— А я откланиваюсь! — заявил, остановившись, Булкин. — Видел этих лошадей семь тысяч раз! Целую тебя заочно… — он послал воздушный поцелуй Лазо.
— И я с вами! — заявил я. — Вы меня извините, барон, я в лошадях неграмотный!
— Пожалуйста, пожалуйста!! — любезно отозвался Тренк.
И он исчез вместе с Лазо в темном отверстии двери, а мы с Булкиным направились к саду и там расстались: он, видимо, хотел вернуться в дом, а меня тянуло побродить одному и подумать под вековыми деревьями.
Приблизительно за час до обеда я вернулся в дом. Ни на веранде, ни в комнатах не было ни души. От нечего делать я принялся разглядывать немногочисленные картины и гравюры на стенах и забрел в круглую гостиную. Вся она была желто-золотая, начиная от стен и мебели из карельской березы и кончая массивной люстрой и рамами картин. Но первое блестящее впечатление значительно умерилось после легкого осмотра: атлас на мебели был сильно потерт и многое нуждалось в основательной починке.
На одном из многочисленных столиков, разбросанных по всей комнате, грудой были навалены альбомы и книги. Я взялся за сборник каких-то «поэз», но через минуту оторвался от него: в дверях стояла и покровительственно и нежно смотрела на меня слезящимися бесцветными глазами баронесса-мать.
— Вот вы где уединились?! — произнесла она, входя. — Я вам не помешаю? — в голосе ее звучала томность.
— Нисколько, очень рад… — отозвался я, встав с кресла.
Баронесса опустилась рядом со мной на диванчик и слегка потянула меня вниз за руку: пришлось сесть тоже.
— Читали? — баронесса кивнула на книги. — Все новая литература! Я ничего, ничего в ней не понимаю! Но ведь это уж век такой — никто и ничего теперь не понимает, не правда ли?
— Да, до некоторой степени… — уклончиво ответил я.
— Ну да! И наша молодежь такая же, как книги. Я раз иду по залу, а они бегают, хлопают руками. «Бемоль, — кричат, бемоль летает, мамочка!» Я изумилась: какая бемоль? она в нотах только водится. А оказалось — моль летала! Сахар у них захар; упал — опал; медальон — мордальон… все-все наизнанку! Вот вы их и поймите! В наши времена мой муж пальчики у меня целовал и говорил: — «ты божество» — баронесса сцепила обе руки и в упоении стала потрясать ими и головой при каждом эпитете — «ты ангел, ты прекрасней всех»… А теперь? — она развела руками, — теперь даже поэты — Ваничка ведь поэт — говорит жене: «позвольте вас амбрасекнуть в самый пятачок-с?» В моде лакейский жаргон!
Я улыбнулся.
— Да, да… это смешно! — продолжала баронесса. — Все вот так на свете теперь идет вверх ногами! — она изобразила толстыми руками вращение пароходных лопастей. — Я уверена, что еще пять лет и все мы будем или летать по комнатам, или ходить вверх ногами. К этому идет! — Она вдруг поднялась с диванчика; я попытался сделать то же, но она жестом руки остановила меня. Вид у нее сделался таинственный и многообещающий.
— Подождите, я сейчас вернусь! — Она кинула мне долгий, особенный взгляд, поджала губки и вышла из гостиной с проворством, совершенно не соответствовавшим ее толщине.
Немного погодя она вернулась обратно; рука ее прижимала к груди большой квадратный кусок белого картона. Движением, как бы отрывавшим его от сердца, она подала его мне.
— Вот вам подарок… мой портрет!! — от упоения у баронессы в углах рта вскочили пузырьки из слюны.
С картона глянуло на меня лицо изумительной красавицы; то была Тася, но куда воздушнее ее, изящнее и тоньше чертами лица. Портрет снят был, вероятно, лет тридцать назад.
— Похож, не правда ли? — продолжала восторгаться баронесса… — До сих пор такое сходство. Удивительно, удивительно!
Мне сделалось немного грустно: ни одного прежнего, художественного штриха не сохранило злое время на лице этой бедной куклы, жившей только своею красотою! Даже небо глаз сменилось лужицами. Было обидно, что между сверхкрасотой и этим кубом сала все же существовало сходство: они походили друг на друга, как отдаленные родственники.
— Поразительное лицо! — ответил я. — Я безмерно вам благодарен за такой подарок!
— Не правда ли? Да? — рука баронессы без моего вмешательства очутилась у моих губ для поцелуя. — Очень рада!!
Звук колокола прервал нашу беседу: надо было идти к обеду. Баронесса с благосклонным видом подала мне руку, и я, словно в полонезе, торжественно прошествовал со своею раскрашенной опереточной королевой через величавый зал на веранду.
После обеда я улизнул в гостиную, захватил какую-то «сверхкнигу» и отправился с нею в еще не известный мне конец парка. Он упирался в желтое ржаное поле; за ним виднелась деревня. Справа, почти рядом, из-за кустов белели каменные шары и верхние части двух воротных колонн, на которых они лежали.
Только что я уселся на скамейке и прислонился спиной к толстенной липе, — у ворот прозвучал перебор гармоники, и будто скрипка взяла высокую, тоскующую ноту — полилось — «аддио Элеонора» из «Трубадура». Мягкие, бархатные басы расстилали аккомпанемент, и только по ним можно было признать, что поет плебейка-гармоника, а не скрипка виртуоза.
Я, чуть ступая, подкрался к кустам, чтобы взглянуть, кто играет. Ария оборвалась, рассыпалась рыдающая трель, и все смолкло.
— А ну-ка, повеселей чего-нибудь жарни! — проговорил знакомый мужской голос. Сквозь кусты я увидел Куку; он сидел в обычной своей скрюченной позе на лавочке у ворот и держал на коленях гармонику; рядом с ним помещался кучер Лазо; у ног их, на вытоптанной траве, лежали, грызя стебельки соломы, два молодых безусых и загорелых конюха.
Синие васильки Куки поднялись и уставились на Матвея: мальчик, по-видимому, не понял его просьбы.
— Плясовую сыграй, комаринского! — пояснил Матвей. — «А-ах ты, с-сукин с-сын, комаринский м-мужик!!»— с чувством напел он, прищелкивая пальцами.
Улыбка осветила лицо мальчика; гармоника дернулась. — «Высота ль, высота ль поднебесная!» — запело в воздухе. И вместо ворот передо мной открылась сцена Мариинского театра, изогнутый в виде лебедя, изукрашенный корабль и на нем, отъезжающий в далекий путь, красавец Садко-Ершов[53], шевелящий плечами в такт удалому подыгрышу гусель…
— Кука, — лениво произнес один из лежавших, когда песня стихла. — А как твою бабушку по батюшке кличут, знаешь?
Кука молчал; на лице его выразилось уже знакомое мне напряжение.
— А как по матушке?
Кука опять расцвел и загнул такое словечко, что оба лежавших захохотали и задергали ногами.
— Это на что же учите такому? — строго вмешался Матвей. — Довольно это стыдно вам! Не сказывай так никогда, Николушка! — обратился он к Куке. — Бить тебя за это будут! Сыграй еще что-нибудь: — «Не белы снеги» знаешь?
— Во-во! — подхватил другой конюх, — а то все блажит невесть что… собаку за хвост таскает!
Гармония залилась опять какою-то арией из оперы.
Я послушал немного и направился в глубь парка, поискать себе новое прибежище. Лицо Куки продолжало стоять перед моими глазами. Как, каким наитием этот почти не понимающий слов слабоумный ребенок от прикосновения звуков вдруг превращался в гения, ярко и отчетливо схватывал их и ими же рисовал радость, грусть и все, что доступно человеку?
Ауканье и голос Лазо, вопивший, как мне показалось, мое имя, вспугнули мои мысли. Я направился на зов.
На перекрестке мы встретились; Лазо шел в расстегнутом кителе и с фуражкою набекрень; вместе с ним был Булкин.
— Вон он!! — закричал Лазо, увидав меня. — Где ты пропадал, скажи на милость?
— Читал. А ты с чего это хлеб у лешего отбиваешь — ревешь белугой?
— Да из-за тебя! Я и в ад, должно быть, попаду из-за тебя! — Лазо находился уже в своем обычном фейерверочном настроении. — Понимаешь, ключ мы у Алевтины Павловны скрали, ищем тебя целый час; идем скорее!
— Какой ключ?
— От подвала! Пробу вин сейчас учиним. Погреб изумительный — есть бутылки еще Ноева розлива — ей-Богу!!
— Христос с вами, господа! — возразил я. — Что же это мы, по карманной части, значит, ударимся?
— Не выражайся! — с хохотом возгласил Лазо. — Это бонтон, высший номер по самому Гоппе![54]
Он подхватил меня под руку и повлек к дому. Булкин усмехался в усы.
— Вы не в курсе дел… — ответил он на мой недоумевающий взгляд, — суть в том, что в некоторых из своих взглядов Алевтина Павловна непреклонна, и потому мы несколько облегчаем свое положение — таскаем у нее со стенки ключ… это уж так принято!
— Им не дают ведь вина; разрешается только по двунадесятым праздникам! — воскликнул Лазо. — Разве ты не заметил? Оно вредно влияет на грядущее потомство!! — он взялся за бока от смеха.
— Но Алевтина Павловна может хватиться ключа, скандал выйдет! — протестовал я.
— Ничего не заметит; дамы здесь все близоруки, как кроты!!! — кричал Лазо. — Помилуй, быть у Штраммов и не повидать их погреба — это же позор, страм воистину!!
— Тише! — произнес Булкин. — Голоса слышны!
Мы остановились. Впереди, за поворотом, действительно раздавались чьи-то голоса.
— Кто это? — тихо спросил Лазо.
— Мися с детьми! — ответил Булкин. — За мной, господа! — и он как заяц метнулся в сторону, в яблочный сад. Туда же тяжелою кавалерией зарысил Лазо; я быстро зашагал за ним. Вслед за Булкиным мы описали большую дугу и опять вернулись на ту же аллею. Но прежде, чем выйти на нее, Булкин осторожно выставил из-за ствола липы голову и огляделся; аллея была пустынна: голоса едва различались далеко позади нас.
Запыхавшийся Лазо тяжело привалился к соседнему дереву.
— Сцена из Майн-Рида! — зафыркал он, зажимая себе рот. — Нападение индейцев на гациенду! Ей-Богу, мальчишки! — он зашелся от смеха. — Совсем как в детстве яблоки воровать лазили!
Мы вышли из-за деревьев, и мои спутники устроили совет. Решено было, что Лазо пойдет первым и, улучив минуту, проберется в подвал; за ним, как бы осматривая дом, проскользнем и мы, вход в подвал вел из бывшей буфетной, находившейся рядом со столовой.