— Нет, уж этому номеру с вашей стороны не пройтить!.. — говорил повар, — это уже антанде с гарниром-с!
— Я и не понимаю, что вы такое говорите?.. — ответила не подымая головы Ариша.
— Разговор обыкновенный-с, петербургский, как у нас по-столичному полагается-с! Вы, значит, барышня, можно сказать, цветочек, а я бабочка-с… вот вы меня своим амбре и должны осчастливить!
Ариша слегка подбросила фартук на своих коленях и прохихикала.
Туша повара вдруг всколыхнулась: он сделал попытку обнять соседку, но та вовремя уклонилась и отодвинулась.
— Этого уж и не надо совсем, Никанор Ильич!.. — недовольно сказала она.
— Вот это так апельсин?! — воскликнул повар. — Как же не надо?! Разве я вам не кавалер? Посмотрите вашими замечательными глазками, что кругом делается? А-а-ах-с!!. — он завел под лоб глаза и задергал из стороны в сторону напомаженной головой.
— Где делается? — Ариша выпрямилась и оглянулась.
— Да во всем естестве, на всей планиде-с!.. — Никанор Ильич описал нечто вроде широкого круга обеими руками. — Весна, любовь-с… свинья и та чувствует, а уже что же в человеке вершится? Как бульон на огне вот здесь кипит-с!.. — Он словно в подушку постучал кулаком в грудь. — Должны вы меня полюбить, верьте чести!
— Почему же это я должна?
Туша придвинулась к ней ближе.
— Это мы вам сейчас, как на ладони, докажем. По-французскому вы соображать можете?
— Слышала, как говорят господа…
— Знаете, как нас с вами по-французскому обозначали? — заметьте это себе на память! — он с многозначительным видом поднял вверх толстый указательный палец с перстнем-печаткой на нем. — Вы риша, а я повар! — Он откинулся назад, и с торжествующим видом упер руки в бока.
— Какое же тут французское: вы по-русски сказываете? — разочарованно возразила девушка.
— Заблуждение ума! — Никанор Ильич потряс головою. — По-русски выйдет — вы богатая, а я бедный: опять, значит, в ту же кастрюльку въехали. Вы риша, а я повар!! — с наслаждением, нараспев повторил он, закатив глаза и прижав руку к сердцу. — Вот за это за самое вы и должны меня полюбить!
— Какие же мои богатства, Никанор Ильич? — смущенно произнесла девушка, не понимавшая высокой мудрости своего обожателя. — Ничего у меня как есть нет.
— Гм!.. А личико, а все прочее?! — толстяк пошевелил в воздухе всеми десятью пальцами, словно желая забодать ими Аришу. — А я бедный, я сирота… и вы не хотите меня осчастливить! — голос его окончательно перешел в млеющее воркованье. Казалось, весь этот студень в куртке вот-вот растечется в виде сиропа.
Ариша молча и медленно, но все больше и больше поворачивалась к сладкопевцу: ее, видимо, завораживало медовое журчанье чепухи, которую нес ее кавалер.
— Значит, судьба моя горькая такая!.. один мне теперь конец остается, — на обрыв и брык с него в Волгу!..
Этого сердце Ариши уже не могло выдержать. Она вдруг вскинула обе руки на плечи безнадежного самоубийцы и припала к нему головой.
— Не надо… что вы?!. — шепотом заговорила она.
Началась перестрелка поцелуев. Я отпустил ветку и пошел своей дорогой.
Кругом все пело и ликовало: заливались скворцы, урлюлюкала иволга, сотни птичьих голосов наполняли истомой парк…
Около десяти часов вечера я и хозяйки разошлись по своим комнатам. Мне не спалось. Я долго читал, лежа в постели, затем встал, раздернул закрытые гардины и отворил окно.
Словно серебряный щит, на меня глянул месяц; синь и тишина наполняли мир. Из моей комнаты видны были только темные, недвижимые купы парка; все словно бы прислушивалось и ждало чего-то.
И вот, чуть не под самым окном у меня щелкнул соловей. Ему отозвался другой, третий… зарокотал весь парк: далекие трели донеслись и из-под обрыва… Ночь давала концерт. Звуки сверкали и гасли. Величайшие певцы мира пели свой гимн…
Я лег, когда стали расти туманы, когда бесшумные привидения, вздымавшиеся над кустами и деревьями, слились в одно белое, колыхавшееся море и коснулись моего окна. А соловьи все рокотали… Душа росла вместе с туманом… Будто бесчисленный рой ночных бабочек мягко трепетал крыльями где-то в глубине груди, по струнам скрытой там арфы… было неизъяснимо радостно, свежо и волшебно-смутно…
Рано утром я уже катил на телеге по проселку, вившемуся среди зеленей. И впереди и по бокам синели леса.
Вез меня Никита — почтенный, чернобородатый мужик лет сорока пяти, плечистый и рослый, с внимательными глазами и суровым лицом. Пара рыжих сытых лошадей бежала бойко. Я сидел на «грядке» — доске, положенной поперек телеги, и думал обо всем виденном у Дашковых и о власти звука.
Звук всесилен… Он может убить человека, может потрясти его, исцелить, раздражить и утешить. Он разрушает здание, взрывает порох, убаюкивает и нежит. Огромнейшее количество наших переживаний есть результат детонации звука. Звук еще неведом, но он несомненно не есть только результат сотрясения воздуха.
Я слышал о любопытном опыте, произведенном в 1900 году знаменитым протодьяконом Исаакиевского собора — Малининым.
Среди стола, на самоваре, ставили пустые стаканы тонкого стекла разных тонов. При произнесении Малининым многолетия стаканы звенели, но не падали и не разбивались. Тогда взяли по камертону точный тон каждого стакана и то же многолетие, возглашенное в заданный тон, разбивало их по очереди, как камнем.
Значит, не внешняя сила разрушала стекло, а пробужденная внутренняя, еще неведомая нам… Голос Никиты — ровный и внушительный, отвлек меня от моих размышлений.
— Как же, барин, куды надумали — в Алябьево или в Кручи?
Этот вопрос остался у нас невыясненным со вчерашнего дня, когда Никита был подробно посвящен мною во все мои планы и намерения.
— Ежели в Алябьево, так скоро влево сворачивать надо будет!
— Да говорят, что в Алябьеве нет ничего, что мне нужно?.. крюк ведь туда большой?.. — ответил я.
— Крюк, это как есть!.. — отозвался Никита. — А кто сказывал вам, что там ничего не найдете?
— Варвара Павловна.
— Знакомая хорошая она, стало быть, ваша?
— Нет, в первый раз видел ее.
— Что же, купить здесь чего ни на есть думали?
Мне показалось, что возница мой держался как будто настороже и задавал свои вопросы неспроста. Я решил выведать от него кое-что в свою очередь и для этого отчураться от знакомства и с Анной Игнатьевной.
— Да.. — сказал я. — Только не продали ничего; зря время потерял!
Никита усмехнулся.
— Чего захотели!! нетто в эдаких палатах что продают? Тут мельоны в сундуках позасыпаны!!! На что им продавать? А с молодой с барыней знакомые были?
— Нет. Знакомый был бы, разве на телеге от них я уехал бы?
Этот довод сразил Никиту и разом покончил с каким-то подозрением, таившимся в нем.
— Это конешно!.. А вы не из духовных будете? — вдруг быстро добавил он; в глазах его мелькнули веселые искорки.
Я удивился. — Нет! Да разве я похож на духовного, что ты спрашиваешь?
— Да не то что похожи, а так это я… не потому ли, мол, коней вам господа не дали, что из кутейников вы?
— А разве Дашковы духовных не любят?
Никита махнул рукою и засмеялся.
— Беда!..
— Почему?
— Да уж так!.. По евангелию, сказывают, надо жить!
— А попы по-каковски живут?
— Попы грабители: с живого и с мертвого берут!
— Да и мы с тобой не даром работаем; тоже за все деньги берем!..
— Оно что говорить…
— Ну, а в хоромах в таких жить — это тоже по евангелию указано?
Никита сдвинул картуз на лоб и слегка почесал затылок. Он, видимо, еще не знал, как ему со мною держаться.
— Оно конешно… на то господа…
— С жиру ваши господа бесятся, вот что!.. — продолжал я. — В евангелии что сказано — раздай все имение свое нищим! Вот бы они и роздали его, да тогда и плясали бы — босиком да в сарае! А то, небось, вместо раздачи-то — пару бревешек на починку избы из десяти тысяч десятин лесу дадут, да еще требуют, чтобы в Бога верили, как они хотят; радуются, ах, мол, какие все дураки, а мы христиане!
— Верно… — отозвался Никита. — И мы так же вот про себя смекаем!
— А почему ж молчите?
Никита оборотился ко мне. — А вы вот у них были — сказали им так-то?
— Да какое мне дело до них? Меня они не учили, как надо жить, а вас учат!
— Э!!! — возразил Никита. — Бог-то эва где, за облаками, а своя шкура вот она! Покрыть да пропитать ее тоже чем-нибудь надо! Вы их, своих расчетов, им не сказываете, а мы, стало быть, по своим: все на одной веревочке ходим! Я так полагаю: умный думай, а дурак говори!
Ответ был житейски правильный и возразить на него было нечего.
— А у них и теперь собрания бывают? — спросил я.
— Нету, давно покончились; как старый барин помер, так и шабаш! Еще старая барыня, бывает, обмолвится когда с кем придется словом-другим, а уж чтобы по-прежнему — того нет; теперь строго, урядник в оба глядит!
— А молодая? она тоже вас учила?
— Ну, где же, нету! При свекре она и рта не раскрывала. Молодые ни при чем — старые тут всему заводчики были!
— А уважали старика мужики, скажи по правде?
Никита помолчал.
— Человек хороший был, — ответил, — добрый! худа про него не скажешь… а так дурашный только… по душам ежели открыть.
— Чем дурашный?
— Ну да ведь как же: попа не надо, в церковь не ходи, заместо обедни стих пой! А без попа человеку ни тпру, ни ну: Рождество, скажем, или Паска придет — как тут без попа обойтись? бабы загрызут. Опять же по человеческому естеству — родится кто, помрет ли, — как попа не звать? Не окрести, попробуй, младенца — сейчас к тебе урядник шасть: а когда, мол, друг милый, на крестьбины в гости к себе звать будешь?.. И старика огорчать опять же невмоготу было: вот тут и крутились мы: к попу с задворков лазили да в сумерки, чтобы до господ не довел кто! Греха да смеху было — не обобраться!
— Надували, стало быть, барина?
— Зачем надували? Для него же старались, уваженье ему сказывали!.. — убежденно ответил Никита. — Что ж ты с ним сделаешь, коли расслабел человек? Говорить, бывало, на собранье зачнет, а у самого под носом мокро, слезы по щекам текут. Пустяки самые говорит, а в три ручья плачет!