Нельзя передать, с каким огорчением и обидой я рассматривал жалкие клочья драгоценного документа. Я даже не сказал ничего своему спутнику — он ответил бы только смехом… Извлечь из записок что-либо, кроме отдельных фраз, было невозможно, и я положил остатки тетрадок обратно в сундучок.
Все уцелевшее от семейного архива было мной и Лазо унесено вниз и там поступило в мое полное обладание. Удовольствие, с каким я принял этот подарок, привело хозяина в восторг.
— Милый, а ты старые сапоги не собираешь? — вопил он на весь дом. — У нас их миллион валяется! Пантофли бабушкины целы: она ими по щекам своих горничных шлепала! Редкость, античная вещь!.. По ночам явления производят: оплеухи около них щелкают!
Ужинали мы на открытом балконе, под звездным небом. Ночь стояла черная. Маяками горели на столе две свечи в круглых стеклянных колпаках на высоких тонких подножках. И казалось, что мы сидим в ладье, а кругом раскидывается темный, беспредельный океан. Где-то на берегу его светился одинокий, желтый огонек — окно людской избы. Балкон висел над двором; внизу паслись лошади. Ни их и ничего вообще видно не было, но чувствовался запах конского пота, доносился хруст травы и фырканье. Раздалось звонкое ржание.
Лазо перегнулся через перила.
— Почему табун до сих пор не гонят? — закричал он во всю силу своих могучих легких.
— Счас погонят!.. — отозвался кто-то со двора. — Вечеряют!.. Антон из городу запоздал.
Хлопнула дверь, послышались торопливые шаги. В бездне внизу зашевелились люди; желтое пятно окна то и дело закрывалось двигавшимися тенями. Выстрелом из пистолета щелкнул в дальнем конце бич. «Готовы!!.» — прозвенел совсем юный голос.
— С Богом! — напутствовал Лазо.
Затопотали сотни копыт: волнами и пятнами белой пены всколыхнулась чернота внизу. Гул стал удаляться и таять среди тишины. Безмолвие заворожило мир.
— Как хорошо!.. — тихо проговорила Нина Павловна.
— Ночь с настроением!.. — сказал Лазо, встав со стула и потягиваясь. — Настраивает ко сну!..
Мы разошлись по своим комнатам. А через какие-нибудь четверть часа я вернулся назад и долго сидел один среди темноты и тишины.
В людской погас огонь. Но кому-то, видимо, не спалось, как и мне: внизу сдержанно тренькнула балалайка, потом вполголоса пробренчал нехитрый мотив, и, будто испугавшись своей смелости, смолкла…
VI
В одиннадцать часов утра у подъезда стояла щегольская коляска и тройка коней, подобранная знатоком и любителем. В корню красовался могучий, широкогрудый буланый жеребец с черными хвостом и гривой и с белым пятном на лбу; пристяжками были два сухих и мускулистых рыжих донца.
На козлах сидел молодой здоровенный кучер с едва наметившимися темными усиками; на нем была малиновая шелковая рубаха, черная плисовая безрукавка и круглая шапочка с павлиньими перьями.
Мы простились с милой Ниной Павловной и уселись в коляску. Кучер подобрал вожжи.
— Трогай!.. — приказал Лазо. — Не скучай, скоро вернусь!!. — прокричал он, обернувшись назад.
Нина Павловна не шевелясь смотрела нам вслед.
Мягко и густо залился под дугой колокол; покачиваясь, как в люльке, мы вынеслись за ворота и почти сейчас же попали в деревню. Кучер с силой сдерживал пристяжных; настороженные и нервные, они свернулись почти в кольцо и, кося глазами, скакали около коренника. А тот, самоуверенный и мощный, чуть покачивался со стороны на сторону и мерил дорогу ленивой по виду, но машистой рысью.
Избы быстро бежали мимо, и мы выехали за околицу. Впереди, приблизительно в полуверсте, путь наш пересекал «большак», обсаженный развесистыми, старыми ракитами.
— Сколько до города? — спросил я.
— Двадцать верст… — ответил Лазо. — Здесь дорога дрянь, а вот выедем на тракт — покажу тебе, какова эта тройка!..
Давно опустели наши большаки! Широкой стошаговой зеленой полосой искрестили они Русь по разным направлениям, и только изредка встречает теперь глаз на них пешехода, подводу и еще реже обоз… Кое-где в северных губерниях еще стоят у них, потемнелые и покосившиеся, высокие деревянные дома и строения — былые постоялые дворы, но и они пустуют и, ненужные никому, доживают последние дни. В Орловской губернии их уже нет давно.
Ни одно государство в мире не имеет таких дорог, как наши большаки: есть на них, где разминуться хоть двадцати тройкам, есть, где выбрать нераскисшее место в распутицу!
На большак мы свернули вправо и, что по раскинутому полотну, покатили по низенькой травке вдоль канавы.
— Ну-ка, Матвей?.. — произнес Лазо и встал, держась за ободок облучка.
Руки кучера разом подались вперед.
Словно вихрь подхватил коляску и помчал ее в синюю даль. В ушах засвистал ветер, колокол бил тревогу, пристяжки несли карьером.
— Сыпь!.. — крикнул, входя в азарт, Лазо. — Грабят!.. Сыпь!!. — завопил он во все горло и замахал рукою.
Пристяжные обезумели. Коренник, с развевающимися пышными хвостом и гривой, ураганом летел над землей. Но он помнил свой долг и, не давая сбить себя с рыси, нет-нет и отваливался назад, упирался всеми четырьмя ногами и заставлял пристяжных протаскивать себя несколько шагов.
Есть что-то упоительное в такой езде! Захватывает дыханье, чувствуешь себя птицей, кажется — весь мир вдруг разверзся кругом и все в нем твое, для тебя.
Три верстовых столба мелькнули друг за другом, и кучер стал сдерживать лошадей. Лазо опустился на свое место.
— А?! — только и спросил он. Ноздри его раздувались, глаза блестели.
— Чудесно!! — ответил я. — Но коренник у тебя прямо восторг.
— Боярин-то? Еще бы! Умница: ни за что не даст разбить пристяжкам; коли взбесится — на круп сядет и так и везут его с полверсты! Все дороги в уезде знает. Ночью и не правь им — сам все найдет!
— Цены нет жеребцу!.. — отозвался с козел Матвей. — Одно слово — Боярин!
А могучий Боярин, только что птицей пронесшийся три версты, прядал ушами, потряхивал густой гривой и, весь красота и сила, шел раскачкой, за которой только почти во всю прыть поспевали лихие донцы.
— Барин назимовский едет!.. — сообщил немного погодя Матвей.
Мы перегнулись за крылья коляски и увидали быстро приближавшуюся пару вороных, запряженную в дышло. В коляске, за кучером, белела фигура в холщовом дорожном пыльнике и в сером картузе. Еще миг, и коляска поровнялась с нами.
— Куда?!. — встретил нас оклик. Я успел различить мелькнувшее мимо чуть рябое лицо и острую бородку господина в пыльнике.
— Чичикова везу!!. — заорал в ответ Лазо. — Мертвые души скупает!!.
— Стой! Стой!!! — воплем раздалось за нами. Чужая коляска остановилась; господин ступил на подножку, чтобы выскочить, но мы были уже далеко.
Лазо оглянулся и потряс над головой в знак прощанья рукою.
— Ну, теперь я могу умереть спокойно: весь уезд завтра будет знать, что ты приехал! — обратился он ко мне.
Обижаться на это дитя природы было занятие праздное, но и позволять устраивать из своей поездки сплошное шутовство не приходилось тоже, и я счел нужным прочесть Лазо нечто вроде нотации.
Лазо скроил смиреннейше-лукавую рожу, выслушал и легонько огладил меня, как закинувшегося коня.
— Ну, ну, ну, деточка… хорошо!!. — нежно ответил он. — Не буду больше! паинькой буду, ей-Богу! Видишь, я тебе не противоречу?.. — подхватил он, приметив, что я уже улыбаюсь. — Ведь тебя Боженька убил, ты же невменяемый!
Мы въезжали уже в город. Лазо вынул часы и с гордостью показал мне их, а затем на коней: двадцать верст мы отмахали ровно за час.
Тройка шла вся сухая, и только горячие пристяжки взмокли было немного после бешеной скачки, но затем совершенно просохли в пути.
Город нам был виден еще издалека: высокая гора казалась густо и тесно усеянной на вершине златоглавыми церквами. А от них, вниз по откосу, белым стадом разбегались домики. Вблизи красота исчезла. Потянулась ухабистая, пустынная улица, на которой больше было длинных заборов, чем домов, почти сплошь одноэтажных. И только на площади, близ громады старинного собора и вокруг четырехугольного гостиного двора с полутемными лавками, глядевшими из-под низеньких арок, вставало несколько двухэтажных каменных и деревянных домов.
— На почту!.. — скомандовал Лазо.
Тройка обогнула собор, и близ одного из углов я завидел полосатый верстовой столб, торчавший у ворот какого-то длинного и темного здания: то была конная почта. Против нее, в совершенно таком же, видимо казенном, здании, помещалось почтовое отделение и квартира его начальника.
Не успели мы войти в просторную переднюю, навстречу нам, наклонясь вперед, словно хоругвь в дверях храма, вышел и затем выпрямился хозяин. Сходство его с жирафом, причесанным на прямой пробор, было необыкновенное. Удивительно маленькая головка, наткнутая на тонкую шею, стояла на узеньких плечах и оказалась у самого потолка; круглое серо-желтое личико было чисто выбрито, и с него осторожно высматривали большие серые подслеповатые глаза, окруженные припухлостями. По случаю торжества на бесконечной фигуре его висел темно-зеленый форменный сюртук с желтыми кантами.
— С ангелом! — возгласил Лазо, пожимая руку заторопившегося и заулыбавшегося при виде, его почтмейстера… — А это друг мой из Петербурга! — добавил он про меня.
Тонкие ноги Филиппа Савельевича зашаркали; он раскланялся со мной совсем по-балетному.
— Милости прошу, пожалуйте в комнаты, — ответил он. — Как раз к пирогу поспели; мы только что от обедни!..
Лазо взял его за локоть; почтмейстер услужливо нагнулся к лицу его.
— Мой пирог на возу едет!.. — вполголоса поведал Лазо. — Овес с мукой!..
— Зачем беспокоитесь? Покорнейше вас благодарю!!. — умильно произнес Филипп Савельевич, и личико его приняло добродетельно-торжественное выражение.
В столовой — длинной и узкой, нас встретил говор; за столом сидело целое общество. Тут были и дебелый снежно-седой отец протопоп и гривастое подобие льва — широколицый протодьякон, достаточно наглого вида, должно быть, любимец местной публики; исправник с расчесанными бакенбардами и в золотом пенсне на словно выточенном, чуть изогнутом носике и маленький, худенький становой, походивший на гимназиста, наклеившего себе черные усики, и какие-то штатские, не имевшие особых примет, и разодетые дамы всяких размеров и возрастов. Среди штатских выдавалось мясистое, обритое по-актерски лицо — из тех, увидав которые, даже самый деликатный человек произносит в душе — «вот морда!». Длинные темные волосы владельца ее спадали ему на плечи.