За грибами в Лондон — страница 16 из 22

Не знаю зачем, но все-таки я вышел в холодную каюту, не совсем, конечно, довольный, прекрасно понимая, что ничего более приятного взамен душа я не найду, – но все-таки вышел. Я вдруг заметил, что корабль дрожит, дрожит все сильнее, и вид за окном, гора и домик на ней поворачиваются, и окно сползает с горы, и вот уже за ним ничего. Только вдали бетонная коса и красный маяк на ее конце, и он понемножку приблизился к моему окну, осветив всю каюту красным светом. Я даже видел, как вертятся в нем цветные стеклянные призмы, то расходясь, то накладываясь. Потом каюта снова побелела, и сразу за этим началось движение пола, медленное приближение этой стены, удаление другой, и потом наоборот – приближение той и удаление этой. Я вышел в мягкий коридор, там не было ни души, спустился по широкой лестнице, потом с трудом, нажимая на ветер, открыл дверь на палубу. Там тоже было пусто, большая поверхность некрашеного ровного дерева. Я погулял по этим бесконечным палубам, так никого и не встретив. За бортом была уже страшная тьма, и в ней чувствовалось большое пространство и полное отсутствие каких-либо предметов в нем. Я ходил очень долго и замерз, но замерз очень свежо, приятно. Я толкнул дверь наугад – и за ней были прекрасное видение, мечта, свет и тепло. Тут один за другим шли салоны, это так и называлось: палуба салонов. И везде уже сидели люди, ели ложками красную икру, сосали дольки балыка, резали жирных, тускло поблескивающих угрей с отстающей кожей, пили водку двойной очистки из больших экспортных бутылок. Рядом в нише помещался бар, маленький, круглый, мутно-вишневый, с облаком пара из кофеварки. Этот корабль куплен был за границей и предназначен для них, роскоши такой мы еще, видимо, не заслужили… что я попал на пробный рейс – удача, и все!

Проснулся я рано утром на широкой деревянной кровати, с ощущением свежести и удовольствия. Я побегал в трусах по каюте, принял душ, оделся и уверенно направился в кают-компанию завтракать (командировка такого рода была уже не первая, и я знал, как надо). Просторно, светло! Я сказал «приятного аппетита», набрал из фарфоровой чаши молочного супа, сел. В дальнем конце ел мичман Костя, с которым я вчера познакомился в музыкальном салоне. Это был очень красивый человек, тонкий, элегантный, сероглазый блондин с твердым взглядом. Я бы даже сказал, что у него был несколько рекламный вид. Но скоро я понял, что он знает об этом, какой он элегантный красавец, и понимает, что ничего в этом нет плохого, что, может, так и надо, но тут же слегка издевается над этим. В общем, такой человек, какие мне как раз нравятся. Окончательно я понял это, когда увидел его с женой, мяконькой, беленькой, с зелеными глазами и веснушками, которая заведовала тут развлекательной программой. Видно было, что в их браке есть элемент несерьезности, постоянного подшучивания. Когда я выходил, Костя стоял с ней у выхода и лениво говорил: «Ну шо решим? Можно по шлюпошной пойти, а можно по прогулошной».

Да, много на этом корабле красивых палуб.

Я тоже вышел – и вдруг увидел перед собой Ялту. Она спускалась белыми домами, садами, с какой-то безумной высоты, почти что с неба – к самому морю, к скользким обросшим камням.

Я стоял на шлюпочной палубе, глядя вниз. Шла посадка, и длинный деревянный трап прогибался от людской тяжести, и шестеро вахтенных во главе с пассажирским помощником с трудом держали этот напор горячих, влажных тел, иногда пропускали по одному, и тот бежал, пружиня трапом, и исчезал. Вообще дело было серьезное, все рвались на корабль, с билетами и без билетов, словно ожидая именно здесь найти наконец-то счастье, которое они давно заслужили. Только несколько человек там, внизу, выделялись своим спокойствием и неизмятой одеждой. Они стояли кружком, и один из них разгибал проволочки на шампанском, а на чугунной тумбе в газете лежал мокрый виноград. По их движениям, сочным голосам, по их лицам, не измученным суетой, угадывалась их принадлежность к ялтинскому дому отдыха ВТО. Потом мы плыли с ними вместе, и мне все больше нравились их самоуверенность, постоянно хорошее расположение духа и, так сказать, это их высокое легкомыслие. Посадка почти закончилась, и они спокойно вошли, и никто даже не спросил у них билетов. Сразу после этого шестеро матросов вынули трап и положили его на барьер, вдоль корабля. Помогая друг другу, они стали выдергивать толстый волосатый канат, служивший перилами, из колец. Потом сложили к середине стоячие железные прутики с кольцами и покатили трап, оказавшийся на колесиках. Они разогнали его по асфальту, как самокат, и у кормы резко развернули. Сверху спустился крюк, подцепил трап и, качнув, утащил его наверх, почти к самой трубе. Оказавшийся рядом со мной матрос, рыжий пацан лет семнадцати, стал крутить скрипучее колесико, и снизу к нам подтянулся плетеный пахучий блин из лыка, который предохранял корабль на стоянке от ударов его об стену. Тем временем с чугунных тумб сбросили петли троса, трос пополз и втянулся внутрь, корабль задрожал и стал незаметно отходить кормой, открывая большой треугольник воды.

Был уже двенадцатый час, и на нагретой деревянной палубе у бассейна стояли пустые плетеные кресла. Я уселся в одном из них, закрыв глаза и вытянув шею. Солнце наконец-то распуталось с мелкими желтоватыми облачками, которые донимали его с утра, и теперь светило ровно и горячо. Бассейн занимал сводчатую стеклянную галерею, уходил вниз, в прозрачную воду, гнутыми трубами перил и рубчатыми резиновыми ступеньками. Дно бассейна, казавшееся ближе, чем оно было, выложено цветным кафелем, образующим силуэты рыб. В глубине, у самого дна, были вделаны толстые стекла, и из-за них светили в воду прожекторы. От бассейна шли мокрые следы, они вели в кожаный и непромокаемый бар «Русалка», где продавали горькое польское пиво, сосиски, кофе с жареным миндалем.

Рядом со мной на тугом маленьком сиденьице разместился румяный кудрявый толстяк. Все вызывало у него восторг. Мы разговорились, и он сказал, что он оркестрант, пианист. Он и его ребята должны играть вечером, а остальное время свободны. Я давно уже не встречал человека, которому бы так повезло в жизни и чтобы он так открыто радовался, не стесняясь. Мы сидели, глядя на широкий белый приглаженный след от кормы до горизонта и на огромных чаек, неподвижно висящих над кормой. Особенно я заметил одну, целый час не шевельнувшую ни перышком. «Ишь, как парят!» – сказал я пианисту. «Да, – задумчиво произнес он. – Насобачились!» И мы опять замолчали.

Я шел на обед с мокрыми волосами, приятно чувствуя разгоряченное тело. Я пытался вспомнить свои городские неприятности и если и вспоминал что-то, все равно никак не мог понять: неужели этого было достаточно, чтобы повергнуть меня в ту яму, в которой я находился перед отъездом? И тут у входа в кают-компанию я столкнулся с моим коллегой Поспеловым. Он мрачно брел по коридору в черном пиджаке, осыпанном перхотью. Мы молча съели лангеты и компот, так же молча встали, сели в лифт, спустились до конца, открыли все люки, спустились в наш холодный, пахнущий мышами погреб, подошли к черной шершавой стойке, выдвинули по направляющим нужный нам блок. Профилактика… Мы молча работали часа два, и он все сохранял свое гнусное выражение. И тут меня охватила ярость. «Ах ты, гад, – подумал я, – сколько же можно всех давить? Да ведь сам ты ни черта не умеешь, только давишь и давишь, я буду не я, если здесь тебя не пересижу!» Мы включили все экраны, и на одном выплыли зыбкие волны, а по другому, словно стрелка по часам, медленно двигался луч, и после него на экране ненадолго оставался неясный контур берега, вдоль которого мы шли. Мы решили прошерстить всю акустику, раз уж мы здесь, – «глаза» и «уши» корабля. К вечеру мой напарник завибрировал, стал поглядывать на меня и потом – это было уже часа в два ночи – отправился якобы за оловом и не вернулся. А я вылез наверх только утром, вместе с акустиком, сдавшим смену. Подошел, понурясь, Поспелов. Теперь я мог «размазать» его, но не было желания. Я жадно «вдыхал» всеми чувствами окружающее. Было очень холодно. Корабль стоял. Вдруг приподнявшийся ветер словно приподнял и белесый берег, едко запахло. Цемент!.. Значит – Новороссийск. Прямо под нами была широкая бетонная причальная стенка на обросших тиной столбиках. К стенке привалились ржавые корпуса барж. Тихие молчаливые люди, свесившись со стенки вниз, выдергивали время от времени из воды спокойных, мохнатых бычков совсем под наш корабль. Поднималось красное солнце.

После Новороссийска мы плыли в какой-то мгле, не видно было ни моря, ни неба, даже ноги были видны неясно. Но потом выплыли из тумана, и я, свесясь, смотрел, как лоснящийся, уходящий под меня борт то лезет на волну вверх, дрожа, то шумно шлепается вниз, в яму, и притом быстро идет вперед, судя по уносящимся назад прозрачным пузырям и воронкам. «При таком ходе опоздание нагоним, к восьми будем в Сочи», – сказал пианист, глядя вместе со мной на воду. Весь вид его, как обычно, говорил о благополучии и довольстве. Мягкая панама, майка, старые брюки, которых не замечаешь, расстегнутые и разношенные сандалии; в веревочной сетке, надетой на руку, полураздавленные помидоры, покрытый крупинками соли шпиг, яйца. «В Новороссийске купил. Хотите?» – «О да!» Он опустился на корточки, выложил и выставил это все на газету, и мы прекрасно позавтракали на свежем воздухе. А вечером были в Сочи. У трапа, как всегда, образовалась толпа. Но был еще и наш, служебный трап!

В Сочи я бывал не раз, но все как-то с другого конца, с железнодорожного, и сейчас мне пришлось идти в центр через длинный белый мост с согнутыми под прямым углом бледными фонарями. Внизу, под мостом, широко была распластана галька, и только в одном месте бултыхался ручеек. За мостом – темная улица под густыми деревьями, и людей тут было полно, никто не хотел уходить, словно боясь, что вдруг кончится это – теплота, темнота, любовь. И было удивительно, что я оказался здесь, в таком важном месте, хотя мне полагалось сейчас под мокрым снегом вдавливать себя в автобус. А я стоял тут, на темной улице, и набухал счастьем, и думал с удовольствием, что вот как мне повезло наконец! Но скоро, поднимаясь вверх по длинным мраморным ступенькам среди сладко пахнущих деревьев, я почувствовал, что дошел до предела, что больше душа «не вмещает», и сейчас все сломается, пропадет, и наступит отчаяние: «Почему все уходит?» Оставалось только напиться. Местное темное вино «Изабелла» – из бочек на улице, пахучее и липкое, как здешняя ночь. Его продавали тут всюду, стаканы и деньги передавали на ощупь, в полной южной тьме, переходящей в сон.