За городской стеной — страница 71 из 75

— А нужно ли это?

— Да.

— Ну, что тебя гложет? Ты… говоришь о ней больше, чем я. Как будто она… да, как будто она твоя мать. Извини, пожалуйста. Я не могу смотреть спокойно, когда у тебя делается такой вид… как бы это сказать?.. Неистовый, что ли. Да, именно. Неистовый вид.

— Ты тратишь ужасно много слов. Почему? Ты что, боишься того, что можешь услышать от меня?

— Да я и так знаю. Знаю, что мама встретила тебя с какой-то особой. — Маргарет, так, кажется, ее звали — и зовут? Я нашла имя и адрес на бумажке, когда делала уборку. И ты считаешь, что это каким-то образом способствовало маминой смерти. Знаешь, я предпочитаю не говорить об этом. Исповедь требует духовника, а я, увы, для этой роли не гожусь.

— Извини. Я забыл о твоих чувствах. Не нужно было мне поднимать этот вопрос.

— Но ты уже поднял. И хотя ты не имел этого в виду, я чувствую укор, когда ты говоришь о «моих чувствах». Я прекрасно знаю, что, по общему мнению, мне их недостает. Отец так уверен в этом, что не ответил на три моих последних письма. Я пишу ему два раза в неделю. В последнем письме он просит, чтобы я не утруждалась приезжать к нему. Он, мол, знает, что для меня это слишком сложно. Тебе и Пауле он, конечно, шлет большой привет.

— Извини!

— Не извиняйся! Все это пустое. Истина старая, но тем не менее истина. Пустое все!

— Значит, ты не хочешь знать. Ну что ж, хорошо.

— Понимаешь, Ричард, это не имеет значения. Просто не имеет значения. Так же как и почти все остальное, над чем ты любишь размышлять часами. Все это впустую. Почему ты не посмотришь правде в глаза? Ничего ты не разрешишь. Потому что загадок-то нет… Воображать, что есть какой-то секрет Жизни, который ты можешь открыть, — боюсь, что это самонадеянно и глупо. Не такая теперь жизнь — да и была ли она вообще когда-нибудь такой? Ты то, что называется «старомодный», и это тебе скорее льстит, но какой ты там старомодный! Стоит тебе загореться чем-то, как ты тут же должен это опорочить — как и все мы. Только ты предпочитаешь думать, что поступаешь так в поисках какого-то абсолюта или первопричины — в общем, некоего подобия Грааля. Но я-то думаю, что поступаешь ты так исключительно из упрямства. Тебе почти ничего не нравится из того, что ты видишь вокруг. Во всем ты усматриваешь признаки морального разложения — и ты недалек от истины — и не замечаешь почти ничего помимо, потому что в твоих глазах разложение — это все семь смертных грехов, вместе взятых, тогда как на деле это только лишь желание отщипнуть себе лакомый кусочек… и ты тут же кидаешься искать чего-то другого, чего-нибудь старенького и испытанного, потому что то, что Ново, растленно, и доверия у тебя к нему нет. Услышав вдруг старый мотивчик, ты сразу же понимаешь, что он фальшив, но предпочитаешь делать вид, будто он тебе нравится, лишь бы не соблазнится какой-нибудь новой мелодией. В этом-то в есть твое упрямство. Но ведь, право же, все это так неважно. Ты должен решить, что ты будешь делать, и делать это. Остальной приложится. А если не приложатся, значит, по всей вероятности, и прикладываться-то нечему и, значит, ты ничего не потерял, болтаясь здесь без толку.

— Так, по-твоему, я болтаюсь здесь без толку?

— А как же прикажешь это называть?

Ричард кивнул. У него не было сил продолжать этот разговор. Дженис одним прикосновением своих легких сухих ладоней укротила его возбуждение, заставила замолчать, утихомирила. То, что это оказалось так просто, что это вообще оказалось возможно, прежде смутило бы его. Но сейчас он, по-видимому, совсем выдохся; он не мог возражать ей, зная, что это поведет к спору, которого хватит на несколько часов, и — еще того хуже — к ссоре, а это придаст ей еще больше выдержки, находчивости и четкости, а его окончательно собьет с толку, раздражит, утомит.

— Ну а теперь я тебе скажу, что думаю я, — неожиданно сказала она. — По-моему, ты мог бы сам сказать мне, что спутался с какой-то особой. Я предпочла бы услышать это от тебя, чем узнать самой.

— Но это же не так. Ничего… не было.

— Ты б хоть не врал.

— Но это правда. Ничего не было. Совсем ничего.

Она посмотрела на него, увидела, что он говорит правду, и расхохоталась. Ее смех возник вдруг, убив все остальные звуки, он существовал словно сам по себе, резкий и неприятный. Выражение ее глаз, однако, не было неприятным. А зубы посверкивали, лицо чуть подергивалось, казалось, если она сейчас не остановится, оно исказится мукой. Она смеялась вовсе не из желания обидеть его.

Внезапно он подумал, что все это дурной сон. Зачем он здесь, в грязных сапогах, с ноющими от усталости плечами? Не должно этого быть! Должна быть уютно-безалаберная квартирка в Лондоне, куда поминутно кто-нибудь заскакивает, последний фильм, самые последние известия, положение на любовных фронтах, дешевый малайский ресторанчик, сладкое пресыщение барами и телевизионными программами, раскиданные повсюду иллюстрированные журналы и полусекретные «прожекты». Кому-то перепадет дотация от БИК[7]… читал фельетон Тэда? Не лучше, чем то, что он писал в Оксфорде… а ты слышал, он выставил свою кандидатуру в парламент? Надоедливое, крикливое, озадаченное, сволочное, беспокойное, бездумное, расчетливое, обманутое, вынашивающее злобу, хвастливое, лишенное предрассудков общество не юнцов уже, только что покинувших стены университета, а молодых людей, умудренных несколькими годами работы, наращивающих силы перед преграждающей им путь плотиной старшего поколения, напирающих на стену, через которую они неизбежно просочатся, потому что развалины эти так или иначе будут принадлежать им. Теперь — увы, слишком поздно — все это казалось не столь уж непривлекательным. Было там известное чувство локтя, какая-то серьезность, от которых он слишком легко отмахнулся. Были люди, достаточно похожие на него, находясь среди которых он мог не испытывать ненужного напряжения от сознания, что он не такой, как все, не то что здесь, в Кроссбридже; жизнь, может, и не очень хорошая, но и не такая уж плохая. Во всяком случае, с тем миром он был связан органически.

Итак, картины жизни, которую он бросил, от которой отказался, наконец-то поплыли перед его мысленным взором, они манили, не вызывали неприятных чувств. Но ведь именно все это, вместе взятое, и выпихнуло его в Кроссбридж. Тем хуже для него, если жизнь, которую он так решительно отверг, была всего лишь милым попурри.

Дженис перемыла посуду и вернулась в кухню, на ходу вынимая шпильки из волос, готовясь ко сну. Она тряхнула головой, и волосы упали ей на лицо и на плечи. Подошла к зеркалу и внимательно посмотрела на себя.

— Наверное, мне скоро придется завести очки, — сказала она.

Ричард встал. Он обнял ее за талию, привлек к себе и уткнулся лицом в волосы, рассыпавшиеся по плечу. Она посмотрела на их отражение в зеркале. Сквозь одежду он чувствовал твердые контуры ее тела; его руки, лежавшие у нее на животе, стали подбираться к груди. Тепло, исходившее от нее, сразу же приободрило его. Нет, только Дженис нужна ему. Если они могут разделять радость любви — прижимая ее к себе, он думал лишь об этом, да и о чем другом мог он думать, — значит, не все еще потеряно, значит, есть, есть еще надежда, что эта постоянная потребность побольнее цапнуть друг друга когда-нибудь исчезнет и их совместная жизнь станет сносной. Не взаимной поддержки он искал — хотя она сюда входила, не трогательной заботы друг о друге — хотя не исключалось и это, нет, главное, была страсть, которую он мог разделять с Дженис, и только с ней, страсть, которая не поддается определению и может быть лишь познана, высший дар, не требующий объяснений, — да и что тут объяснять! В этом таилась подлинная надежда. Он поцеловал Дженис в шею, чувствуя, как щекочут ему губы прядки ее волос, как разливается слабость по всему телу, проникаясь надеждой, что неподатливая внешняя оболочка наконец вручит ему этот дар и расцветет пышным цветом его любовь к Дженис, давно уже томящаяся ожиданием. Так же, как томился сейчас он сам желанием обладать ею. Обладать ею всегда, оберегать ее, быть с ней терпеливым, быть ее другом, снисходительным, великодушным, всегда готовым помочь, любящим, доверчивым, — но это было немыслимо, совершенно немыслимо, пока она целует его через силу, пока воспринимает само действие как нечто совершенно ненужное и секунды, ушедшие на него, зря потерянными…

Сейчас, прижимаясь к ней, он почувствовал рождение надежды и чуть не застонал от сладостного предвкушения, однако сумел сдержаться из страха все испортить. Беззвучно проклюнувшееся зерно. Ему казалось, что самое важное — сию минуту сделать что-то, что доказало бы его бескорыстие, свидетельствовало бы о самоотверженности, любви, порядочности; мысли кружились у него в голове, словно хоровод печальных рождественских призраков. Но ничего придумать он так и не смог.

Он крепко поцеловал ее, сминая мягкие губы — тоже внешнюю оболочку, — но он не был грубым, этот поцелуй, И прыснули в разные стороны, спотыкаясь и падая, марионетки, которые он привычно дергал всю жизнь за веревочки: циничный взгляд на любовь, глумление над добрыми поступками, недоверчивый подход ко всем человеческим мотивам, кроме самых низменных, скука, которую наводило все, за исключением слюнявого блуда, подмигивающего издали, как некий кумир, непрочность дружеских отношений, готовность порвать их из страха, что при ближайшем рассмотрении окажется, что в основе дружбы лежат лишь меркантильные соображения, — ну а, естественно, когда ищешь, то всегда найдешь: такова была его жизнь — тесный тигель, который он создал для себя и вне которого уже не мог существовать, но вот теперь этот тигель исчез, и погружающий в небытие беззвучный поцелуй наполнял блаженством душу и тело. Он понял, что любит ее, понял, что может любить, и создание это принесло с собой тихую радость.

Они продолжали стоять тихо-тихо, им не хотелось двигаться, хотелось, чтобы все оставалось именно так; в это мгновение им ничего больше не было нужно.