За мной, читатель! Роман о Михаиле Булгакове — страница 125 из 139

– Как дивно пахнет! – выдохнул из легких Михаил Афанасьевич.

– Я знаю, что надо сделать, чтобы тебя и нас никто не преследовал, ни гайдамаки Апокалипсиса, ни вурдалаки Ежова. Сейчас ты это сделаешь. И освободишься. Постарайся закинуть как можно дальше. На самую середину.

И, вытащив из сумочки браунинг, она вручила его мужу. Булгаков сделал попытку восстания:

– Он спас мне жизнь. Да и вчера я просто дурачился, пока ты спишь, примерялся, но вовсе не намеревался…

– Молчать! – грозно осекла она его. – Выполняйте приказ!

Булгаков дрогнул, восстание провалилось. Он взял пистолет, сильно сжал его рукоятку, потом поцеловал оружие и сказал:

– Прощай, мой верный друг и спаситель!

Размахнулся и со всей силы швырнул смертоносную машинку на самую середину пруда.

– Бултых!

Глава сорок шестаяХризантема1938–1939

Что за Соломон? Вспомни, читатель, это такой был писатель-жулик Соломон Бройде, у которого единственного имелась квартира втрое больше, чем у кого бы то ни было в Нащокинском. Его еще арестовали однажды, приговорили к чему-то там, чуть не к расстрелу, а он потом опять как ни в чем не бывало объявился и продолжал богатеть, наслаждаться жизнью. Михаил Афанасьевич тогда еще смеялся:

– Как мой Клим Чугункин – условно каторга.

Вспомнил? Тогда за мной!

В тот самый день, когда бултыхнулся о поверхность Патриаршего пруда и ушел на дно верный друг браунинг, вечером, поужинав в «Национале», Булгаковы вернулись домой и увидели в сумерках на скамейке возле подъезда рыдающую жену Бройде, окруженную несколькими другими писательскими женами.

– В чем дело? Что случилось? – спросила Елена Сергеевна. Жена Габриловича глянула на нее с ненавистью и ответила:

– А то вы не знаете? Ходят такие счастливенькие под ручку. Поди, по ресторанам шастают, вон, оба подшофе…

– Ей-богу, не знаем.

– Расстреляли Соломона.

– Царя? – ляпнул глупость пьяненький Булгаков.

– Кого? Соломона Оскаровича? – И Елена Сергеевна схватилась за горло. – Да вроде мы его несколько дней назад тут видели.

– А сейчас, милочка, долго не цацкаются, – сказала жена Габриловича, по-прежнему глядя на свою ближайшую соседку так, будто та собственноручно расстреляла Соломона Бройде. – Быстренько сцапают и к стенке. Уж вам бы этого не знать!


Булгаковская Москва. Большой театр. Здесь М. А. Булгаков работал в последние годы своей жизни начиная с 1 октября 1936 года

[Фото автора]


– Мне?

– Да, вам. Проходите, не видите, что у человека горе?

Поднимаясь на свой четвертый этаж, Елена Сергеевна недоумевала:

– Нет, ты скажи, что она имела в виду? Эта мерзкая Цубербиллер.

– Ничего особенного, – посмеивался Михаил Афанасьевич. – Всем известно, что ты агент Мадлена Нюренберг, она же Трусикова-Ненадежная.

– Сейчас это совсем не смешно.

– Конечно, не смешно. Как и то, что Соломона все-таки расстреляли. Вот уж бултых так бултых!

Как ни странно, известие о расстреле Бройде не произвело на него удручающего впечатления и не родило новую волну неврастенической паники. Благодаря заклинаниям колдуньи Мадлены с него сошло наваждение, и наступили дни светлые, ясные, июньские. Каждый день они отправлялись к Бокшанской, и та с автоматической точностью перепечатывала «Мастера и Маргариту». Новый вариант начинался так: «Однажды весною, в час небывало жаркого заката, в Москве, на Патриарших прудах, появились два гражданина…» Писатель диктовал, причем на ходу что-то правил. «В белом плаще с кровавым подбоем, шаркающей кавалерийской походкой, ранним утром четырнадцатого числа весеннего месяца нисана в крытую колоннаду между двумя крыльями дворца Ирода Великого вышел прокуратор Иудеи Понтий Пилат. Более всего на свете прокуратор ненавидел запах розового масла, и все теперь предвещало нехороший день, так как запах этот начал преследовать прокуратора с рассвета. Прокуратору казалось, что розовый запах источают кипарисы и пальмы в саду, что к запаху кожи и конвоя примешивается проклятая розовая струя…»

Жена писателя разбирала готовые пять экземпляров, вычитывала новорожденные машинописные страницы и порой не успевала довычитать, как ей на колени ложились свежие облагороженные кириллицей прямоугольники. Ну, а сестра жены писателя не без удовольствия строчила, как из пулемета, с такой серьезностью, что, когда она однажды, ближе к концу, вдруг рассмеялась, с ней вместе расхохотались сестра и зять. Удивительно, но единственное, что смогло ее рассмешить, – сцена, когда сотрудники филиала зрелищной комиссии под влиянием массового гипноза хором поют «Славное море, священный Байкал».

– Милая Леля! – аж расцеловала сестру Люся.

Ольга Сергеевна печатала по двадцать, а то и по тридцать страниц в день и управилась за месяц. Пять девственных экзепляров. Первый – сочный и четкий, второй – под копирку, но тоже достаточно четкий, третий – под вторую копирку и вполне годится, четвертый – под третью копирку, читаемый, пятый – под четвертую копирку, полуслепой, но читать можно.

– Первый отправлю самому Сталину с припиской: «Прошу немедленно дать распоряжение на публикацию!» – дерзко объявил писатель, лаская машинописные аккуратные стопки, мурлыкая вокруг них, как кот над принесенной из магазина сумкой с продуктами.

– Так и надо, – поддержала свояченица. – Он любит смелость. Ну, а мы с Санькой завтра же в Лебедянь.

Это лето, по наводке Замятина, решили провести в срединном течении Дона. Уж очень Евгений Иванович расхваливал родные места:

– Это рай, чистый рай! Дон не узкий, не широкий, течет неспешно, овощей и фруктов каких только нет. Не пожалеете!

Замятин эмигрировал в Париж в начале тридцатых, тосковал по Родине несказанно, а в прошлом году там скончался от сердечного приступа. Но адреса в своей Лебедяни оставил, Булгаковы списались со счетоводом Андриевским, и тот сдал им большой дом о пяти окнах, выходящих в сторону Дона, с просторной террасой, и малый с двумя окнами на ту же сторону. Первыми в середине мая уехали Елена Сергеевна с Сережей, писали оттуда восторженные письма – действительно рай, купание волшебное, лодка, рыбалка, овощи, фрукты, молоко, свежее мясо, горы старых журналов, огромный запас свечей и никаких мух, клянусь! Словом, скорее приезжай!

Сразу после распечатки «Мастера и Маргариты» туда же отправилась Бокшанская с Санькой – сыном Калужского от первого брака. А еще через день, дождавшись шестнадцатилетнего Женю Шиловского, и сам Михаил Афанасьевич укатил в городок, давно известный ему по тургеневским «Запискам охотника». Место и впрямь оказалось райское, после жаркой и душной Москвы, в первые два дня купаний в чистейших водах Дона, катаний на лодке и ужения рыбы, коей здесь прорва, Булгаков изумлялся:

– Читал я о чудесах, но такого!.. Ехал усталым стариком, а теперь мне столько же, сколько Женьке, будто молодильных яблок натрескался.

Он поселился в малом домике, где можно было обустроить себе и уединенный кабинет, и отдельно – супружескую спальню. С собой он захватил начатую пьесу «Дон Кихот» и на третью ночь при свечах, сидя калачиком, уже вовсю наносил на бумагу свою собственную Испанию, а в главном герое видел самого себя: «Люди выбирают разные пути. Один, спотыкаясь, карабкается по дороге тщеславия, другой ползет по тропе унизительной лести, иные пробираются по дороге лицемерия и обмана. Иду ли я по одной из этих дорог? Нет! Я иду по крутой дороге рыцарства и презираю земные блага, но не честь! Моя цель светла – всем сделать добро и никому не причинить зла».

Хорошо поработав ночью, утром он шел удить с Сережей, Женей и Санькой, купался в холодных струях великой русской реки и так изменился, что, казалось, этот ли гражданин еще недавно ходил по улицам, озираясь, истерил по поводу своей творческой судьбы и бытовой неустроенности, да и вообще вел себя не по-мужски. Чего стоит только то чудовищное утро с браунингом… Лучше даже не вспоминать!

– Неужели ты мог тогда сделать это? – с осуждением спрашивала Елена Сергеевна.

– Нет, не мог, – пытался он успокоить ее. – Был порыв. Я поставил точку в романе, и мелькнула ядовитая мысль поставить точку и в жизни. Я вытащил браунинг, но, когда поднес его к сердцу, порыв уже прошел. Я продолжал стоять так и с пафосом представлять, как выпущу в себя пулю. И потом все красивенько напишут: «Он поставил точку в жизни после того, как поставил точку в романе».

– Какая преступная дурость!

– Согласен, милая. Но когда ты набросилась и выхватила у меня браунинг, я уже был далек от исполнения минутного порыва.

– А если бы нечаянно нажал на спуск?

– Ничего бы не случилось. – Он засмеялся. – Я ведь даже предусмотрительно не снял с предохранителя. Случай с Маяковским бы не повторился.

– Ишь ты, предохранительно не снял с предусмотрителя. С Маяковским не было случайности. Его убили, – произнесла жена мрачно.

– Откуда ты знаешь?

– Маяковский был левша. А пистолет обнаружили у него в правой руке. Вспомни, ты же часто играл с ним на биллиарде.

– Точно! Он никогда не брал кий в правую руку, ни при каких сложных ситуациях. Убили, значит. Это Брики. Он ведь и не собирался на тот свет, вовсю искал себе жену, и, если бы нашел, все гонорары за издания перестали бы течь к этой гнусной парочке. Хорошо, что у меня есть ты!

– Обещай больше никогда!

– Клянусь Сервантесом!

Продолжая работать над пьесой, Булгаков одновременно изучал испанский язык, захлебываясь в великолепии его слов, бредил ими.

Когда он читал вслух сцену суда Санчо над жителями несуществующей Баратарии, все от души смеялись, будто он не заимствовал это для своей пьесы у Сервантеса. А когда в финале Дон Кихот умер, женщины всплакнули, как будто скончался сам Михаил Афанасьевич.

Пробыв в Лебедяни почти месяц, Булгаков уехал в Москву, остальные решили остаться еще на пару недель. Впервые за последние два года он входил в нащокинскую квартиру с удовольствием. После простенького, если не сказать убогонького, быта на берегу Дона хорошо и со вкусом обставленное Еленой Сергеевной жилье казалось на удивление красивым.