Булгаков прервал свой рассказ и оглядел собравшихся. Если поначалу смеялись, то теперь на лицах застыло разочарование.
Булгаков в «шапочке Мастера» за бюро-секретером. Квартира в Нащокинском переулке. Фото Б. В. Шапошникова
1936
[МБ КП ОФ-3170/18]
– Как-то не очень смешно, если честно, – сказала Ольга Сергеевна.
– Да уж, Миша, на этот раз не задалось, – согласилась ее сестра.
– Я вообще не понимаю, как можно шутить такими вещами! – возмутился Горчаков. – Разбился самолет, погибли люди. В том числе – дети. Разве это может быть смешно? И про звание главного героя Советского Союза – чушь собачья.
– А мне понравилось, – попытался возразить Горюнов. – Если есть герои, то должны быть и главные герои.
– У вас, Михаил Афанасьевич, все хохмочки, – продолжил мрачно гнуть свою линию Николай Михайлович. – Вот вы взялись переводить Шекспира и следуете буква за буквой. Но МХАТу не нужна буква, нужно живое слово. Я вам уже говорил, что свои прибаутки возьмите да и навставляйте в шекспировскую пьесу. Никто вас за это не осудит. Ведь и в афише будет значиться: «Пьеса Шекспира в вольном переводе Булгакова». Туда пусть ваши брехни идут, туда, родимые! А вы где не надо чересчур целомудренны, мэтр. А где не надо – излишне легкомысленны.
– Я, да? – налился злостью Михаил Афанасьевич, уже по горло сытый поучениями этого щенка. На семь лет моложе, а лезет поучать! – Вы говорите, МХАТу нужно живое слово? Да этот ваш МХАТ все мои самые живые слова превращал в мертвые. Если уж начистоту, МХАТ – кладбище моих пьес! Я захожу туда и чувствую, как пахнет труп Мольера.
– Как-как? – чуть не поперхнулся Горчаков. – Кладбище? Да вы должны в ножки кланяться театру! Если бы не МХАТ, кем бы вы были? Он вам принес славу и деньги.
– А не наоборот ли? – все больше сердился Булгаков. – Если бы не я, вы бы так и ездили на «Бронепоезде двадцать-шестнадцать» да Киршоном дырки затыкали. Театр дал мне денег! Один процент от сборов, а остальным себя обогатил.
– Напрасно вы кипятитесь, Михаил Афанасьевич, – малость струхнул Николай Михайлович. – Согласен, вы тоже много сделали для театра. Но из-за того, что большинство ваших пьес попало под запрет, и театр нес немалые убытки. И вы, насколько мне известно, так до сих пор и не вернули некоторые авансы.
– Авансы возвращают только тогда, когда автор их не отработал! – вскочив, весь передернулся обиженный драматург. – А я отработал все честно и сполна. И не моя вина, что в Главреперткоме сидят одни уроды.
– Миша! – воскликнула Елена Сергеевна.
– Что Миша? – не утихал он. – Мало того, что там уроды. А и вы, достопочтенный Николай Михайлович, должен вам сказать… Что режиссер вы…
– Ну, договаривайте, – побледнел Горчаков.
– Не надо, умоляю! – принял трагическую позу Ершов.
– Режиссер вы говенный, – хлестко отстегнул от себя Горчакова Булгаков. – Вы, милый, глупы, как пробка.
– А вы… – Горчаков хотел было броситься на обидчика. – Вы говенный драматург. Боже, как давно я хотел это сказать!
– И я высказался, и мне так свободно стало, – вдруг смягчился Булгаков. – На сердце прямо какая-то Муза Бальбизиана. И поет!
– Спасите утопающих, Владимир Львович. – Ольга Сергеевна толкнула Ершова, который тут уже спас ее. Приехав в «Синоп», Бокшанская принялась все критиковать, не только еду и архитектуру, но вообще все. Сказала, что из парка следует сделать цитрусовую плантацию. Бог наказал бунтовщицу незамедлительно. В море ей свело мышцу, она наглоталась и чуть не утонула. Если бы не расторопность Ершова.
– Друзья мои! – воскликнул Владимир Львович. – Это же прекрасно! Вы оба вскрыли нарыв. Вам ничего не остается, кроме как смириться друг с другом, и пусть говенный режиссер ставит пьесы говенного драматурга, а мы, говенные актеры, будем играть в ваших говенных спектаклях.
И он действительно спас ситуацию. Первым рассмеялся Толя Горюнов, затем все остальные и, наконец, Булгаков и Горчаков.
– Мир? – протянул руку Николай Михайлович.
– Черт с вами, – согласился на примирение Михаил Афанасьевич.
И казалось, на этом Иван Иванович и Иван Никифорович помирились. Но как бы не так. Над переводом Шекспира Булгаков работать перестал, а по возвращении в Москву в середине сентября он написал во МХАТ заявление об уходе. Елене Сергеевне признался:
– Это заявление я писал с каким-то даже сладострастием!
Глава сорок пятаяБултых!1936–1938
Мхатовцы после его ухода из театра то и дело зазывали обратно, обещая всякие блага. А тогда, после возвращения из Абхазии, к ним в Нащокинский завалилась целая делегация из Большого театра – главный режиссер Самуил Самосуд, режиссер Тициан Шарашидзе и композитор Сергей Потоцкий, автор первой советской оперы «Прорыв». Зная о конфликте с Горчаковым, Самосуд без предисловий пошел в атаку:
– Ну, когда приедете писать договор – завтра? Послезавтра?
– Какой договор, Самуил Абрамович? – удивился Булгаков.
– О том, что вы будете работать у нас в Большом театре.
– В Большом? А что… Это идея. Либретто писать?
– Разумеется.
– Черт возьми!.. А что? Я как раз собираюсь расстаться со МХАТом.
– И нечего вам там делать.
– К тому же опыт написания либретто у меня есть. «Минин и Пожарский» для Асафьева. А на какую должность?
– Да вас мы возьмем на любую должность. Хотите – тенором?
– Тенором? – И Булгаков расхохотался. Разговор получил ускорение. Шарашидзе намеревался ставить оперу на музыку Потоцкого о гибели Белой армии в Крыму.
– А у вас имеется наработка. Пьеса «Бег».
Когда Самосуд уходил, хлопнули по рукам.
– Да работа несложная, – сказал Самуил Абрамович. – В опере важен не текст, а идея текста. Тенор может петь длинную арию: «Люблю тебя… люблю тебя…» – и так без конца, варьируя два-три слова.
И не успело закончиться бабье лето, как Михаил Афанасьевич ушел из МХАТа и подписал договор с самым главным театром всея Руси о поступлении в штат и начале работы над оперой, которую намеревались назвать «Перекоп», но новый сотрудник Большого театра сразу же заявил о независимости:
– «Черное море». Гораздо лучше звучит. И ласкает слух. Каждый мечтает о летнем отпуске на Черном море. Инстинктивно будут покупать билеты на оперу с таким названием.
Вскоре Самосуд выпустил в «Комсомольской правде» статью «Создадим советскую классическую оперу», в которой сообщалось, что композитор Асафьев пишет музыку по булгаковскому либретто «Минин и Пожарский», а сам Булгаков работает над новым либретто «Черное море» о героической борьбе Красной армии в Крыму.
Новая работа! Новые надежды! Он взял из «Бега» Серафиму Корзухину и превратил в Ольгу Болотову, Голубков стал Болотовым, Хлудов – Агафьевым, исчезли Люська и Чарнота, зато появились Белый Главком и Красный Главком – Врангель и Фрунзе, другие военачальники. Прототипом беспощадного генерала Агафьева теперь стал не Слащев, а палач Киева генерал-лейтененат Май-Маевский. Работалось так легко, что уже в середине ноября либретто было готово, и можно с легким сердцем идти в Спасо-Хаус, наслаждаться иностранной жизнью, танцевать, смотреть голливудские новинки. Военный атташе Файмонвилл представлял теперь своего гостя так:
– Михаил Булгаков, главный либреттист Большого театра.
– Оу! Вау! – реагировали американцы и другие гости.
Сдав рукопись «Черного моря», Булгаков почему-то не сомневался в успехе, но уже вскоре на премьере «Свадьбы Фигаро» к нему подошел председатель Комитета по делам искусств при Совнаркоме Керженцев и небрежно бросил:
– По поводу вашего «Черного моря» я сильно сомневаюсь. Не больно-то хорохорьтесь.
Так что и работа в Большом началась с нервотрепки. Приходилось лечить нервы массажем, коим Булгаковы увлеклись той осенью. Получалось, нервы успокаивались. Да уж и привычка выработалась за многие годы – не ждать, что все так сразу и легко получится, с ходу взлетит, принесет успех. И пошел он, этот Керженцев, куда подальше со своими советами! Хорохорились и будем хорохориться! Веселиться, танцевать, ходить по ресторанам, по всяким там «Метрополям» и «Националям». Денег копить не умели и не умеем, да никогда и не научимся!
Как-то раз ужинали в «Метрополе»: Михаил Афанасьевич, Елена Сергеевна, актриса Любовь Орлова, ее муж кинорежиссер Григорий Александров, композитор Виссарион Шебалин да Петя Вильямс с женой Анютой. И жены затеяли спор, кому из них тяжелее живется.
– У меня даже шубы нет, – вздохнула Анюта.
– А у меня муж слишком честный, не то что другие, – со смехом призналась Елена Сергеевна.
– Это все ерунда, – махнула рукой Орлова. – Я, когда снимали «Цирк», в сцене на пушке села на раскаленное стекло и в запале даже несколько секунд на нем сидела. Всю жопу себе сожгла так, что в больнице лежала. С тех пор, как на что-то садиться, меня от страха в пот бросает!
И смех и грех! Александров со смехом упрекнул жену:
– Любочка, сколько раз вам повторять: не жопа, а ягодное место.
– Идите в жопу, Григорий Васильевич. Точнее, в ягодное место, – послала кинорежиссера киноактриса, при этом соблюдая принятое в их семье вежливое обращение на «вы».
Хорохорились и будем хорохориться! Ходить в гости три раза в неделю и столько же раз принимать гостей у себя – на пельмени, на мясной торт, на поросенка, даже на стерлядок с черной икоркой.
В ту осень они впервые за последние четыре года расстались. Сережа приболел, и Елена Сергеевна не могла поехать с мужем в Ленинград к Асафьеву на прослушивание музыки к «Минину и Пожарскому». Он звонил оттуда и, конечно же:
– Погода полная дрянь! Очень хорошо, что ты не смогла поехать. Непременно бы заболела воспалением легких.
А она через три дня бежала встречать его на вокзале. Приехал! Приехал, голубчик! Родной, бесконечно милый!
– Очень хорошо, что ты не поехала. Погода мерзость. Музыка хорошая, но публика обветшалая,