За мной, читатель! Роман о Михаиле Булгакове — страница 131 из 139

– Я не понимаю, – сказала Валечка, – почему-то эта музыка пробуждает во мне нечто первобытное, ветхозаветное.

– Полуджаз-полусимфония, – заметил Булгаков. – Эврика! Вот что надо сделать Дуне с «Рашелью»! Вот что у него получится!

В прошлом году было мхатовское свинство, в этом – неполучение ордена… Сколько бы он ни пытался бодриться, а такое неискоренимое неприятие его советской властью раздирало ему сердце.

– Вот дали бы мне орден, разве стала бы эта Немченко так хамить? – негодовал он, вернувшись с очередной пытки.

Вызвали в Комитет по делам искусств, причем не к председателю, а к завотделом репертуаров, какому-то товарищу Немченко, та оказалась женщиной, и давай изгаляться:

– То, как в Лондоне поставлена ваша пьеса, в общем и целом, я вижу в том диверсию с вашей стороны. Вам не удастся отвертеться.

– Что вы от меня хотите? – устало спросил Михаил Афанасьевич.

– Ежедневно посещая американское посольство, кому и как вы давали указания о том, чтобы в Лондоне с помощью вашей пьесы агитировали за белогвардейцев?

– Простите, разве мы с вами на Лубянке?

– Пока нет, но если дать ход вашему делу, то вскоре вы будете давать ответы на мои вопросы именно там. И не думайте, что снятие товарища Ежова развяжет руки таким, как вы!

Кровавого изувера и извращенца сняли с должности еще осенью прошлого года. На его место назначили бывшего первого секретаря компартии Грузии Лаврентия Берию, который первым делом арестовал всех ежовских палачей, но пока оставалось непонятным, кого он поставил на их место, таких же извергов или порядочных чекистов. Во всяком случае, аресты среди населения резко пошли на спад. Неужто опять начинается?!

Отвратительный разговор с Немченко продолжался больше часа. Видно было, что эта щука ни на что не уполномочена, а просто измывается. В итоге Булгаков не выдержал и сказал:

– Мы ходим вокруг да около. Выпишите мне документы, чтобы я мог поехать в Лондон и на месте разобраться с вопиющей ситуацией.

– Еще чего! – возмутилась щука. – Не хватало, чтоб меня расстреляли из-за какого-то белогвардейца!

– В таком случае я спешу. Меня ждут в Большом театре. Там готовится новая премьера оперы «Иван Сусанин», на которой будет присутствовать товарищ Сталин. И я непременно доложу товарищу Сталину о нашем разговоре. Честь имею!

Немченко побледнела, окаменела и смогла вымолвить лишь:

– Идите.

Но, вернувшись домой, он мог не храбриться, а отдаться в объятия жены и ей поскулить о том, как любая босявка чувствует в себе силу и право его обидеть, пнуть, запугать.

– Так и ждут, что я ослабею, поползу на животе, и любой спец пришибет меня палкой насмерть. Но я не поползу на животе. Я умру стоя, как сказала Долорес Ибаррури!

Уже через четыре дня Немченко уже вежливо попросила его снова прийти, извинилась за жесткий тон:

– В общем и целом, все это затеял Смирнов из ВОКСа. Вот его письмо Солодовникову. Что пьеса в Лондоне идет в извращенном виде.

– А есть ли там вообще извращения? Может, там просто играют первый вариант, украденный Каганским. Вот кто настоящий враг. И советской власти, и мой лично. Он работал в журнале «Россия», потом сбежал за границу, прихватив мой договор на издание «Белой гвардии» и некоторые мои рукописи, включая первый вариант «Дней Турбиных», совершенно сырой. Этот подонок – мой злой гений, издает подделки под мою прозу и получает деньги. Вот кого бы на Лубянку. А о Смирнове я непременно расскажу товарищу Сталину. Разрешите я перепишу несколько фраз из его письма.

– Не имею права! – Немченко прижала письмо к груди, как фотографию коханого хлопца, и на сей раз покраснела.

– Вы должны ходатайствовать о том, чтобы меня направили в Лондон. Я обязуюсь разобраться с тамошним театром и за шкирку притащить сюда Каганского. А в ближайшие дни обо всем доложу Иосифу Виссарионовичу.

Лицо Немченко превратилось в свеклу, из которой вылезло одно-единственное жалобное слово:

– Валюты…

– Валюты? – саркастично переспросил Булгаков и продолжил на латыни: – Valuta – non penis, in manus non recipe. Слышали такую поговорку? Товарищ Немченко! Вам плохо? В таком случае вы свободны.

– Спасибо, – пробормотала щука, превратившаяся в плотву, и сделала пару шагов к двери, но спохватилась: – Позвольте…

– Ах да, это же ваш кабинет. В таком случае я вас покидаю. Не волнуйтесь, товарищ Сталин во всем разберется. Сегодня же он будет на «Сусанине», и я с ним поговорю.

И он действительно отправился в Большой театр, где действительно состоялась премьера оперы Глинки, которая прежде называлась «Жизнь за царя». И действительно ждали Сталина. Михаил Афанасьевич предчувствовал, что сегодня ему удастся лично переговорить с ним. Новое советское либретто под названием «Иван Сусанин» написал Сергей Городецкий, Булгаков же выступал в качестве редактора и, по указке Самосуда, многое переделал, считая вариант Городецкого выхолощенным:

– Ой, халтура! Ой, не пройдет! У прежней оперы лицо умнее.

После революции творение Глинки не исполнялось. Когда Тухачевский наскоком пытался захватить Польшу, либретто таким же наскоком переделали, Ваня Сусанин стал самоотверженным комсомольцем, а в финале пелось: «Славься, славься, советский строй! Нас наводящий на храбрый настрой…» Но Тухачевский получил по зубам, и про Глинку забыли.

Сейчас, в начале 1939 года, опера обретала политическое звучание, поскольку вновь ожидалась война с Польшей. Надеясь на помощь Гитлера, поляки открыто готовились к нападению на вечно ненавидимую ими Россию. Вот почему премьера рассматривалась как государственно важная.

Увы, Сталин не появился. В ложе сидели только председатель Президиума Верховного Совета Калинин и нарком обороны Ворошилов, в партере – нарком иностранных дел Литвинов. В итоге и исполнение оказалось средней руки, и занавес давали только два-три раза.

Михаил Афанасьевич пережил очередной удар, начались головные боли, коими он уже давно наделил своего Понтия Пилата. Он стал мрачен, не обрадовался приезду Дунаевского, который теперь стал раздражать его, уж очень ластился, уж очень хотел содействия, чтобы его музыка «Рашели» пошла, а Булгакову она не нравилась. Дуня не принял его предложения соединить в опере Гершвина с Дебюсси, чтобы когда немцы, то – Гершвин, а когда французы – Дебюсси. Исаак Осипович до четырех часов ночи мучил рояль, пытаясь влюбить Михаила Афанасьевича в свои наброски, а тот только морщился, разговаривал хмуро. Когда гость ушел, Елена Сергеевна взялась пилить мужа за его неприветливость, на что тот ответил:

– Если умру, за такого, как он, не иди. Легкий, но поверхностный. Летает, но не орел.

– А вся страна поет песни на его музыку, – возразила жена, на что муж сильно обиделся, увидев намек на то, что Дунаевского страна знает и любит, а его не знает и не любит. Они вдребезги разругались, утром он, не говоря ни слова, на весь день ушел по делам, она плакала и тосковала, но вечером он явился с огромной корзиной цветов и запел:

– Много песен про Люсю пропето, но еще не сложили такой, чтобы, Мишиным сердцем согрета, пролетела над милой женой.

Она так обрадовалась, что он больше не обижается, со слезами бросилась к нему на шею – целовать, целовать, целовать:

– Миша, ты очарователен! Обожаю тебя!

– Прошу занести эти слова в протокол, – произнес он голосом Швондера, каким он его себе представлял. – И немедленно. Где там твой дневник? Так, заноси.

И после слов «Ложусь спать», написанных перед его возвращением, она занесла: «Миша очарователен. Обожаю его!»

На другой день он оказывал Дунаевскому любезности, и они хорошо поработали над «Рашелью».

А в начале марта на «Ивана Сусанина» наконец соизволил пожаловать тот, с кем так хотелось побеседовать лично. Только бы артисты не подкачали, чтобы он потом пришел всех поздравить с успехом! Подкачали! После первого акта правительственная ложа благосклонно аплодировала, но потом Антонова в монастырской сцене залезла не в те слова, сбила всех, получился музыкальный колтун, из которого еле-еле выкарабкались. Посмотрев на правительственную ложу, Булгаков увидел, как Сталин медленно поднялся и хмуро ушел. Он тоже поспешил прочь из театра, надеясь как-то случайно пересечься, но неуловимый собеседник уже куда-то улетучился, словно Воланд. Нет, не спешил исполнитель исполнить волю заказчика! Вернувшись домой, Михаил Афанасьевич дослушивал «Славься!» по радио вместе с женой.

А потом они с Тюпой заболели филателийным гриппом. Первым его подхватил Тюпа, заразил Потапа, и вот уже они целыми днями только и делали, что раскладывали марки по альбомам, перераскладывали, менялись марками с Сережиными одноклассниками, которые повадились шастать в Нащокинский. Заразился и Женя, заглянувший однажды в гости. Забыв про экономию, про то, что надо откладывать на дачу, Булгаков покупал новые батальоны марок, и дети Шиловского влюбились в него еще больше.

После провального просмотра Сталин дал указания Самосуду, что надо переделать в либретто. Чванливый Городецкий ограничивался фразами: «Морду буду бить тому, кто скажет, что я не имею отношения к этому спектаклю», но ничего исправлять не собирался. Снова обратились к Булгакову. Тот заартачился: либретто Городецкого, а исправлять мне?!

– Миша, это шанс, – настаивала жена. – Исправить все по указаниям Сталина.

– Пошел к черту этот Сталин! – ерепенился Михаил Афанасьевич. – Бегает за мной по пятам, все хочет встретиться. Как влюбленная гимназистка, ей-богу! Я занят. У нас филателистический бум.

Но, конечно же, пофорсил и принялся за переделку либретто. Марки отошли на второй план, потом и вовсе перешли в полную вотчину Сережи и Жени, а их отчим тыкался из одной работы в другую – вновь переделывал «Мастера и Маргариту», что-то поправлял в незаконченном театральном романе, ковырялся в либретто то «Ивана», то «Рашели», то «Матери», то еще чего-то, ради чего его постоянно дергал Государственный Большой театр.

А вот с договором так никто и не приходил. Уж и Михалковы, гляньте-ка, перестали сотрясать люстру своими вакханалиями. Не иначе, уже в Лаврушинский перебрались? Встретили их в ЦДЛ, Сергей кокетливо отводит глазки в сторону: