– Нет, не Любо… Евна…
– Может, Татьяна Николаевна?
– Нет, не Татья…
– А я кто? – склонился над отчимом Сережа.
– Ты? – полуслепыми глазами он всмотрелся в пасынка. – Тебя я знаю. Ты – Сережа. Мальчик мой любимый. Тюпа родной.
– Ну а я-то Сережина мать! Или ты разыгрываешь нас? Скверный розыгрыш.
– Сережина мать? Люся? Ты – Люся. Жена моя. Любовь моя.
– Ну, слава тебе господи! Миша, не пугай нас так больше.
– У меня в голове, как в дыму, – произнес он и погладил жену по щеке. – И опять… Опять боль нарастает.
Она принялась звонить всем подряд. Приехали Ермолинский, Попов, доктора Страхов и Арендт, потом и Захаров. Иных он не узнавал, причем самых близких – Ермолинского и Попова.
– Какая-то дальнозоркость памяти, – сказала Елена Сергеевна.
Порошками и микстурами его немного привели в чувство. Ночью жена легла рядом с его кроватью, как верная собачка. Так она теперь ложилась всегда в моменты обострения болезни. Среди ночи он растолкал ее:
– Смотри, он ходит, вынюхивает.
– Кто?
– Он, собачий нос. Ты что, не видишь, он в моих бумагах роется!
– Да господь с тобой, милый, никого нет. – Она зажгла свет. – Видишь? Мы вдвоем с тобой.
– Правда? Но я четко видел, как он ходит и вынюхивает. Еще бормочет: «Да где же это? Куда он, сволочь, сунул?»
– Тебе приснилось.
– Может быть, может быть… Но это было так въяве. Что же он искал?
– Известно что, книгу свою, «Похищение Европы», которую мы благополучно сожгли.
На другую ночь то же самое:
– А теперь Мишка Майзель бродит.
Включила свет – нет никого.
– Но я отчетливо видел его крысиную рожу. Ходит и шепчет: «Где же апология?» Потом взял статуэтку Гоголя и сказал: «Да вот же она!» Люсенька, я понял. Приходят те, кого мы не сожгли в растворе хлорамина. Надо всех сжечь, чтоб не ходили.
Через час снова разбудил, было полтретьего ночи.
– Родная, прости, что беспокою. Сцена родилась. Можешь писать?
И верная Сниткина-Булгакова, зевая, села за свой «ундервуд».
– Не забудь, это надо будет вставить после того, как Воланд оживил голову Берлиоза. Итак, диктую:
«Направляясь к Воланду, вступал в зал новый одинокий гость. Внешне он ничем не отличался от многочисленных остальных гостей-мужчин, кроме одного: гостя буквально шатало от волнения, что было видно даже издали. На его щеках горели пятна, и глаза бегали в полной тревоге. Гость был ошарашен, и это было вполне естественно: его поразило все, и главным образом, конечно, наряд Воланда.
Однако встречен был гость отменно ласково.
– А, милейший барон Майгель, – приветливо улыбаясь, обратился Воланд к гостю, у которого глаза вылезали на лоб, – я счастлив рекомендовать вам, – обратился Воланд к гостям, – почтеннейшего барона Майгеля, служащего зрелищной комиссии в должности ознакомителя иностранцев с достопримечательностями столицы…»
Так в романе появился еще один эпизодический персонаж.
На другой день снова принесли пиявок, и теперь ими стали новые прототипы, о которых пациент охотно рассказывал своему пасынку, только что вернувшемуся из школы:
– Алкснис командовал Военно-воздушными силами СССР, но зачем-то вмешивался в дела театров. По его личному распоряжению запретили мою пьесу «Адам и Ева». Сейчас-то я отчетливо вижу все ее слабости, но тогда для меня это был сильный удар. Когда началась ежовщина-поножовщина, он вошел в особую комиссию, выносившую смертные приговоры, и немало душ загубил, пока сам не был арестован и расстрелян все при том же Ежове. Кстати, и твоего отца он хотел уничтожить, да почему-то не получилось.
– Ах ты, гад! – возмутился Сережа. – Бос-с-сявка!
– Зиновьев и Каменев были долгое время соперниками Сталина, хотели на его место. Но это не мешало им интересоваться литературной жизнью и клеймить нехорошего Булгакова, называя его открытым врагом советской власти и требуя расстрела. Но судьба распорядилась так, что нехорошего Булгакова не тронули, а хороших Леву Каменева и Гришу Зиновьева поставили к стенке. Только не помню, тогда уже Ежов был или еще Ягода.
– При Ягоде их, – подсказала всезнающая агентурная сотрудница Мадлена.
– Тихонов жив. Выбрал себе псевдоним под стать Сталину – Серебров, тоже металл. Всегда был со мной ласков, а на деле пакостил мне. Из-за него моя книга о Мольере так и не вышла в серии «ЖЗЛ».
– Ну ничего, и до него доберемся, – пообещала Мадлена.
– Федин недавно у нас в гостях был. Ненавидит меня люто, мне даже кажется, что он в виде инкуба по ночам шастает у нас по квартире, ищет крамолу, чтобы мне не ссуды и не путевки, а командировочку в какой-нибудь Воркутлаг выписали.
– Это что значит?
– Воркутинские трудовые лагеря, иначе говоря, каторга. Ну а последний участник нашего сегодняшнего варьете – Мишка Майзель. Тоже все орал: «Почему не расстрелян Булгаков? Почему не расстрелян Булгаков?» Пока его самого не кокнули при Ежове вместе с такими же горлопанами, знавшими, кого расстрелять, кого пощадить. Жорка Горбачев еще был с ними, но его мы, кажись, уже загасили в предыдущие разы.
– Загасили, – подтвердила беспощадная Мадлена. – И опять-таки удивительно: сколько людей мечтали о твоей смерти, взывали, а в итоге сами оказались обречены на преждевременную смерть. А тебя и Ягода, и Ежов стороной обошли.
– Потому что Бог есть, а я никогда не призывал к тому, чтобы кого-то к стенке поставили. Запомни, Сереженька, Бог есть!
– Ладно, Потап, запомню.
Гирудотерапия все еще помогала, и после нее его не терзали столь нестерпимые боли, несколько дней можно было работать. И он спешил лишний раз отредактировать «Мастера и Маргариту», теперь вот вставил в нее линию барона Майгеля.
До ноябрьских праздников продержался почти без болей, лишь изредка не мог сдержаться и стонал. А в ночь с восьмого на девятое опять начался бред, на сей раз он ходил по квартире и бормотал:
– Да, она выстрелила себе в сердце. Потому что у нее голова болела, как у меня. Мне бы тоже вальтер. Вы бы пришли ко мне, я бы вам многое рассказал такого, чего вы не знаете. Почему вы не пришли ко мне? Ведь я так ждал вас все эти годы!
Выпил изрядное количество микстуры и постепенно успокоился, но никого вокруг себя не узнавал, теперь даже и Сережу. В половине девятого утра уснул. Сережа сказал:
– Мне страшно. Не уходи, мама!
И она легла в комнате сына. В половине двенадцатого Михаил Афанасьевич прибежал:
– Вставайте, он пришел, он пришел! Вон он, уже входит в квартиру. Встречайте его. Дорогой гость явился!
– Да нет же никого, Потап! – воскликнул отчаянно Сережа.
– Нет? Вы хотите сказать, что его нет? По-вашему, и Бога нет?
– Бог есть, – ответил мальчик.
– Бог есть, но его никто не видит. Его никто не видит, но он есть. Почему же он есть, а вы его не видите. А я вижу. И он пришел к нам.
– Бог?
– Да при чем тут Бог? Он пришел. Понимаете? О-о-он!
Елена Сергеевна бросилась к телефону. Ни Захаров, ни Страхов не брали трубку. Ответил Арендт, молниеносно примчался. Полубезумец узнал его мгновенно:
– Андрей Андреич, родной мой, ты захватил инструменты? Мне нужна срочная операция, извлечь из сердца пулю. Я застрелился из вальтера, и пуля застряла в правом предсердии. А эти люди, – он кивнул на Сережу и Елену Сергеевну, – уверяют, что я должен быть уже мертв. А кто они такие и как появились в моей квартире, я понятия не имею.
– Вы не обижайтесь на него, – сказал хирург. – Это значит, что вы самые близкие для него. В таких случаях временного помешательства как раз не узнают самых близких и любимых.
– Да мы не обижаемся, – сказал Сережа. – Нам просто страшно.
– Я вас понимаю. Михаил Афанасьевич, скажите мне, при каких обстоятельствах вы выстрелили себе в сердце из пистолета?
– Я? – удивился полупомешанный, внезапно приходя в сознание. – С чего вы взяли? Да меня бы уже давно в живых не было. О, это Люся, жена моя. А это Тюпа, наш сын. Мы самая дружная семья на всем белом свете. А этот, – он указал куда-то в никуда, – он против нас. Вот, посмотри, Люся, как он заснет. Посмотри, есть какой способ. – Он повернулся и принял какую-то замысловатую позу. – Помнишь, он в Севастополе с нами был?.. Еще такой сердитый был… такой сердитый…
– Да кто?
– Он. – Без дальнейших пояснений лег и вдруг быстро уснул. И, проспав долго, проснулся к вечеру таким, будто не было дневного бреда. Поел с аппетитом.
– А кто приходил днем? – спросила Елена Сергеевна.
– Арендт.
– А еще кто? Ты все повторял, что пришел какой-то он.
– Не было такого, не помню. Давай, родная, немного еще поработаем. Там надо в роман одну сценочку вставить.
Работали до часу ночи, он устал и уснул. А в семь утра снова пробудился ненормальным:
– Люся! Гони его прочь из моего кабинета, он там ищет, разнюхивает все. Мерзавец! Какой мерзавец!
– Да кто на сей раз?
– Представляется зубным врачом. А сам не что иное, как Асмодей. Хочет мне фальшивые коронки и зубы поставить. Знаем мы, какие у него коронки! Короночки! Поставишь и кусаться начнешь. И запрут тебя, дурака.
Приехал врач Забугин. Выслушал весь бред, сделал укол кофеина.
– Надо бы в больницу, – сказал.
– Я знаю ваши больницы, – возразил больной. – Чесноком лечите, а более ничего. Сплошное дуракаваляние.
В бреду Михаил Афанасьевич выглядел и смешным, и жалким, и жутким. Бледный, глаза белые. От укола уснул, с него сошел сильный пот, проснулся к полудню насквозь мокрый. Засмеялся:
– Ты что, поливала меня из шланга? Как клумбу?
Покуда он принимал ванну, она полностью поменяла ему белье. Вышел веселый, здоровый, даже бодрый. Запел:
– Ну-ка, чайка, отвечай-ка…
– Так, чайка, отвечай-ка, кто я, по-твоему?
– Богиня!
– А ты?
– Бог соответственно. Аполлон Полуведерский. – Лег. – Ой, как хорошо, Люсенька, в чистенькой пижамке, на чистом белье, ароматно.
– Температурку.
Смерил, тридцать шесть и четыре, прекрасно! Спросил: