I
Л. Гроссман говорит о значении диалога в творчестве Достоевского: «Форма беседы или спора, где различные точки зрения могут поочередно господствовать и отражать разнообразные оттенки противоположных исповеданий, особенно подходит к воплощению этой вечно слагающейся и никогда не застывающей философии. Перед таким художником и созерцателем образов, как Достоевский, в минуту его углубленных раздумий о смысле явлений и тайна мира, должна была предстать эта форма философствования, с которой каждое мнение словно становится живым существом и излагается взволнованным человеческим голосом».
М. М. Бахтин в своей интересной книге развернул эту идею, доказывая, что роман Достоевского полифоничен – многоголосен. Он говорит о парности героев Достоевского (Иван и черт, Иван и Смердяков; Раскольников и Свидригайлов) и формулирует свою мысль так: «Можно прямо сказать, что из каждого противоречия внутри одного человека Достоевский стремится сделать двух людей, чтобы драматизировать это противоречие и развернуть его экстенсивно».
Книга Бахтина представляет большой интерес, ее сочувственно рецензировал А. В. Луначарский, но в ней вопросы строения романов даются вне вопросов разрешения значения сюжета, не как записи происходящего, а как анализ сущности явлений через происходящее.
Можно спорить и с «парностью героев» как особенностью стиля Достоевского. Парность героев встречается повсюду: Дон-Кихот и Санчо Пансо, король Лир и шут, бог и дьявол в книге Иова, Фауст и Мефистофель, Онегин и Ленский и т. д.
Здесь масштаб наблюдения уменьшен потому, что оно сформулировано так, что обобщение менее широко, чем то, которое подсказано самим явлением. В то же время наблюдение не конкретизировано.
Иван и черт, Иван и Смердяков, а также Иван и Алеша – это не «парность», это способ анализа явлений через сопоставление различных его проявлений.
У Достоевского, как это отмечено М. Бахтиным, голоса равноправны, не опровергнуты; в его диалогах нет Сократа, который ведет спор к своему решению. Диалог не кончается. Спор объясняется в его романах тем, что у писателя нет решения, которое он мог бы художественно обосновать.
Достоевский выражает опровергнутость старых решений. Все его попытки найти решения внутри того строя, который он изображает, опровергаются.
Для М. Бахтина главное в Достоевском – создание новой формы романа. В заключении к книге он пишет: «Авторского голоса, который монологически упорядочивал бы этот мир, нет. Авторские интенции стремятся не к тому, чтобы противопоставить этому диалогическому разложению твердые определения людей, идей и вещей, но, напротив, именно к тому, чтобы обострять столкнувшиеся голоса, чтоб углублять их перебой до мельчайших деталей, до микроскопической структуры явлений. Сочетание неслиянных голосов является самоцелью и последней данностью. Всякая попытка представить этот мир как завершенный в обычном монологическом смысле этого слова, как подчиненный одной идее и одному голосу, неизбежно должна потерпеть крушение».
«Авторский голос» – высказывание автора – в романах Достоевского отсутствует; даже для высказывания «общего взгляда» в «Подростке» Достоевский ввел условное лицо: «Это Николай Иванович, бывший мой воспитатель в Москве, муж Марии Ивановны», дав этому незнакомцу свое высказывание.
Переведем сперва слово «интенция» в данном случае как вторжение, как включение автора в повествование.
Теперь постараемся разобраться в существе высказывания.
Роман всегда последняя данность для романиста, но он его самоцель только в том смысле и тем, что представляет собой результат познания мира при помощи форм искусства.
Эти формы сами в себе включают элементы жизни, их создавшей; применение их позволяет автору использовать общий труд человечества.
Нельзя сказать, что в оснастке корабля самоцелью являлось сочетание бегучего и стоячего такелажей; устройство парусов и их управление непонятно без знания ветра.
Оснастка кораблей – романов Достоевского и ход его сюжетов непонятны без включения того, что определяет рождение новой формы. Оснастка создана для парусов, то есть для движения, для использования ветра.
Не только герои спорят у Достоевского, отдельные элементы сюжетного развертывания как бы находятся во взаимном противоречии: факты по-разному разгадываются, психология героев оказывается самопротиворечивой; эта форма является результатом сущности.
Не примиренные голоса встречаются у Достоевского не только в романах.
Речь о Пушкине не слита, не завершена и как бы обусловлена противоречивыми моментами осознания жизни.
При издании речи в «объяснительном слове» Достоевский пытался уточнить ее, но и в самом тексте речи он спорит не с собой, а с надвигающимся на него пониманием мира, которое он не может ни принять, ни отвергнуть.
Градовский, с которым он полемизирует, понадобился ему как макет противника. Монолог труден Достоевскому и в статье.
В «Дневнике писателя» за 1877 год есть рассказ про человека, которого называли сумасшедшим, – для него это было бы повышением в чине, если бы и при этом он не оставался смешным человеком.
Рассказ так и называется – «Сон смешного человека». Смешной человек шел домой. Холодный и мрачный, какой-то даже грозный, враждебный к людям дождь, шедший в ночи, освещенный газовыми фонарями, наконец перестал. «...Началась страшная сырость, сырее и холоднее, чем когда дождь шел, и ото всего шел какой-то пар, от каждого камня на улице и из каждого переулка, если заглянуть в него в самую глубь, подальше с улицы. Мне вдруг представилось, что если б потух везде газ, то стало бы отраднее, а с газом грустнее сердцу, потому что он все это освещает».
Думая это, смешной человек посмотрел вверх.
«Небо было ужасно темное, но явно можно было различить разорванные облака, а между ними бездонные черные пятна. Вдруг я заметил в одном из этих пятен звездочку и стал пристально глядеть на нее».
Город своим туманом и своим газовым светом заслоняет небо.
Мир существует в темных провалах, существует как бы забытый.
Звезда приводит человека к мысли о самоубийстстве. Ведь он живет в нищете и подлости среди «стрюцких».
Это слово ввел сам Достоевский и дорожил этим словом. «Стрюцкие» – это деклассированные люди. Жить среди них не стоит: они слизь на дне города. Здесь слово «стрюцкие» полно горечи и самоунижения.
Любопытно отметить, что это слово Достоевский пояснил в «Дневнике писателя» только через несколько месяцев. Это слово из словаря людей, непосредственно окружающих писателя, и, давая его «смешному человеку», Достоевский приближал его к себе.
Человек задает себе вопрос: «Так ли?» – и совершенно утвердительно ответил себе: «Так». То есть застрелюсь.
Вронский стрелялся в романе «Анна Каренина» в этом же городе; жизнь потеряла смысл, потому что человек потерял убеждение в том, что живет правильно.
Вронский стрелялся со словом: «Разумеется», – повторяя это слово.
«Разумеется» – это утверждение бессмысленности и ненужности всего предстоящего в жизни.
Потеряно было понятие о том, что такое цель жизни и что такое добро.
Между человеком и целью стоял как бы звуковой барьер, который надо было преодолеть.
И вот тогда в небе как будто исчезли звезды. Когда они появлялись, казалось, что они обозначают необходимость самоуничтожения.
Смешной человек застрелился в меблированных комнатах, похожих на те, в которых жил Макар Девушкин. Но смерть только приснилась. После сна о смерти смешному человеку приснилась другая жизнь, другая возможность существования человечества.
В смешном человеке есть сам Достоевский не только потому, что это герой, им написанный, но и потому, что он знает такие словечки, которые писатель знал сам для себя; во всяком случае, этот человек свой для Достоевского.
Писатель рассказывает про самоубийцу, который возроптал в гробу и был воскрешен. Неведомая сила перенесла его к далекой Звезде, к той самой, которую он увидел в провале над городом.
«Она росла в глазах моих, я уже различал океан, очертания Европы, и вдруг странное чувство какой-то великой, святой ревности возгорелось в сердце моем: «как может быть подобное повторение и для чего? Я люблю, я могу любить лишь ту землю, которую я оставил, на которой остались брызги крови моей, когда я, неблагодарный, выстрелом в сердце мое погасил мою жизнь. Но никогда, никогда не переставал я любить ту землю, и даже в ту ночь, расставаясь с ней, я, может быть, любил ее мучительнее, чем когда-либо».
Человек жил на земле оскорбленным и воскреснул на новой земле – Звезде, на исправленной планете.
На этой Звезде Достоевский видел людей золотого века, людей, не знающих оскорблений, унизительного труда, нужды.
«Они были резвы и веселы, как дети. Они блуждали по своим прекрасным рощам и лесам, они пели свои прекрасные песни, они питались легкою пищею, плодами своих деревьев, медом лесов своих и молоком их любивших животных. Для пищи и для одежды своей они трудились лишь немного и слегка. У них была любовь и рождались дети, но никогда я не замечал в них порывов того жестокого сладострастия, которое постигает почти всех на нашей земле, всех и всякого, и служит единственным источником почти всех грехов нашего человечества».
Достоевский не скрывает от нас, что эта Звезда – Звезда золотого века, звезда воспоминаний, та мечта, которая подняла социал-утопистов.
«Я часто говорил им, что я все это давно уже прежде предчувствовал, что вся эта радость и слава сказывались мне еще на нашей земле зовущею тоскою, доходившею подчас до нестерпимой скорби; что я предчувствовал всех их и славу их в снах моего сердца и в мечтах ума моего, что я часто не мог смотреть, на земле нашей, на заходящее солнце без слез».
Человек своего времени, смешной человек, внес разлад и муку на эту Звезду.
«Да, да, кончилось тем, что я развратил их всех! Как это могло совершиться – не знаю, но помню ясно. Сон пролетел через тысячелетия и оставил во мне лишь ощущение целого. Знаю только, что причиною грехопадения был я. Как скверная трихина, как атом чумы, заражающий целые государства, так и я заразил собой всю эту счастливую, безгрешную до меня землю. Они научились лгать и полюбили ложь и познали красоту лжи»,
Началась борьба со злом, началось подвижничество.
Явились праведники, которые приходили к этим людям со слезами и говорили им о потере меры и гармонии, об утрате ими стыда. Над ними смеялись или побивали их каменьями. Святая кровь лилась на порогах храмов.
Люди Звезды развратились: «...быстро родилось сладострастие, сладострастие породило ревность, ревность – жестокость...»
Достоевский видит здесь как социальное зло то зло, которое он часто называет злом сущности человека. Он видит историчность зла, то, от чего обычно старается уйти, переводя все на религиозные и физиологические категории: «Они познали скорбь и полюбили скорбь, они жаждали мучения и говорили, что Истина достигается лишь мучением... Увы, я всегда любил горе и скорбь, но лишь для себя, для себя, а об них я плакал, жалея их. Я простирал к ним руки, в отчаянии обвиняя, проклиная и презирая себя. Я говорил им, что все это сделал я, я один; что это я им принес разврат, заразу и ложь! Я умолял их, чтоб они распяли меня на кресте, я учил их, как сделать крест».
Так много создавший Достоевский ничего не забывал и никому ничего не прощал. Вопрос об обитаемости звезд старый. За ним стояла одна из неудач журнала «Время».
Н. Страхов напечатал статью «Жители планет», доказывая, что планеты необитаемы. Статья вошла в ироническую поговорку.
Вопрос был связан с религией: мнение об обитаемости планет считалось еретическим. За него преследовали в XVIII веке епископа Фенелона.
Если во Вселенной есть несколько человечеств, то с точки зрения христианства Иисус не мог, сойдя на землю, искупить мир; ему пришлось бы сходить столько раз, сколько существует человечеств.
Сон Достоевского не только утопичен, но и атеистичен. Он прямо противоположен статье Н. Страхова. Во сне совратитель, принесший грехопадение на Звезду, сам просит об распятии, и мысль о страдании как бы становится частью зла; человечество золотого века выше идей искупления.
Если судить по «Дневнику писателя», то между созданием «Сна смешного человека» и речью Достоевского над могилой Некрасова прошло немногим более полугода. Это было время, когда Достоевский как будто возвращался к прошлому.
Похороны поэта происходили на кладбище Ново-Девичьего монастыря. Вынос с Литейной был в 9 часов утра. На похоронах было несколько тысяч человек. На кладбище говорили речи.
Наступили сумерки. Достоевский протеснился к раскрытой еще могиле и слабым голосом произнес несколько слов. Он сближал Некрасова с Пушкиным и Лермонтовым, ставил его выше Тютчева по тому месту, которое должен был занять поэт в литературе нашей.
Из толпы молодежи один голос крикнул, что Некрасов выше Пушкина и Лермонтова, что те поэты были только байронистами.
Несколько голосов подхватили и крикнули: «Да, выше!»
Спор этот был начат молодым Плехановым, который был тогда в толпе.
В «Дневнике писателя» 1877 года Достоевский отвечал:
«...словом «байронист» браниться нельзя. Байронизм, хотя был и моментальным, но великим, святым и необходимым явлением в жизни европейского человечества, да чуть ли не в жизни и всего человечества. Байронизм появился в минуту страшной тоски людей, разочарования их и почти отчаяния».
Он говорил о том, что после французской революции «все задыхалось под страшно понизившимся и сузившимся над человечеством прежним его горизонтом. Старые кумиры лежали разбитые. И вот в эту-то минуту и явился великий и могучий гений, страстный поэт... Это была новая и неслыханная еще тогда муза мести и печали...»
Некрасов сближался Достоевским с Байроном, как могучий крик, в котором соединились и согласились все крики и стоны человечества.
Печаль над человечеством, месть тем, кто унизил человечество, скорбь человека над самим собой – вот что была для Достоевского поэзия Байрона и Некрасова.
Жене, Анне Григорьевне, Достоевский завещал у могилы Некрасова: «Когда я умру, Аня, похорони меня здесь...»
Анна Григорьевна в своих воспоминаниях прибавляет, что тут же он завещал не хоронить его на Волковом кладбище на литераторских мостках, говоря, что там лежат его враги.
Там лежали в это время Белинский, отношение к которому у Достоевского было неровным, и Добролюбов, который поддерживал Достоевского и с которым Федор Михайлович спорил очень уважительно.
Людей, к которым Достоевский относился враждебно, Салтыкова и Тургенева, там еще не было.
Анна Григорьевна вспоминает неточно. Почему ей изменяет память, я скажу позже.
С Некрасовым Достоевский был связан в лучших моментах своей жизни. Перед похоронами Некрасова Федор Михайлович всю ночь читал стихи поэта, том за томом, читал без сна, читал так, как смотрят звезды.
В «Братьях Карамазовых» Достоевский как будто начисто отказывается от своего прошлого и приходит к новым утверждениям и, может быть, хочет говорить устами своего сверстника Зосимы.
Но вместо утверждения произошел спор.
Идет спор за и против; так и названа одна из книг романа, и голоса бунтарей убедительнее голосов защитников.
Он принуждал себя, но навсегда не смог принудить остаться «вне истины с Христом». Идея страдания, мысль о том, что страдание это выше и человечнее счастья, та мысль, которая лежит в основе спора Достоевского о преступлении и наказании, для самого писателя навсегда осталась художественно недоказанной.
Тем сильнее шел спор, и так как спор этот не мог кончиться, то он осуществлялся героями, которых писатель как бы выделял из своего сознания, раскалывая его.
Сопоставляя бунтаря с иноком в «Братьях Карамазовых», он связывает бунтаря братством и соучастием в преступлении с лакеем и пошляком Смердяковым; это должно было унизить бунтаря. Нужно было победить волю человека. Уже само христианство казалось Федору Михайловичу свободой, христианство надо было подменить, подчинить воле сверхдиктатора, великого инквизитора, который освобождал людей от спора совести. Великий инквизитор обеспокоен, он как будто знает о надвигающейся революции.
Христос поцеловал Великого инквизитора и ушел: он смирился. Алеша целует Ивана. Иван Карамазов это называет плагиатом, но бунтарь в этом поцелуе получает то прощение, которое было даровано угнетателю. Бунтарь оправдан.
В споре с богом выигрывает обвинитель Иван; это понимал и Победоносцев и Достоевский. То, что сказано против, отрицание – в романе сильнее религиозных утверждений романа. Черт и Иван говорят убедительнее. То, что говорит Достоевский против, сильнее того, что сказано за.
Достоевский продолжал спорить, пересматривая всю историю и литературу.
Как пророк Валаам, проклинал он того, кого хотел благословить, и благословлял проклинаемых. Он не мог изменить ни хода звезд, ни хода истории.
Социализм остается не только «злобой дня», но и надеждой века.
Воплотившиеся в спор мечты юности не проходили и воплощались в сомнениях времени.
Достоевский не верит Толстому в том, что Левин найдет успокоение в религии, хотя сам именно в религии и ищет успокоения.
Бунт нарастает, приближается буря. Противоречия жизни все более обостряются. Достоевский продолжает «Братьев Карамазовых, и герой – Иван – в своем бунте ближе к Достоевскому, чем благостный и преждевременно состарившийся, остроносый, слабоногий старец Зосима.
Иван Карамазов не только спорит с богом, но и позволяет убивать старика – содержателя питейных домов, отрекаясь от отца.
Преступление Раскольникова как бы повторяется, удваиваясь.
Великий инквизитор – пастырь людей, принявший на себя всю ответственность и снявший с людей свободу, пошедший на деспотизм и шпионство, – тоже остается в сомнении.
Достоевский говорит, что это католицизм, но вряд ли только о Севилье думали Карамазовы, споря о свободе и рабстве.
Может быть, Великий инквизитор, запрещающий все, даже чудо, – это черный двойник самого Достоевского, его отречение от мечты, его смирение.
Великий инквизитор – это, конечно, не выразитель католичества и не тень полудруга Достоевского – Победоносцева.
Это сам Достоевский – в измене.
Он говорит: «Я ушел от гордых и воротился к смиренным для счастья этих смиренных».
Смирися, гордый человек, – говорил Достоевский.
Гордость для Достоевского – это социализм.