Он снова по многу часов сидел калачиком при свете лампы с зеленым абажуром, вот только кошки не хватало, чтобы спала в желтом круге, временами помуркивая. А он так привык смотреть на нее, когда слово застопоривалось. Она проснется, подаст звук, и стальное перо заскрипит с прежней силой. Теперь следовало привыкать писать без пушистого дымчатого помощника, и оттого все больше раздражала некогда счастливая квартира на Пироговке. А кооператив в Нащокинском, съевший безумное количество денег во времена театральных успехов, до сих пор никак не собирался объявить о своей готовности к вселению. И это при том, что обещали к Новому году!
Когда пишешь, жизнь бежит где-то рядом, то и дело норовя задеть тебя, отвлечь, вырвать из блаженного света вдохновенной лампы, и ты бормочешь рассеянно в ответ на новости этой навязчивой жизни: «Свидерский? Погиб? В автокатастрофе? Жаль, жаль, он был так добр ко мне…» «Звонили из Ленинграда? Мюзик-холл? Хотят ставить “Блаженство”? Чудненько, ладненько…» «В Германии? Жгут книги? Гитлер? Что создал? Политическую полицию? Как-как? Гестапо? Чепуха какая-то, на “Торпедо” похоже или “Динамо”. Во вчерашнем матче московское “Динамо” разгромило берлинское “Гестапо”, пять – ноль». «Из МХАТа? Перспектива постановки? Вот черт! Придется опять переделками душу травить. Только и знай, что переделывай, а в Переделкине дачу не дают».
И приходилось весь июнь и июль тратить на суету вокруг «Бега», а перспективы оказывались зыбкими, напрасная трата времени и сил. Голубкова и Серафиму оставить в Константинополе? Да хоть в Свинопополе! Надоели вы мне хуже мигрени. Убрать допрос в контрразведке? Так ведь то же белая контрразведка, и показана она в самом зверском виде!
– Да пропади он пропадом, этот «Бег»! – снова расставаясь с пьесой, плевал он и с удовольствием возвращался к роману, над которым еще никогда так много не работал, как в этом году. Сцены ложились одна лучше другой. Потом перечитывал – одна хуже другой. Потом снова перечитывал – да нет, вроде бы ничего.
А между тем, мой добрый читатель, как уже сказано в начале главы, пролетел первый год их супружеской жизни.
– Я был уверен, что мы будем отмечать его в новой квартире. Прости, дорогая! И прими от меня подарок.
Эту первую годовщину они провели точно так же, как год назад. Сначала для соблюдения традиции заглянули в Ленинскую библиотеку, а оттуда рванули в «Метрополь», где заблаговременно был заказан тот же самый люкс.
– Мне кажется, на твой день рождения мы поедем в Париж, – лежа в роскошной кровати и обнимая жену, произнес Михаил Афанасьевич.
– Блажен, кто верует, – улыбнулась жена.
Но спустя несколько дней Парижем и впрямь повеяло. На очередной спектакль «Дней Турбиных» явился крупный французский политик Эррио, несколько раз избиравшийся премьер-министром. Он пришел в полный восторг и, будучи представлен автору, в разговоре, помимо всего прочего, поинтересовался, бывал ли автор во Франции.
– Jamais, – произнес Булгаков слово, известное в России многим из тех, кто французского языка не знает. – Жамэ.
В ответ на крайнее удивление мсье Эррио он честно сказал, что необходимо приглашение, а главное, разрешение советского правительства.
– Так я вас приглашаю! – воскликнул французский гость. – Alors, je vous invite!
На что приглашенный поблагодарил и добавил, что написал пьесу и книгу о Мольере. Пьеса не идет, книгу не печатают.
– Ну вот, Люся, приглашение получено, осталось договориться с правительством и – в Париж!
Вскоре во МХАТе Горький читал свою новую пьесу «Достигаев и другие». Булгакова подмывало спросить про книгу о Мольере, но он так и не решился, зато получил массу поучений со стороны Афиногенова, как политически правильно изменить кое-что в «Беге». Елена Сергеевна с первого сентября стала вести дневник и все туда подробно записывала.
Автограф М. А. Булгакова, оставленный артисту Г. Г. Конскому на пачке папирос «Наша марка»
28 октября 1934
[Музей М. А. Булгакова]
Однажды пришла на Пироговку обедать Ольга, стала передавать разговор между Немировичем-Данченко и Афиногеновым о том, какой Булгаков упрямый, напишет все, как ему заблагорассудится, и отказывается исправлять, не понимает множества политических нюансов.
– Оба они говнюки! – не сдержалась Елена Сергеевна. – Не понимаю, почему ты о них говоришь с придыханием.
Бокшанская швырнула на стол вилку и бросилась к дверям:
– С тобой невозможно стало разговаривать!
Булгаков встал у нее на пути:
– Па-а-апрашу! Никаких обид. Ольга Сергеевна, вы не представляете, как мы вас любим. А Немирович и Афигович и впрямь говнюки, но в самом лучшем смысле этого слова.
Ну как было не рассмеяться?
– Да ну вас, Миша! Вы прелесть! – И сестры помирились.
В деньгах супруги Булгаковы в том году нехватки не имели. Рублики на своих бумажных крылышках прилетали порой даже откуда не ждали. Ашхабадский театр шлет письмо с просьбой дать согласие, чтобы они поставили «Дни Турбиных». Михаил Афанасьевич отвечает: «Пришлите две тысячи аванса и можете ставить». Вскоре приходят две тысячи.
– Эх, надо было двадцать две просить! – смеется Булгаков.
Деньги есть, а новой квартиры нет. На очередном собрании кооператива опять шипит кот, коего тянут за хвост. Стройка затягивается. Все нервничали, психовали, Мате Залка и Виктор Шкловский вдруг как залаяли друг на друга, вспомнив какие-то взаимные обиды.
– Может, вспомнишь, как перед Временным правительством пресмыкался? – предлагал Залка.
– А ты, может, вспомнишь, как за австрияков воевал? – отвечал Шкловский.
– Вот бы сожрали друг друга, пара квартирок и освободится, – шепнул Михаил Афанасьевич Елене Сергеевне. Она от души рассмеялась, а Шкловский и на нее гавкнул:
– Не вижу ничего смешного!
И оба скандалиста продолжили грызться.
На другой день пошли на «Дни Турбиных» с Женей и Сережей. Двенадцатилетний мальчик сказал:
– Дальнобойная пьеса. На ять! Папа не зря сказал, что мама не могла уйти к бездарному человеку.
Первокласснику тоже понравилось:
– Во пьеса! Потап! Было бы еще три действия, я бы с удовольствием посмотрел.
– Мне тоже понравилось, – сказал тронутый автор, сдерживая слезу. – Но Залка и Шкловский вчера не хуже спектакль разыграли.
Из Камергерского поехали домой с Олей и Калужским, устроили пирушку, к которой присоединилась… Кто бы ты думал, читатель? Да, точно, Любовь Евгеньевна. Сегодня она снова поселилась на Пироговке. У архитектора Стуя освободилась однокомнатная квартирка в левой части здания, и он при случайной встрече предложил ее Любанге. Та пожаловалась бывшему мужу на скверное жилье в вахтанговском доме, и Михаилу Афанасьевичу ничего не оставалось делать, как уступить. Отныне он снимал для Любаши опять здесь, что, конечно же, доставляло неудобства. Бывшая жена то и дело попадалась на улице, запросто захаживала в гости, оставалась пообедать, а иногда куда-то уезжала и просила присмотреть за Бутоном, а он глядел на своего бывшего хозяина, и хорошо, что не умел говорить: «Предатель! Тебя бы на живодерню, товарищ! Противно смотреть, как ты перед этой своей новой самкой извиваешься! Босявка!»
Зато Сережа с Бутоном дружил, подолгу гулял с ним и упрашивал оставить навсегда. Приходилось объяснять:
– Тогда тетя Люба, его хозяйка, останется одна-одинешенька. И у нашей мамы аллергия на шерсть.
С Сережей у Михаила Афанасьевича сразу заладилось. Хороший мальчик, светлый, бывают же такие, что ни капли чего-то злого. По вечерам отчим с ходу сочинял и рассказывал ему истории про идеального мальчика Бубкина и его собаку Конопата. И якобы эти истории в голове у Булгакова пронумерованы.
– Тебе какой номер рассказать?
– Ну, семнадцатый.
– Ага. Это, значит, про то, как Бубкин в Большой театр ходил с Ворошиловым. Хорошо. Так вот, явился однажды к Бубкину сам народный комиссар по военным и морским делам СССР Ворошилов и говорит: «Здесь ли проживает замечательный советский мальчик и рыцарь Бубкин?» – «Здесь». – «А не хочет ли он со мной отправиться в Большой театр смотреть постановку оперы “Собачье сердце”?»
– А что, Потап, разве уже есть такая опера?
– Вопрос времени. Так вот, приходят они в Большой театр. Смотрят, слушают. Козловский исполняет партию Шарика, поет жалким тенором: «О, гляньте на меня, я погибаю! Повар столовой нормального питания плеснул на меня кипятком и обварил мне бок! Нельзя молиться за повара-ирода, Богородица не велит». Сам великий Собинов поет профессора Преображенского: «Ну вот, прекрасно, тебя-то мне и надо, ступай за мной!» Лемешев исполняет доброго Борменталя: «Скажите, как вам удалось, любезнейший Филипп Филиппыч, да подманить такую нервную собаку?» Словом, все идет как по маслу, но, когда Шариков начинает хулиганить, из-под кресла выскакивает Конопат и прямиком – на сцену, хватает Козловского за ягодицу и давай рвать! Гав-гав-гав! В театре бедлам, сумятица, повалили свечу, загорелась декорация. Тут храбрый Бубкин вскакивает, взлетает на пару метров и летит всех спасать…
Тюпа смеялся от души, и по ночам ему самому снилось, что он умеет подпрыгивать и летать, куда выше двух метров. Он летает над планетой, и все удивляются: «Какой мальчик! Боже, какой хороший мальчик! Кто же это такой? Да это же Сергей Шиловский, первоклассник».
Журналист Канторович, несколько раз приходивший брать у Булгакова интервью, узнал про Бубкина и стал уговаривать написать сценарий детского фильма, мол, пойдет нарасхват.
– Да пошел он к бесу, этот Канторович! – решил драматург, когда журналист ушел. – Убью кучу времени, а в итоге запретят, да еще и заплюют, босявки.
К ноябрю Булгаков написал тридцать семь глав романа о дьяволе, уместившиеся на пятистах рукописных страницах, и уже читал отдельные главы тем, к кому они с Мадленой ходили в самые задушевные гости, – Ляминым, Поповым. Слово «инженер» почему-то слетело из названия, зато появился целый перечень вариантов: «Сатана», «Консультант с копытом», «Вот и я!», «Великий канцлер», «Шляпа с пером», «Подкова иностранца», «Пришествие», «Черный маг», «Он явился»… Но главного героя, пришельца из ада, уже стали теснить другие персонажи. Появился поэт Фауст, сочинивший роман об Иисусе Христе, названном Иешуа Га-Ноцри. У Фауста завелась возлюбленная по имени Маргарита. А главное, за дьяволом окончательно закрепилось имя Воланд.