– Батюшки! Миша! А я-то думаю, отчего ты стал бледный, по сторонам озираешься, как воришка. И давно? С тех пленок?
– Тебя это никак не касается. Да, с того дня.
– И сколько колешь?
– Децл, – признался он, имея в виду, что от сантиграммов уже перешел к дециграммам.
Вскоре приехали в Никольское теща и два шурина. Евгения Викторовна сразу отметила:
– Зятек мой нездоров, что ли?
Булгаков ей не нравился, и еще со времен знакомства с ним дочери она делала все, чтобы воспрепятствовать союзу, и теперь выказывала недовольство всем, чем только можно.
– Устает, бедняга, – жалеющим голосом ответила Тася. – Таких врачей, как он, раз, два и обчелся, приходится за всех отдуваться.
Но по осени скрывать определенные признаки морфинизма стало трудно, особенно от знающего медперсонала. К тому же ничем не объяснимая убыль морфия.
– И нечего на меня так смотреть! – обозлился доктор Булгаков на своего ассистента-фельдшера. – В Европе половина врачей вынуждены прибегать к инъекциям, дабы избежать психических расстройств. Профессия наша такая… – И выругался.
К счастью, в середине сентября пришло одобрительное решение, хоть и не в Москву, но прочь из Никольского – в Вязьму. Пусть не губернский, однако все же хотя бы уездный город. Михаил Афанасьевич получил должность заведующего инфекционным и венерическим отделениями. В общей сложности тридцать коек из семидесяти на всю больницу. Фигура? Безусловно. Теперь нельзя, теперь срочно нужно бросить! Да и больница – не то что в Никольском. Великолепная операционная с автоклавом, снабженная всеми необходимыми инструментами, хорошая аптека, лаборатория с цейссовским микроскопом и запасом красок. Немедленно бросить! Прощальный укол, и – адье!
Переехав в Вязьму, поселились в трехкомнатной квартире, обставились скромненько, но уютно, вместо керосиновых ламп долгожданное электричество, в соседнем доме живут фельдшеры.
– Мишенька, давай заживем здесь по-новому!
А вскоре и вся страна зажила совершенно по-новому – грянул великий и ужасный Октябрь! Мир переворачивался вверх дном. В Вязьме не шли бои, не гремели орудия, не летели осколками стекла окон, но большинство больных – будто взбесившиеся, орут, кулаками машут, грозятся кому-то за что-то содрать шкуру и в соли извалять, кости переломать, башку проломить. То и дело пациенты с колотыми и резаными ранами, но, слава богу, не к заведующему заразным и венерическим, у него все по-прежнему. Вот только и недуг прежний. И каждый новый укол прощальный, а этих уколов уже по два в сутки, и не по децлу, а по грамму. И уколы не приносят счастья, а лишь ощущение, будто до инъекции стоишь в горящей печи, а укололся и встал на краю, где печет, но терпимо.
В больнице первыми все поняли фельдшеры Чоп и Сосновская, потом – заведующий хирургией Тихомиров, а последним дошло до главврача по фамилии Нурок.
– Ну, что мы будем с вами делать, милейший? – спросил он.
– Борис Леопольдович, в Европе…
– Половина врачей. Мне уже сказали, что вы оправдываете себя сим сомнительным фактом. Сколько сейчас впрыскиваете?
– Два раза в день по два грамма.
– Если так продолжится, к весне вы не сможете продолжать врачебную практику. Постарайтесь бросить. Доза приличная, но и с нее еще не поздно спрыгнуть.
И ему припомнилось, как они с приятелями лет в двенадцать развлекались в Киеве. На железной дороге нашли место, где товарные поезда тормозили и некоторое время стояли. Нужно было залезть на вагон-платформу и, дождавшись, когда товарняк тронется, спрыгивать. Побеждал тот, кто спрыгнет последним, рискуя, что поезд разгонится и уже прыгать будет поздно. Иным, не успевшим, приходилось ехать до ближайшей остановки товарняка и оттуда пешком долго добираться до дома. Гимназист Булгаков чаще всего спрыгивал одним из первых, но однажды выдержал и стал победителем, хоть и вывихнул ногу. Глупая и опасная игра так и называлась:
– Айда, братцы, играть в «Спрыгни»!
И теперь он все еще сидел на платформе, а она все разгонялась, и вот-вот спрыгнуть будет поздно…
Почему-то, когда начинаются революции, кончаются дрова! Как будто лес контрреволюционен и не хочет снабжать людей при таких политических обстоятельствах. И тогда в Вязьме, со всех сторон окруженной лесами, стало трудно достать дров, а уже с начала ноября наступила стужа.
– Есть нечего, в квартире холодно, – плакала Тася. – Это может скверно отразиться на ребенке.
– Что-что? На каком ребенке?
– На нашем. А ты не заметил, что у меня давно уже не было месячных?
– Немедленно обследоваться!
И он лично провел обследование.
– Судя по всему, не менее двенадцати недель. Стоит поторопиться.
– Куда поторопиться? – сердито возмутилась Тася. – Я не собираюсь никуда торопиться. Второй раз не буду!
– Не будешь… – потупился он. – Ты права. Нам нужен ребенок. Дрова я достану. Мне двадцать шесть, тебе скоро двадцать пять. Самое время обзавестись.
– Ты правда не против?
– Конечно. У мужа и жены должны быть дети. Семья без детей – что улей без пчел. Я достану дров и пропитания.
– И к тому же это простимулирует тебя.
– Простимулирует?
– Даст толчок. Ты должен заставить себя ради ребенка.
К этому времени он уже давно не помнил, сколько раз вводил себе морфий, даже не помнил, сколько было прощальных инъекций. Где-то в сентябре от однопроцентного раствора он перешел на двухпроцентный, в октябре – на трехпроцентный, а теперь делал два трехпроцентных шприца, а это уже много. Скоро спрыгивать станет совсем поздно!
– Я всегда воспитывал в себе силу воли. Готов собрать ее в кулак.
Он продержался сутки. Во имя ребенка. Но сорвался. Потом снова пытался собрать в кулак всю свою силу воли. Появлялось раздражение, переходившее в лютую злобу.
Пытаясь смирить эту злость, задыхаясь, попросил жену присесть для серьезного разговора.
– Я не хотел тебя огорчать сразу. Ты знаешь, что вот уже четвертый месяц, как я морфинист. И зачатие произошло, скорее всего, когда я был под инъекцией.
– Я ничего не хочу слышать!
– А я ничего от тебя не требую. Но послушай. Заячья губа – лучшее, что может случиться. Врубель даже изобразил своего малыша с заячьей губой. Ты помнишь эту пронзительную до слез картину? Малыш Врубеля недолго прожил. Чаще выживают, но страдают тяжелыми нервными и психическими расстройствами. Здоровье ни к черту. Враждебно настроены по отношению к окружающим. Но и это не все. Бывают случаи, когда рождаются без ручек или без ножек. А то – и без ручек, и без ножек. Или с атрофированными. С дырой вместо носа. Или макроцефалы.
– Макроцефалы? – в ужасе переспросила Тася.
– Люди с маленьким туловищем, но гигантской головой. Возможно, нас Бог милует, ребенок родится с руками и ногами, но в дальнейшем последствия все равно скажутся.
Она заплакала. И плакала три дня. А он попытался перехитрить морфий, делать не два трехпроцентных, а три двухпроцентных. Но этого уже казалось мало.
Больше всего сломило бедную Тасю слово «макроцефал». В нем тоже слышалось страшное слово «морфий». Она даже нашла в больничной библиотеке книгу про макроцефалию и посмотрела там иллюстрации, да еще фамилия автора такая пугающая – Эршрак. Это ее добило:
– Да, ты прав. Может случиться непоправимое.
– Думаешь, я не хочу ребенка? Очень хочу. Но я излечусь, и тогда…
– Где ты предлагаешь это сделать? Я до сих пор содрогаюсь после того первого раза. Так стыдно, страшно, больно. Какая-то беспросветность. И где-то остается в записях, любой может прочитать. Гадко, гадко!
– Я мог бы это сделать, и никто не узнает… Хотя…
– С ума сошел?! Своими руками своего собственного ребенка!
– Да, ты права. Я сгоряча, не подумав.
– Ужас! Миша!
– Конечно, конечно. Надо подумать. Что-нибудь придумаем, малыш.
Она с удивлением на него уставилась:
– Это ты мне или малышу?
– Тебе, конечно.
– Просто ты раньше не называл меня малышом.
И обоим стало жутко до дрожи. Оба замолкли, как двое злоумышленников, принявших решение убить человека.
Доктор Булгаков несколько раз в Никольском и Вязьме негласно, хоть и не тайно, делал аборты. Но своей рукой убить своего эмбриона… Это он и впрямь ляпнул, не подумав! Хотя по-прежнему не считал зародыш человеком, уверенный, что человеческое в нем появляется лишь после двадцати недель, когда и аборт становится невозможным.
Право окончательного решения он предоставил Татьяне, и вскоре она поехала в Москву. Едва вышла из Александровского вокзала, ей навстречу выступила огромная похоронная процессия, бичуемая ветром и каплями дождя.
– Кого хоронят? – в ужасе спросила она.
– Убитую Россию, – ответил ей кто-то, а другой пояснил:
– Юнкеров. Павших за свободу Родины от рук подонков.
Ей пришлось долго стоять, прижавшись к стене дома, слушая «Со святыми упокой», марш пленников из «Набукко», моцартовскую «Лакримозу», шопеновский похоронный марш, как будто уже хоронили ее еще не убитого, но уже приговоренного к смерти ребенка. Когда похоронная процессия прошла дальше на Петербургское шоссе, Таня хотела вернуться на вокзал и поехать обратно в Вязьму, но страшный макроцефал снова всплыл в голове. И она пошла по Тверской-Ямской в центр Москвы, где ее встретили израненные пулями здания, а иные и вовсе изуродованные, как будто без руки или без ноги. От изгвазданного ранениями Страстного монастыря она свернула на Тверской бульвар, шла, а в ушах звучала надрывная похоронная музыка. Здесь ей наконец попался извозчик, и она доехала до Пречистенки, которая тоже вся зияла пробоинами, включая и дом Мишиного дяди на углу Обухова переулка.
Николай Михайлович принял ее строго, выслушал, она во всем призналась ему. Он тяжело вздохнул и почему-то пропел:
– От Севильи до Гренады в тихом сумраке ночей… М-да-с… Нехорошо. Как ни крути, а там у вас мой внучатый племянник или внучатая племянница. Нехорошо. Я, маменька, приглашу другого доктора. Тоже хорошего. Вы не волнуйтесь. Все сделает чисто. И без огласки. Но вы тоже, голуби сизокрылые, нашли время!