично, но тут какая-то маленькая девочка протянула ей бенгальский огонь, и Дженис вдруг начала вертеть его над головой как лассо, покатываясь от смеха при виде того, как шарахаются от нее окружающие, как они увертываются от разлетающихся во все стороны искр. Эдвин сказал ей что-то, но она только помотала головой; к ним подошли какие-то люди, и все вместе они выпили еще пива — кто-то принес сандвичи. Снова Эдвин что-то сказал Дженис, и снова она не согласилась, но на этот раз обняла его.