Их крики слышатся даже сейчас. Режущие битым оконным стеклом, раздирающие ржавыми граблями, шинкующие трухлявыми вертелами. Крики ползут со всех сторон, окружают, шипят рассерженными гадюками, вцепляются в незащищенные живот и пах. Ледяными спицами втыкаются в хребет, косточку за косточкой, нерв за нервом. Вопят убиваемыми кроликами в голове, терзая даже не уши, кроша изнутри зубы и выдавливая глаза.
Сиреневые, салатовые, красные души погибших текут со всех сторон. Незаметно и обманчиво медлительно, все ближе и ближе. Перекатываясь через зеркало разом замерзшей земли, тянут острые пальцы-щупальца, ругаются, видя расстояние. Наша наша наша нашанашанашанаша… шепот придавливает тяжелее рухнувших этажей. Не отпускает, манит к огненным провалам мнущихся черепов, к белоснежным клыкам в сухих обескровленных пастях.
Души, склизкие и опасные, катятся дальше и дальше. Живая, пульсирующая своим теплом дурочка притягивает магнитом. Голод и желание идут раньше хозяев, загнутыми пиками колючей проволоки хлещут, впиваются прорастающим страхом, обездвиживают.
Приторный запах сгнившего абрикосового сада и серая плотная завеса уморенного коровника идут перед ними. Ноздри бы заткнуть, да руки плетьми вдоль тела, мягкие на кончиках пальцев и закостеневшие выше, бледные, бесполезные руки. Тлен и гниение все кучнее, все плотнее — сзади, справа, слева.
Крик не пугает желающих живого тепла. Вопль не зовет на помощь бросивших ненастоящих друзей. Никакой помощи не случится, и никто не придет. Одна против ужаса, одна-одинешенька посреди стылой мертвой пустыни, раскинувшейся в недосягаемой для человеческих глаз темноте вдоль сдохшей железной дороги.
Призраки и их слуги боятся лишь одного черного старого дома. Скрипа досок обшивки, выпирающих ребрами рыцарской кирасы. Неуловимой угрозы шепота, идущего из глубоких подвалов и чердака, чья злоба чернее черного. Да-да, они опасаются даже его тени, ширящейся вокруг, неторопливо и неумолимо настигающей всполохи сиреневого, оранжевого и салатового. Призраки, комки кровоточащих, неупокоенных душ, мягко лопаются и звонко трескаются, не успевая удрать от тьмы, падающей со стен и крыши черного дома. Тень особняка растет, впитывает в себя умирающие останки злобы и насыщается нерастраченным страхом.
Мертвый оскал зеленовато-трупного черепа, ухмыляющегося с небес, подталкивает в спину. Вперед, дурочка, лишь там ты спрячешься. Если повезет, тебя найдут. Не повезет — останешься в громаде с колоннами. Там безопасно. Там можно выжить. Ведь луна скоро спрячется в клубки черных туч, и призраки вернутся. Настигнут, загонят, выпьют досуха.
Шаг за шагом, хрусть-хрусть косточками под сапожками. Да-да, вперед. Не смущайся, торопись, луна глумливо хохочет беззвучным смехом с небес, оттаскивает рычащую тень, ярящуюся сторожевым псом, выпускает оставшихся призраков. Луне весело играться с идиоткой, оказавшейся на мертвой земле в одиночку. Беги, беги, пока тебя не догнали.
Воздух густой и вязкий, сладкий, пахнущий разрушенным кладбищем и его обитателями. Лезет в нос, рот, горло, смердит даже в ушах. Смерть, невидимая и осязаемая, танцует над черным домом, не решаясь проникнуть в оскал чердака.
И хорошо, и хорошо, немножко осталось — и скоро окажется внутри… Чуть-чуть.
Ступени растрескались. Трещины змеятся сухими венами. Посередке — вытертая до желобка дорожка. Удобная и такая надежная. Вроде бы — оскользнуться и упасть, а вот не выйдет. Ноги ступают ровно, не шатнуться, не качнуться. Топ-топ-топ, вот и все, вот и поднялась. Сиреневые пальцы-когти скрипят угольной пылью из-под убежавших ног, вгрызаются в звонко лопающуюся землю. Тянутся следом, бессильные и трясущиеся, тянутся, переходя в тень от дома, рассыпаются прахом, но все еще пытаются вцепиться в куртку, в брюки, в шарф… А не в волосы или голую кожу в прорехе брючины. Касаются пояса, желая аккуратно ухватиться за него и потянуть, выдрать из плена темноты…
Кого боятся волки? Медведя. От кого бегут крысы? От кота. Кто жрет всех?
Тот, кто сильнее. Или та.
Обернуться, броситься назад, к радостно встрепенувшимся сиреневым и салатовым силуэтам. Рвануть что есть сил, и…
Дом выбрасывает из приветливо распахнутой глотки входа широкий язычище из тьмы, клыков и паутины. Капканом хватает поперек и утаскивает, хохоча пастью дверей. Призраки неупокоившихся людей плачут, разбиваются, понимая — не успели, не помогли, не спасли.
…Дом стар и темен…
Стучит где-то в стенах хриплый пульс труб. Воет скалящаяся ржавой решеткой вентиляция. Тягуче тянутся вниз капли въевшейся сырости. По стенам расползается фосфор мохнатого ковра плесени. Паутина висит серыми мертвыми знаменами. Здесь живет лишь умершая память и живая смерть.
Посреди прячущегося в темноте коридора — одинокая уставшая девочка.
Поиграем? Поиграем, соглашаются этажи дома. Это же так… вкусно.
Стены — не только в плесени и паутине. Десятки и сотни, если не тысячи лиц смотрят вниз. На нее. Лица — бледно-трупные, подсвеченные светящейся, шевелящейся дрянью вокруг них. Черно-белые, цветные, выцветшие и еще яркие, фотографии следят за стуком сердца и любым движением.
Глаза… глаза на них. Ненормально распахнутые глаза с черными жемчужинами зрачков. Люди не могут так смотреть, не могут. Из четырех человек с самого близкого снимка смотрит лишь кроха в детском высоком стульчике. У троих вокруг нее глаз нет, выцарапаны до дырок. А она смотрит, широко, незряче и страшно.
Мужчина и две женщины. Одна полулежит на диване с высокой спинкой. Остальные стоят по краям. Вместо глаз — лишь желтеющая бумага с двуглавым орлом на печати внизу. Женщина сидит и смотрит совой, увидевшей добычу. Выкаченными снулыми глазами. Узкими и косящими зрачками.
Кровать, вкруг нее семья, вся в платьях до пола и сюртуках с жилетками и часами на цепочках. Усы, бороды, подусники и даже бакенбарды. На подушках, придавив мундиром с эполетами, раскинув густую седую бороду — старик с костистым черепом и крючком хищного носа. Глаза лишь у него. Огромные, белесые, мутные. И злые. Впиваются насквозь узкими полосками зрачков.
Слышала, говорили, думала — бред… Давно-давно, фото с умершими, пост-мортем. И глаза у мертвых. Нарисованные поверх век, почти как настоящие. Так смотрят, говорили, а ведь не верила. Не врали. Ни капельки. Вот почему глаза с каждой карточки смотрят лишь одной парой. Живым здесь глаза ни к чему. Здесь мертвые наблюдают за живыми. Пока те тоже не окажутся среди них.
Лишь бы не разбудить уснувших черным сном. Уйти дальше, пусть там страшнее, уйти. Сотни рыбьих холодных глаз впиваются со стен. Тянут к себе и не дают сделать ни шагу. Стой, иди к нам, стой, сюда-сюда, стой, ближе, ближе, девочка, стой, ко мне, ко мне, стой, замри, двигай сюда, девка, стой, наша-наша-наша-наша-а-а…
Бледный подросток в узком мундирчике тянет полупрозрачные руки. Кроха с куклой в переднике и в чепчике шипит и скалит длинные крючки на щуку во рту. Старик-советник шевелит беззубой челюстью, блестит двумя длинными желтыми древними клыками. Гувернантка, опираясь на навсегда грустных воспитанников, скрипит отросшими когтями свободной ладони. Все и каждый, любая и скопом, рвутся к крохотному живому огоньку в их кирпичном погосте. К нам, к нам, ко мне, ко мне, идидидидидиди…
Бам-бам-бам!!!
Грохот и звон из угла.
Череп луны отражается в стеклянной дверце высоченных часов.
Хрустит маятник в своей незатихающей качке — на века и до скончания века.
Бам-бам-бам!!!
Полночь вырастает дрожащей тенью.
Полночь хрустит половицами второго этажа.
Полночь шагает вперед и вниз к трепещущему горячему блюду.
Бам-бам-бам!!!
Вместо кукушки — лишь блестящий гнилью нетопырь.
Вместо стрелок на круглом и радостном циферблате бегут острые спицы.
Вместо цифр потрескивают панцирями и шевелят сухими крыльями синие жуки.
Бам-бам-бам!!!
Серебро луны скользит по стенам.
Серебро луны патиной набегает на медные и стальные потроха часов.
Серебро луны превращает смазку в самую настоящую кровь и лимфу.
Бам-бам-бам!!!
Из дальнего угла тянется тень.
Из дальнего угла доносится постукивание холодных пальцев друг о друга.
Из дальнего угла льется ощутимая и видимая темная дрожащая дымка тлена.
Бам-бам-бам!!!
Трещина на стене скрипит и хрустит.
Трещина на стене подрагивает и растягивается в ухмылке.
Трещина на стене рассыпается скользким ехидным смешком раскрытой пасти.
Бам-бам-бам!!!
Шелестит в старом шкафу у освещенной стены.
Шелестит кринолином светлого платьица в темных пятнах.
Шелестит спутанными льняными волосами мертвой девочки на фарфоре куклы.
Бам-бам-бам!!!
Воет ветер в открытом лючке-вьюшке печки-голландки.
Воет сама печь и ее ледяные стенки в белых и голубых изразцах.
Воет каждая щель между любым из изразцов и ведьмы с оборотнями на них.
Бам-бам-бам!!!
…Не стой и беги, пытайся укрыться и не суйся ко входу… только не туда…
Тьма прячет в себе огромное мохнатое чучело, блестящее глазками и клыками приоткрытой пасти. Чучело ловит блики луны и злобно подмигивает левым янтарным глазом. Когти чучела острее ножа мясника и длиннее мачете наемника.
Наемник умер и не вернется за ней. Наемник обещал ей помощь и не сдержал слова. Наемник вернется за ней, холодный, пахнущий сладко и страшно. Протянет руку и схватит за волосы, притянет к себе и будет, поскрипывая желтыми зубами и воняя стухшим мясом изо рта, есть ее лицо. А чучело станет держать и не пускать.
Как никогда не выпустит через вход сам дом.
Дом — старый, дом помнит хозяев еще до революции, дом сохранил и спрятал все нужное. Дом никогда не расскажет о тайнах и никогда не даст рассказать другим. Дом питается жертвами, их кровью, их плотью, их страхом, их агонией.
И сейчас у него есть кто-то, кто снова хозяин. И дом служит ему.
Проклятый старый черный дряхлый мертвый дом.
Кап-кап-кап… черная жижа с потолка… кап-кап-кап…