За мной, читатель! Роман о Михаиле Булгакове — страница 127 из 139

Но до осуществления подобных перспектив было так далеко, что в наступившую дождливую осень Михаил Афанасьевич вновь стал погружаться в мрачное состояние.

– Мне уже сорок семь лет. Лев Толстой в моем возрасте был известен на весь мир, всем обеспечен, никаких забот…

– А Пушкин в твоем возрасте десять лет, как лежал в могиле, – веско возражала жена. – А Лермонтов и все двадцать. Маяковский на два года тебя моложе, а уж восемь лет на Новодевичьем земляные ванны принимает.


Михаил Афанасьевич Булгаков

Конец 1930-х

[Из открытых источников]


– Но он весь мир объездил, а мы – вечные сидельцы. Богунья да Лебедянь – вот наш удел.

– Ну и хорошо, и нечего роптать. Зато ты такие романы написал! И еще напишешь. Ты гений, Миша. И у тебя есть я. А кто был у Маяковского? А Толстой вон как ненавидел свою Софью Андреевну. Детей ей строгал, чтоб только не приставала к нему.

С «Дон Кихотом» началась та же волокита, как с большинством предыдущих пьес. Все хвалили, одобряли, но постановление об утверждении пьесы забилось куда-то в нору и не собиралось появляться. Булгаков долбил нарастающую неврастению в бильярдной Дома литераторов, водил туда Тюпу, и тот оказался отнюдь не Тюпой, ловко осваивал азы игры, во имя чего на двенадцатилетие отчим расщедрился и купил обожаемому Сереже настоящий бильярдный стол шириной в метр, длиной в два, плюс все оснащение – три кия, шары из слоновой кости, треугольник, полочка для шаров. Бейлис-Березин помог найти все это в лучшем шульцевском качестве и с большой скидкой. Сережа аж задохнулся от восторга, потом повис на шее у отчима:

– Потап, ты лучший! Лучше тебя никого нет!

Елена Сергеевна, не зная, какой подарок готовит Михаил Афанасьевич, тоже расщедрилась – фотоаппарат:

– Думаете, ФЭД? Обижаете. «Лейка-цвай». Знали бы вы, сколько я за него выложила!

– Качество гарантируете? – улыбнулся Булгаков, вспоминая тот счастливый день в Абхазии, от которого сохранилась дивная фотография под огромными листьями райского банана. О, муза бальбизиана!..

– Натюрлихь!

– И биллиард, и фотоаппарат! За что мне столько? – сиял Сережа.

– За то, что ты самый лучший и добрый мальчик на свете!

– А вы мои самые лучшие родители. И еще папа, – честно добавил мальчик.

Не знали, за что хвататься. Начали со стола, который следовало установить в далеко не просторной Сережиной комнате. Письменный стол и кровать потеснили, и биллиард занял центральное положение.

– Ну вот, – проворчала мама. – Теперь ты будешь спать в биллиардной. Как маркер какой-нибудь.

– Ну и здорово! – радовался Тюпа. – Давайте скорее сыграем!

И они стали играть втроем, причем лучше всех почему-то получалось у Елены Сергеевны.

– Везет дуракам! – беспардонно оценил подарки брата явившийся Женя. Он тоже сыграл, а потом вместе с Сережей принялся осваивать «Лейку-цвай». Счастливейший день!

– Признавайся, растратчик, сколько потратил на биллиард! – оставшись тет-а-тет с мужем, спросила жена.

– Не скажу. А ты на фотоаппарат сколько? Тоже, поди, немало?

– Увы, – примирительно вздохнула она. – Считай, начало строительства истринской дачи откладывается еще на полгода! Растратчики!

И как она ни пыталась спрятать от мужа сегодняшнюю «Правду», он все равно нашел ее, и счастливейший день оказался несколько подпорчен. В огромной статье заведующего литчастью МХАТа Маркова, посвященной сорокалетию театра, перечислялись все режиссеры, актеры, спектакли, драматурги и их пьесы, но, сколько Михаил Афанасьевич ни прочесывал статью, нигде не попадалось ни «Булгаков», ни «Дни Турбиных». Пьеса, поставленная на мхатовской сцене уже более восьмисот раз, и автор, принесший театру рекордное количество денежных сборов, каким-то образом отсутствовали.

– Я бы даже сказал, каким-то дьявольским образом, – добавил Булгаков, изучив статью вдоль и поперек.

Позвонившая поздравить племянника Ольга Сергеевна поклялась, что в статье Маркова были и Булгаков, и его пьеса, причем в большом количестве, но правдинский главный редактор Никитин безжалостно вычеркнул.

– Главред он и на то и есть глав-вред!

Все газеты страны отметились статьями по поводу юбилея, и ни в одной не упомянули ни Булгакова, ни его «Дни». К сорокалетию главного драматического театра России все получили награды, кто орден, кто ценный подарок, кто денежную премию. Калужского представили к ордену «Знак Почета», Бокшанской вручили золотые часики, Немирович-Данченко получил новую, полностью оборудованную дачу, премию в двадцать пять тысяч рублей, а Глинищевскому переулку присвоили его имя.

– И только Мишке Булгашке даже почетную грамотку не выписали! – сокрушался оскорбленный до глубины души Михаил Афанасьевич. – Да был ли он? Не приснился ли он со своими восемьюстами спектаклями? Нема Гакова. И не было никогда! А ты говоришь, истринская дача… Удивительно, как еще нас с тобой на их юбилейный вечер пригласили, босявки!

Но на торжественное мероприятие Булгаковы не пошли. Ольга Сергеевна звонила, уговаривала, Елена Сергеевна ответила жестким:

– Нет!

Не пошли они и на роскошный мхатовский банкет в «Метрополе», хотя телефонные звонки то и дело чирикали, зазывая. И лишь на юбилейное празднование МХАТа в Большом театре нельзя было не ходить. По той только причине, что уже давно Большой поручил Булгакову и тот виртуозно написал программу вечера со множеством остроумных ходов, текстами выступлений и прочими прибамбасами. К тому же и сам он планировался там в качестве выступающего.

– Ты иди, тебе нельзя не идти, по долгу службы, – сказала со слезами Елена Сергеевна. – А я не пойду. К этим сволочам! Не могли добиться для тебя награды…

И, испепеляемый обидами, он пошел. И выступил. И казался веселым и жизнерадостным. И эти все, осыпанные наградами, стоя ему бешено аплодировали, а семидесятилетняя потасканная распутница Книппер-Чехова, взяв его на сцене за руку, каркала:

– Мхатчик! Мхатчик! Мхатчик! Я помню, как он пришел к нам совсем еще мальчишкой. Теперь он ушел, но он все равно мхатчик! Мхатчик!

Ему бросили из зала белую хризантему величиной с гортензию, и, не оставшись на пышный банкет, он ушел домой, как только закончилась его функция, гордо шагал по слишком теплой для начала ноября Москве, держа в руке цветок. Войдя в дом, протянул хризантемищу Елене Сергеевне и сказал:

– Наконец-то, как видишь, и меня наградили.

И они сели пировать по случаю хоть такой награды.

Фокусы жизни не кончались. В годовщину революции позвонил разъяренный Ангарский и требовал, чтобы Булгаков немедленно дал отпор Лондону. Что такое? В чем дело? Оказывается, там идут «Дни Турбиных» под названием «Белогвардейцы», белые показаны с положительной стороны, и буржуи потирают свои жирные руки.

– Николай Семенович, – тихо закипая, ответил Михаил Афанасьевич, – напомните мне, пожалуйста, когда я в последний раз был в Лондоне?

– В каком смысле?

– А в таком, что, когда наши советские драматурги ставят свои пьесы за границей, их туда командируют, чтобы они могли проследить, как бы не доставить злорадство буржуям. Получается, что те, кто не дает мне заграничного паспорта, совершают идеологическую диверсию, и благодаря им буржуи потирают свои жирные ладошки. Обратитесь в соответствующие органы, пусть арестуют тех, кто запрещает Булгакову выезд за границу. Я даже разрешаю их расстрелять.

Ангарский перезвонил через несколько дней и сообщил:

– Вы не поверите! Выяснилось, кто конкретно распоряжался невыдачей вам загранпаспортов. Вообразите, товарищ, все они уже расстреляны еще в сентябре, участвовали в контрреволюционном заговоре. Полагаю, в ближайшее время загранпаспорта вы получите. Вас вызовут.

Окончив разговор, Михаил Афанасьевич зло произнес:

– Вот пусть теперь в зубах принесут мне наши загранпаспорта. И деньгами снабдят, чтобы я мог в Лондон ехать, разбираться.

После мхатовских унижений он стал снова нервным и злым. Немного смягчило его разрешение Главреперткома на постановку «Дон Кихота» и чтение пьесы в Вахтанговском, прошедшее на ура. Потом однажды пришли мхатовцы, заведующий художественной частью Сахновский комично лебезил:

– Я прислан к вам Немировичем и Боярским сказать вам от имени МХАТа: придите опять к нам, работать для нас. Мне приказано стелиться, как дым, перед вами… Мы протягиваем к вам руки, вы можете ударить по ним… Я понимаю, что не счесть всего свинства и хамства, которое вам сделал МХАТ, но ведь это не вам одному, они многим, они всем это делают!

– Конечно, – сказал Булгаков. – МХАТ сокращенно – Московский хамский театр. – И в итоге не сказал ни «да», ни «нет». И стал еще более раздраженным. Во МХАТ придется возвращаться ради пьесы о Сталине, которая призвана значительно улучшить жизнь и проложить лыжню для двух лыжников – для Мастера и его Маргариты. Но до чего же ему не хотелось!

– Ведь они могли все хотя бы отстегнуть от своих премий понемногу и купить лично от МХАТа мне хороший подарок. А еще лучше деньгами.

Дмитриева послали с новыми уговорами:

– Михаил Афанасьевич, МХАТу до зарезу нужно, чтобы написали им пьесу. Они готовы на все!

– А что такое это ваше «на все»! – воскликнул обиженно Булгаков. – Мне, например, квартира до зарезу нужна – как им пьеса! Не могу я здесь больше жить! Пусть дадут квартиру!

– Дадут. Они дадут.

– Немировичу-Дамченко дадут. Еще одну. Ему мало. Прислушайтесь, какая тут слышимость. Когда жена Габриловича орет на своего мужа, мне порой кажется, это я ору. Поймите… Ничему на свете не завидую – только хорошей квартире!

Раздражительность нарастала. Он с унынием смотрел в окно на то, как ноябрь рвет улицу в куски. Мокрый ледяной ветер, пытающийся экспроприировать зонтик, выводил его из себя. В ЦДЛ сцепился с поэтом Чачиковым, подсевшим посоветоваться по поводу своей поэмы о встрече Пушкина с Шевченко.

– Такого подонка, как этот Тарас, не сыскать, уж будьте покойны! – взбеленился Булгаков. – Его в Петербурге обласкали, заплатили живоглоту помещику бешеные деньги, чтобы выкупить хлопца из крепостной зависимости, императрица внесла две трети суммы. Его опекали, нахваливали… Чем же этот негодяй ответил? Поэмой «Сон». Вы читали ее, Сашико? Кстати, почему вы Чачиков? Вы же в подлинике Чачикошвили, а чача – мужской грузинский напиток. Срочно переименуйтесь в Чачина.