За мертвыми душами — страница 18 из 59

— Да ведь у вас богатства там лежат! — воскликнул я.

— Какие-с? — несмотря на хмель, хозяин насторожился.

— Мебель! Ведь ее только починить, и она опять хоть куда!

Павел Павлович с презрительным видом поджал губы, отчего кончик его носа приподнялся кверху.

— Н-ну!! — протянул он. — Эта коммерция мелка для нас… не подходящая! Пущай лежит!

— Там и книги есть, — продолжал я, — кое-что я выбрал. Может, не откажете продать мне это?

Я указал на свою связку и на ту, которую держал Петр, стоявший позади нас. Павел Павлович перевел глаза с одной на другую.

— Можно-с.

— Сколько же вы желаете за них?

Хозяин опять поджал губы, взял одну связку и взвесил ее на руке. В нем проснулся купец.

— Две красненьких!

С купцом и я заговорил по-иному.

— Одной довольно: все равно у вас мыши съедят!

— Это как сказать!.. Полторы. «Стра… шная пу… стошь»[34], — по складам прочел он, переврав притом надпись на корешке одной из книг.

— Ишь, самую квинтвивисекцию выбрали!

— Ровно десять!

Павел Павлович, ломавшийся только для виду, махнул рукой.

— Получи деньги, Петр! — приказал он. — Для хорошего человека не жалко; только для вас уважение делаю!

— Ну-с, а теперь сделочку вспрыснуть надо! — добавил он, когда я расплатился с Петром и забрал обе пачки. — Пожалуйте-с!

— Какие вспрыски, Христос с вами, ведь мы только что пили!

— Позвольте, когда ж это было? Да вы время утратили: пока вы на чердаке действовали, я уж и этой… ну как ее… — он пощелкал пальцами, помогая памяти, — ну, клептоманией успел призаняться и моцион сделал!

— Чем занимались?

— Клептоманией! — внушительно повторил хозяин. — Руки свои изучаю, очень занятная штука! чтоб судьбу свою узнать, человек, ляд его знает куда лезет, на кофе гадает, а она нате вот: вся как есть у него же на ладошке изображена!

Я понял, что речь шла о хиромантии.

— Кто же вас научил ей?

— Дамы наши губернские!.. любят они со мной хороводиться, — сделав небрежный жест, ответил он, — талант по руке, сказывают, большой я имею!

Павел Павлович чуть было не упал, но успел ухватиться за дверной косяк.

Мы опять очутились в столовой. На том же конце стола была постлана чистая белая скатерть и приготовлены два парадных прибора из английского фарфора. Бутылок всяких калибров и видов выстроено было несть числа. В стороне от них стояла громадная миска для крюшона со скрещенными на ней двумя длинными, блестящими ножами. Эта часть просвещения, видимо, была известна хозяину лучше иностранных слов.

Было около часа. На обед нам подали щи из баранины, жареную свинину и необычайных размеров индейку. Все это было вкусно, но безмерно жирно. Павел Павлович ел мало, зато усердно опрокидывал в рот рюмку за рюмкой; мне на тарелку он наваливал горы всего; свою рябиновку я только пригубливал, и хозяин, заставив меня выпить пару полных рюмок, перестал замечать мои уловки. Его захлестывало. По мере питья он делался все молчаливее и сумрачнее. Вместо обычного своего «здравствуйте» он стал произносить «просят», чокался, проглатывал, затем начинал коситься по сторонам.

Я сообразил, что это «просят» есть не что иное, как «прозит», вероятно, слышанное им где-нибудь на пирушке.

Только что я принялся за индейку, воспалившиеся глаза хозяина недвижно уставились в мою сторону; он нагнулся, нахмурил брови и осторожно сощелкнул что-то с моего плеча.

Через минуту он повторил то же самое.

— Что там такое? — спросил я, оглянувшись.

Павел Павлович сидел крепко сжав губы и не сводил с меня глаз.

— Слаб ты пить! — уже на «ты», вполголоса произнес он. — Чертики по тебе прыгают. Брось, больше не пей! — В голосе его слышалась забота обо мне.

— Да и вы бы перестали! — ответил я.

Несколько раз в жизни мне приходилось наблюдать сумасшедших людей и начинавших впадать в водобоязнь животных. Сумасшествию людей предшествуют волнение и напряженность всего организма; собакой в первом периоде овладевает радость, восторг, даже экстаз. И я всегда бывал поражен совершенно одинаковым, особенным сиянием глаз и тех и других, его необыкновенным сходством с сиянием святости; разум как бы претворяется в лучи и уходит через глаза… потом и мозг, и они умирают. Глаза сумасшедших начинают отливать тем синеватым огнем, который заревом покрывает зрачки здоровых собак, когда они теряются и перестают понимать в чем дело. Это сигнал о берущем верх безумии зверя, всегда таящемся в нем и в человеке рядом с разумом.

Этот огонек я вдруг подметил в глазах моего собутыльника; предвещание было плохое.

— Учи ученого! — возразил он. — Сокрушон тебе нужен: мозгам от него легче, его пить можешь!

Он встал и поволок за собой скатерть; тарелка его грохнулась на пол и разлетелась в куски. Павел Павлович ничего не приметил, обошел стол, придвинул к себе миску и стал лить в нее что попало под руку: рябиновку, ром, коньяк, всякие вина, водку.

На звон тарелки из дверей вывернулись Ванька и Митька и принялись проворно откупоривать бутылки и подавать хозяину. Шампанское Павел Павлович откупорил сам, обдал как из пожарной кишки пенистою струей блюдо с индейкой, затем справился с прицелом, и шампанское полилось в миску.

Ванька водрузил на ножках верхушку головы сахара; Павел Павлович окатил ее спиртом и чиркнул спичкой. Синее пламя охватило сахар, миску и ту часть стола, где происходило священнодействие. Я набросил на огонь салфетку и затушил скатерть. Признаюсь, в ту минуту я подумал лишь о спасении великолепной столовой, а не об особе ее владельца!

Павел Павлович вернулся на свое место, налил в наши стаканы новоявленный крюшон и, не изменяя своей мрачности, сделался необыкновенно заботлив и нежно-внимателен ко мне, как к больному. Он то и дело легонько трепал меня по плечу, заглядывал мне в глаза и произносил — Ну, ну, ничего… обойдется!.. не бойся: маленькие ведь они, паршивцы!.. Это ты, милый, в катькину яму попал!

— Катцен-яммер! — поправил я.

— Ну вот, вот!.. в нее. Отойдет, ничего! Ну, как себя чувствуешь? — немного погодя обратился он опять ко мне. — Не лазят больше по тебе?

— Кажется, нет.

— Ну вот и верно: и я не вижу! — обрадовался Павел Павлович. — Да ты на этого идола не гляди, там самое гнездо у них! — воскликнул он, заметив, что я гляжу на буфет. — Тебе не от вина, а от этой анафемы почудилось! У, идолище поганое! Разряжу! — вдруг освирепев, крикнул он и ударил кулаком по столу. — Лупи его, сатану! — он вскочил и ухватил тяжелую бутылку из-под шампанского. Я едва успел удержать его размах.

— Давайте лучше уйдем мы с вами отсюда! — сказал я. — На чистом воздухе теперь хорошо б побыть, под липой под вашей?

Павел Павлович, тяжело дыша и сверкая глазами, опустился на стул.

— Пойдем!.. — проговорил он. — Ванька, Митька, сокрушон за нами волоките!

Мы встали и пошли из столовой. В дверях Павел Павлович вдруг остановился, повернулся назад и харкнул в буфет через всю комнату.

— Вот тебе!.. У-у-у, жулябия!! — заявил он при этом.

Я взял его под руку и повел дальше. Павел Павлович огруз, отяжелел, его мотало из стороны в сторону.

Под густовершинной, вековой липой была устроена скамья, охватывавшая ее в виде квадрата с четырех сторон. Там же имелся врытый в землю стол; многочисленные окурки папирос, огрызки яблок, бумажки и т. п. свидетельствовали, что это место не раз избиралось для кутежей хозяина и его собутыльников.

Миску и несколько бутылок водрузили на стол, и мы расположились на свежем воздухе. Главной моей задачей явилось поскорее напоить Павла Павловича до положения риз, затем как-нибудь вытрезвить Мирона и во что бы то ни стало удрать из этого винного царства. Чижиков был уже так пьян, что доконать его, казалось, можно было одним, двумя стаканами.

Павел Павлович зачерпнул из миски крюшон огромною серебряной разливательной ложкой и наполнил стаканы. Половина ложки была, конечно, разлита при этом по столу.

— Просят, — произнес хозяин, чуть не расшибив свой стакан об мой.

Я отхлебнул и поставил крюшон на стол; он оказался способным заставить взвыть любого носорога.

— Просят! — так пей! — мрачно заявил хозяин, — что ты усы-то купаешь? Видишь, как надо! — он показал мне свой пустой стакан. Я поспешил налить его и, злорадствуя в душе, потянулся чокнуться. Черт с тобой, думал я, выпью пару стаканов, зато уж ты у меня ляжешь!

Но сосед не лег. Пришлось выпить сверх двух еще по одному; мне показалось даже, что Павел Павлович как бы посвежел и повеселел от них. Я хотел встать и к ужасу своему почувствовал, что я пьян: ноги мне почти не повиновались! А главное — я с полною ясностью ощущал, что по лицу моему, несмотря на все усилия противодействовать, расползается блаженная улыбка. Было обидно и досадно, а улыбка продолжала раздвигать мне рот.

Я собрал всю силу воли, сдвинул брови, затем оперся на край стола и поднялся.

— Будет! — строго сказал я и явственно услыхал, что выговорил: «бурдет».

Я махнул рукой, и кто-то другой засмеялся моими губами; я хотел уйти.

— Куда? — завопил благим матом Павел Павлович, облапливая меня железными ручищами и шмякая назад, как куль муки; скамья подо мной крякнула.

— В Сыне Сираховом что сказано: пей до дна! не оставляй зла в дому своем! А тут гляди, сколько еще осталось? Истребляй. Штурм! Ура, бей его! — он схватил бутылку и запустил ею в ствол липы: нас обдало брызгами вина и стекла.

— Не-не х-хо-чу! — ответил мой двойник. Тем не менее в руках у меня очутился полный стакан. Павел Павлович обнимал меня, целовал, чокался, причем мы полили друг друга крюшоном. Пил и я. Он объяснял мне место из Сына Сирахова, где значится, что сокрушон назван так потому, что этот напиток сокрушает главу змия и что этого змия упустил дурак дьякон. Потом Павел Павлович спел арию Париса из Прекрасной Елены и «Не шей ты мне, матушка, красный сарафан», причем шлепал ладонью по луже на столе и плакал… кажется, затем мы спели что-то дуэтом… дальше я ничего не помню!