– Поэма «Сон»?.. – пробормотал Чачиков. – Ну да, там он императрицу нехорошо обзывает…
– Императрицу! Да он там на весь русский народ льет помои, обвиняет его черт знает в чем. Мол, Петр Великий построил свой град на костях украинцев. Полное вранье. Украинцев ему поставлял Мазепа, им платили деньги, и они рыли Ладожский канал, да и то недолго. И подыхали от беспробудного пьянства. Как и сам Тарасык. Отчего умер Шевченко?
– От последствий каторги…
– Сами вы – последствие каторги. Он был в солдатах, бил там баклуши, пьянствовал. Его и там опекали. И когда вернулся, его тут все жалели, дураки. А Тарасык проклинает москалей, именует их катами, то бишь палачами. Якобы москали истребили всех хохлов. Непонятно только, откуда новые народились. Вы ничего не знаете, Сашико, а лезете писать слюнятину о дружбе между великим гением и слабеньким виршеплетом. Пушкин погиб на дуэли, защищая честь жены. Шевченко умер от водянки, вызванной циррозом печени, в результате чудовищного пьянства. И из него сделали жупел борьбы против москалей. – Тут Михаил Афанасьевич подбоченился, в глазах мелькнул бесенок. – Впрочем, у него есть гениальное стихотворение. «Завещание». Гениальнее даже пушкинского «Памятника».
– Ну, вот видите, – облегченно вздохнул Чачиков. – Напомните?
– Охотно. Записывайте: «Як помру, то не ховайте. В жопу пороху напхайте. Подпалите и тикайте. Як бабахнет – не шукайте».
– Теперь я понимаю, почему все украинские писатели, с которыми я разговаривал, так люто вас ненавидят, – укоризненно покачал головой Чачиков, встал и пересел за свой столик.
– Ох, Миша-Миша, – проворчала Елена Сергеевна. – Зачем опять провоцируешь? Ведь этот гаденыш все про тебя украинцам расскажет, как ты их люто ненавидишь.
– Я? Это я, который Гоголя считает своим учителем? Я ненавижу лишь прохвостов. Тех, кто в угоду Европе хочет взаимоуничтожения русских и украинцев. А Украину я люблю. Песен знаю в сто раз больше, чем те украинские письменники. А вот это, из «Вечеров на хуторе близ Диканьки»: «Мени нудно в хати жить, ой, пусти менэ из дому – де богацько грому, грому! Де гуляють вси дивки тай гопцюють парубки». Пийдемо до дому, моя Королевушка, нудно мени тут, томно мени.
Вернулись домой, а на пятом этаже в очередной раз происходило то, что Булгаков называл плясками на Лысой горе, сатурналиями и вакханалиями. Люстра качалась, лампочки тухли, того и гляди обвалится потолок.
– Если мы отсюда не уберемся, я ничего не буду больше делать! Это издевательство – писательский дом, называется! Войлок! Перекрытия! – в бешенстве кричал Михаил Афанасьевич, вот-вот из глаз синие искры посыплются.
Когда дом в Нащокинском только возводился, строители клялись и божились, что будут особые стены и перекрытия, проложенные толстым слоем звуконепроницаемого войлока:
– Мы знаем, что ваш труд требует тишины.
– Они уверяли, что будет тихо, как в склепе. Только не уточнили, что как в склепе у неугомонившейся колдуньи. Нет, я пойду сейчас и буду бить морды. Чертов дядя Степа!
От битья морд удерживало лишь одно веское обстоятельство. Михаил Афанасьевич самозабвенно любил пасынка, а Сережа восторгался «Дядей Степой» – поэмой молодого детского писателя Сергея Михалкова. Именно этот двадцатипятилетний оболтус жил прямо над Булгаковыми. Поговаривали, что он находится под личным покровительством Сталина, которому так понравилось стихотворение «Светлана», что он читал его своей девятилетней дочери Светлане.
Молодость, молодость! Михалков обожал шумные гулянки с танцами. Два года назад он женился на дочери художника Кончаловского, дамочке на десять лет его старше и тоже детской писательнице. Свадьбу отмечали месяц. В прошлом году у Михалковых родился первенец Андрюша, и снова – месяц веселья.
– Сегодня-то что у них родилось? Боже мой, ну и дом у нас!
Квартира в Нащокинском доставляла блаженство весь первый год их проживания в ней. На второй год мирились и с постоянными поломками, протечками, и с трещинами на потолке, и с шумом отовсюду – сверху, снизу, с боков. На третий год мириться уже не осталось сил. На четвертый сделалось невыносимо. А теперь заканчивался пятый год, и стоны Михаила Афанасьевича о новом жилье слышались чуть ли не ежедневно.
В прошлом году замаячила зыбкая перспектива получить улучшенную квартиру на Якиманке, в Лаврушинском переулке. Вот там дом так дом! Основательные стены и перекрытия, солидные фасады. Не дом, а настоящая крепость. Но туда вселились те, в ком власть не сомневалась. Ладно там Каверин, Пастернак, Паустовский, но в основном сплошь все серенькие писаки и критики, такие, как Литовский, Юзовский, Билль-Белоцерковский, Вишневский, Федин, Сельвинский, Луговской, Гладков, Грибачев, Кирсанов и прочие того же ранга. Сумели подсуетиться гудковцы – Катаев, Ильф и Петров, и даже забулдыга Олеша. Булгаков в списках на получение квартиры в Лаврушинском то появлялся, то исчезал, как беспомощный утопающий, и в конце концов окончательно утонул, исчез.
И остались они с Люсей здесь, в Нащоке. Это тоже не давало покоя. Вот и сейчас, не в состоянии работать при такой вакнахалии на пятом этаже, Булгаков ходил и скрипел зубами. А в итоге ляпнул нечто, что заставило бедную Елену Сергеевну содрогнуться:
– Я не то что МХАТу, я дьяволу готов продаться за квартиру!
Жена, помолчав, произнесла с укором:
– Ты что говоришь такое? Немедленно возьми свои слова обратно!
– И не подумаю! Боишься, что прогневаю Бога? Но он первый меня прогневал. Каким только босявкам не дал квартиры в Лаврушке, а человек, пьеса которого ставилась рекордное количество раз, вынужден ютиться в этой развалюхе, которая того и гляди окончательно рухнет.
– Вспомни, сколько людей имело все: квартиры, дачи, заграницы, деньги, успех, а потом их уводили и – бултых! Хотя бы того же Соломона. Вспомни!
– Да помню, помню. Царя. Копи у него еще были, он на них литрабов держал, заставлял на себя вкалывать. Как ты думаешь, когда он придет?
– Кто? Соломон?!
– При чем тут Соломон! Этот, которому я только что пообещал душу продать за квартиру. В какие сроки у него в канцелярии разбираются такие обращения? Может, быстрее, чем в советских?
– Ну что за глупости, Миша! А еще сын известного богослова!
– Воображаю, придет эдак в образе советского чинуши: «Извольте подписать договорчик: “Исполнитель обязуется предоставить заказчику пятикомнатную квартиру на Якиманке в Лаврушинском переулке. Заказчик обязуется в ответ отдать в полное распоряжение исполнителю свою бессмертную душу. В случае невыполнения обязательств душа возвращается в распоряжение заказчика”».
Канцелярия оказалась такая же, как и советские. Никто не звонил и не приглашал заключить договор, по которому они бы уже к Новому году переехали на Якиманку.
Вместо этого вернулась суета вокруг «Рашели». Еще в сентябре Большой театр предложил Михаилу Афанасьевичу написать либретто по рассказу Мопассана «Мадмуазель Фифи». Германия, грозно марширующая под истеричные карканья Гитлера, безусловно и очевидно готовилась к войне против СССР, срочно понадобились антинемецкие сюжеты, и этот рассказ прекрасно соответствовал. Отвратительные пруссаки на территории оккупированной Франции ведут себя хамски, заняв богатое имение, бьют посуду, уродуют мебель, устраивают взрывы в комнатах. А когда им надоели бесчинства, заказывают проституток. Одна из них, еврейка Рашель, возмущается после того, как самый мерзкий немец по прозвищу Мадмуазель Фифи говорит, что отныне все французы рабы Германии, а все француженки – рабыни, он лупит гневную Рашель, та убивает его, ударив ножом в горло, и успевает сбежать через окно. Потом ее прячут, и, когда немцев изгоняют, она находит свое счастье.
Перечитав заново рассказ, Булгаков стал быстро набрасывать сцены будущей оперы. Сначала назвал «Фифи», потом переделал в «Рашель». В композиторы выбрали Дунаевского, он приехал в Нащокинский, наброски понравились, загорелся, бросился к роялю и принялся наигрывать такты:
– Вот здесь надо будет брать у Бизе. Что-нибудь такое страстное, эмоциональное! У Пуччини! Вот послушайте, это ария Рашели!
Дуня, как звали Исаака Осиповича друзья, славился тем, что не сочинял свою музыку сам, а брал у других композиторов и переделывал столь виртуозно, что получалось совершенно новое и чаще всего замечательное. Вот и сейчас он хватался за парафразы из Бизе и Пуччини, на ходу обрабатывал, и изначальное воровство быстро превращалось в волшебство.
– Гляди в оба, – шепнул жене Булгаков, – как бы он у нас какую-нибудь Аделиту не слямзил.
Работая над фильмом «Веселые ребята», Дунаевский позаимствовал мелодию из голливудского фильма «Вива Вилья!», там мексиканские повстанцы пели песню «Аделита», он ее и прикарманил, сделал марш «Легко на сердце от песни веселой». Думал, никто не узнает, но прямо на следующий год после выхода на экраны «Веселых ребят» состоялся первый и пока единственный Московский международный кинофестиваль, и американцы привезли на него картину «Вива Вилья!». В зале смех, люди подпевают мексиканцам: «И любят песню деревни и села, и любят песню большие города». Кто-то орет: «Дунаевский вор!» Разразился жуткий скандал в прессе, и, если бы не вмешательство Сталина, карьере Дуни настал бы конец. Но с тех пор он старался, чтобы никто не распознал, откуда ноги растут.
Булгаковское либретто зажгло его, и он скакал на рояльном стульчике, попутно рассказывал еврейские анекдоты и лепетал о любви к творчеству Булгакова. Веселье омрачил Леонтьев:
– На днях Самосуд сказал, что Булгаков поднял вещь до трагедии и что для «Рашели» нужен другой композитор!
– Предатель ваш Самосуд! – воскликнул Дунаевский, мгновенно опустив крылья. – Продаст человека ни за грош. Это ему нипочем.
– Не выйдет! – взвился Булгаков. – Мы отстоим нашего Дуню!
– Повелеваю отстоять нашего Дунаевского! – подняла бокал Елена Сергеевна, Исаак Осипович пристально взглянул на нее, бросился пред нею на одно колено и горячо прижался губами к ее руке: