— И Густав Густавович будет? — спросил я.
— Кто? — с испугом переспросил Булкин и перекрестился. — Во имя Отца и Сына и св. Духа, что это вы его не к месту поминаете?
— Куда ему!! — поддержал Лазо.
Булкин извлек из кармана огромных размеров ключ и пару толстых коротких свечей и передал все Лазо. Вид у последнего сделался серьезным и даже глупым.
— Гитару захвати! — деловито прошептал он, хотя шептать надобности еще не было. Он передернул ногами, расправил плечи и пошел к дому. По дороге надел фуражку, застегнул китель, заложил руки за спину и замурлыкал.
Приблизительно через четверть часа двинулись за ним и мы. Если бы кто-нибудь посторонний встретил нас, то непременно счел бы за злоумышленников — так подозрительно мы вели себя, оглядываясь и останавливаясь при малейшем шорохе впереди.
Веранда была пуста. Не оказалось никого и в зале. Булкин взял одну из двух гитар, лежавших на рояле, и мы вошли в коридор; у гостиной навстречу попалась Марина Семеновна, и по тому млеющему выражению, какое сразу, как масло, разлилось при виде нас по постному лицу ее, я сразу понял, какая «грусть» служила причиной ее всегдашнего «положения».
— Вот это гостиная… — тоном гида произнес Булкин, входя в дверь и подмигнув мне; Марина Семеновна задержалась в коридоре и, видимо, подслушивала.
— Посмотрите на эти альбомы… — монотонно продолжал Булкин, — все семейные, но внимания не заслуживают!
Превосходная люстра… пока не упала кому-нибудь на голову! Замечательный диван, но садиться лучше прямо на пол, ибо все равно на полу очутитесь!
Спина Марины Семеновны скрылась, и Булкин прервал свое красноречие, выглянул в коридор и, убедившись, что путь свободен, поманил меня; на носках мы прокрались в почти пустую, темно-зеленую буфетную. Можно было сто раз пройти по ней и даже не заподозрить, что из нее имеется вход в погреб — так плотно и незаметно сливалась дверь со стеной. Булкин быстро толкнул в нее рукой, и открылся черный провал вниз. Дверь за ним затворилась; Булкин щелкнул ключом, и мы стали спускаться по каменным ступенькам. Снизу брезжил свет, можно было различить, что мы идем по сводчатому коридору. Охватило мягким, подвальным воздухом. Спуск был короткий, ступеней в пятнадцать, и мы попали в невысокую сводчатую же комнату; ее освещали два окошка, пробитые у самого свода и зарешеченные толстыми железными прутьями; оттуда глядела крапива, казавшаяся почти прозрачно-зеленой, и клочки синего неба.
Комната была совершенно пуста; с правой стороны в стене темнел другой проход; в нем блеснул свет и под низкой аркой показался Лазо с зажженной свечою в руке.
— Гряди, гряди, голубица!! — пропел он, дирижируя свечой. Вслед за ним мы вступили в темную квадратную пещеру; окон в ней не имелось. Близ выхода, в левом углу, на земляном полу стоймя стояла широкая бочка; на ней горела свеча и при желтоватом свете ее из отступивших потемок волнистою линией смутно намечался ряд из пяти двадцативедерных бочек; стены были скрыты полками; на них тесно лежали и стояли бесчисленные бутылки.
— Кителя долой! — скомандовал Лазо. — Иначе перемажемся все как черти!
…И он скинул с себя китель и повесил его на давно хорошо известный невидимый гвоздик. Я и Булкин сделали то же.
Булкин взял с бочки вторую свечу, и мы медленно обошли подвал. И бочки, и бутылки покрывала густая пыль; на нижних полках нарос особый серый мох и плесень. Над полками белели ярлычки с надписями: «Токайское 1847 г.», «Рейнвейн 1833 г.», «Лафит 1866 г.» и т. д.
В бочках находились крымские столовые вина; в самой задней заключалась водка. И они были не заурядные — старый барон умер пятнадцать лет назад, и после его смерти уже ни одной капли вина не поступило в забытый подвал.
— А стаканы где же? — спохватился я. Лазо захохотал.
— Не беспокойся, здесь все предусмотрено! — сказал он. — Все в тайниках размещено! — Он нагнулся и пропал со свечой за днищем бочки; из-за нее стало изливаться слабое сияние; ухо уловило позванивание стекла.
Булкин подкатил из разных мест три небольших, пустых бочонка и расставил их вокруг импровизированного стола. Лазо явился со штопором и несколькими высокими гранеными стаканчиками. Из противоположного угла Булкин извлек пару жестяных коробок и откупорил их; там оказались шоколадная соломка и печенье Альберт.
— Однако!! — только и нашелся я сказать, глядя на превращение бочек в стол и стулья и появление произведений Жоржа Бормана[55].
— Голь на выдумки хитра! — ответил Булкин. — Теперь черед за вином; какое кому угодно?
Мы опять обошли подвал. Я, помня историю у Чижикова, выбрал себе длинную, узкогорлую бутылку с легким рейнвейном; Булкин принес алое, как гранат, густое Нюи и такое же Марго; Лазо притащил в объятиях целую кучу бутылок разных фирм.
— Вы еретики!!! — возгласил он, ставя на бочку пузатый сосуд с бенедиктином. — А я о душе подумал, по духовной части прошелся: монахорум, — его же и монахи приемлют! Шартрез… тоже святые отцы делали! «Пипермент», специально для страдальцев желудком!
На бочке вырос лес из бутылок. Булкин откупорил их все, и мы уселись.
— Господа, а ведь мы в средние века переселились? — сказал я, оглядывая силуэты бочек и затонувшие в темноте ряды полок. Позади нас на освещенной стене двигались и кивали огромные тени.
— Верно! — подхватил Лазо. — Рыцари круглого стола!
— Легче на повороте!.. бюргеры в винном погребе! — поправил Булкин.
— Умный был человек старый барон! — произнес Лазо и поднял свой стакан. — Вечная ему слава и память!
Мы чокнулись и выпили.
— А живой барон не обидится, что мы без него сюда ушли? — спросил я.
— Это фон Тринкен-то? — с пренебрежением спросил Булкин. — Ничего, тринкнем и без него!
— А вдруг сейчас сюда войдет Алевтина Павловна?! — произнес я.
— Я влезаю в эту бочку! — сказал Булкин. — Ваканция в ней моя!
— А мы падем на колени и подымем руки! — подхватил Лазо. — Нет, кроме шуток, а я Алевтину Павловну очень люблю! Напылит, накричит, а добруха необыкновенная!
— Да! — согласился Булкин. — Без нее здесь давно бы все развалилось. Стара только она уже становится!
— За вечную деву, Алевтину Павловну! — воскликнул Лазо. — Да живет генеральская дочь еще многие годы!!
Мы опять чокнулись.
Старое ароматное вино стало давать себя чувствовать; такие вина прежде всего предательски действуют на ноги, и голова, остающаяся свежей, долго не замечает измены своих союзников. Поэтому прежде, чем начать вторую бутылку рейнвейна, я встал и проэкзаменовал их в прогулке по погребу. Мои собеседники налегли на ликеры и «освежались» после них Нюи; щеки их пылали, как вино.
Лазо пристал к Булкину, чтобы тот прочел свои стихи.
— Не писалось все лето! — ответил Булкин. — Нового нет ничего! — Он залпом опорожнил стакан крепкого Нюи и взял стоявшую около стены гитару. — Новую частушку у нас на деревне слышал, хотите? — Он перебрал струны.
— Просим!!
— Золото мое колечко
На руке вертелося… —
почти фальцетом вполголоса завел он.
— Мои глазки нагляделись
На кого хотелося…
Дороги мои родители
За мила дружка бранят—
Они сами таки были,
Только нам не говорят…
Сидит милый на крыльце
С выражением в лице.
Я не долго думала,
Подошла да плюнула!
Лазо хохотнул и стукнул кулаком. — Свиньи!! — воскликнул он.
— Ах, мой милый любит трех,
А меня четверту!
А я милому сказала —
Убирайся к черту!
Нежность и тоска вдруг зазвучали в голосе певца:
— Сизокрылый голубочек
До смерти убился,
А неверный мой дружочек
На другой женился!
Все бы пела да плясала,
Все бы веселилася,
Кабы старая любовь
Назад воротилася… —
совсем тихо, говорком закончил Булкин; струнные аккорды затушевали последние ноты.
— Превосходно! — невольно воскликнул я — с таким мастерством, юмором и чувством была исполнена песня.
Лазо сидел, привалясь боком к бочке-столу, вытянул ноги и медленными глотками отхлебывал густое вино.
— Забавно! — проронил он. — А и пакость же, в сущности говоря, эти частушки!
— Чем? — осведомился Булкин. — Новая народная поэзия…
— Ну, тут поэзия и не чихала! — возразил Лазо. — Котлеты из бессмыслицы… «сидит милый на крыльце с выражением в лице» — это что же может значить?
— «Выражаться» по-простонародному значит скверно ругаться. Стало быть, и лицо у милого было соответствующее — презрительное, что ли. Вообще смысл теперь не головой, а чутьем понимать надо!
— Еще чем-нибудь не придумаешь ли? — окрысился Лазо. — Нет брат, надежнее головы у человека места нет! Разнуздались теперь все, вот и песни пошли такие же! Разве сравнишь их с прежними, старинными?
Булкин отрицательно покачал головой.
— Тех уже нет! — заметил он. — Старое все до конца умерло: мы ведь среди непогребенных мертвецов бродим! Идет новое…
— Гордое да безмордое? — подхватил Лазо. — А имя им одно — хулиганство!
— Что-то идет! — раздумчиво повторил Булкин. — А внешность — это временное… Мне на днях пришло в голову хорошее сравнение… — добавил он, как бы вспомнив, — хулиганство — это клуб пыли на горизонте; мы его видим, но что за ним — не знаем: стадо ли идет, буря ли? Но чему-то быть… так жить нельзя!
— Это тебе нельзя?
— Это мне нельзя.
— Почему, Вампука несчастная? Что тебе нужно, спрашивается? Жена красавица, деньги есть, все есть, черт подери! Корабля с обезьянами еще, что ли, надо?
— Свободы! — твердо выговорил Булкин и шлепнул ладонью по бочке. — Правительства иного!
— Булка, иди пей нашатырь, ты уже насвистался!! — соболезнующе возопил Лазо. — Жену с правительством спутал!! Не руби тот сук, на котором сидишь, как говорил Заратустра!