Проснувшись на столе в Батуме, впервые не покусанный клопами, Михаил Афанасьевич вдруг почувствовал такое же дивное облегчение, как тогда, три года назад, когда жена привезла его в Киев. Войдя в родной дом и бросившись в объятия матери, он разрыдался и уверовал, что власть проклятого морфýшки скоро кончится.
А сейчас он отчетливо осознавал, что его больше не манят Константинополь, Берлин и Париж, что ни в каком трюме он никуда не поедет, а останется дома, в России, и будь что будет, расстрел так расстрел, виселица так виселица. Эх, судьба моя злодейка, пропадать так пропадать!
– Я передумал плыть, – сразу признался он Мандельштаму на пристани.
– Пожалуй, я тоже, – ответил тот, и они вдруг обнялись, будто только что им произнесли приговор и прозвучала команда: «Цельсь!»
– Будь ты проклят, Батум! – вздохнув полной грудью, выпалил Булгаков. И все стоял и стоял, глядя на чуждую соленую стихию.
Глава десятаяНехорошая квартирка1922
Смешные мы с тобой, читатель! Ищем нашего героя в Батуме, будто он все там так и стоит горестно на берегу моря, а его уже давно и след простыл. Бежал наш Михаил Афанасьевич от границ турецких в родной Киев, куда незадолго до него добралась жена Татьяна, начисто обворованная в Одессе, будучи природной раззявой и клушей. А в аккурат перед приездом блудного мужа, не дождавшись его, мотанула Танечка с одной только подушкой в столицу Совдепии.
Не получилась его эмиграция, белая акация, прибыл Михаил Афанасьевич в родимый дом на Андреевском спуске, повидался с матерью и отчимом, да и тоже, вслед за женой, – в Москву-Московию, от киевлян – к москалям. А с кем, кстати, Таня уехала? Одна? Да нет, не одна, с Гладыревским, только не с Юрой, а с его братом Колей, врачом. Пишут, что в каком-то общежитии медработников поселились. Булгаков, как до Москвы добрался, первым делом – к дяде Коле на Пречистенку, хотел на первое время у него поселиться, да все дядькины хоромы уже и без него родственниками заселены.
Сам Николай Михайлович выглядел страдальцем. Шипел, как разъяренный котяра:
– Дзержинский решил террором взбодрить всеобщую апатию, как электротоком. Болван! Террором ничего сделать нельзя, это я утверждал, утверждаю и буду утверждать. Они напрасно думают, что террор им поможет. Нет-с, нет-с и нет-с, никак не поможет, никакой – хоть белый, хоть красный, хоть коричневый. Потому что террор не взбадривает нервную систему, а парализует ее.
Булгаковская Москва. Фасад дома № 10 на Большой Садовой
[Фото автора]
Пару дней киевский гость перекантовался у дядьки и отправился жену искать. В общежитии ее не застал, зато брат Гладыревского оказался на месте, в комнате на десятерых, но все остальные отсутствовали. Крепко обнявшись, Коля и Миша сели пить белый чай с черным пирожным, то бишь – кипяток с одним на двоих сухариком. Первым делом Булгаков принялся расспрашивать про Юрку, с которым не виделся с тех самых пор, как по указу Май-Маевского отправился на Кавказ.
– Юра доблестно сражался, – рассказал Коля. – В боях за Киев получил ранение в плечо. Зимой вместе с Белой армией отступал до самого Крыма. Летом двадцатого в составе Таганрогского полка дрался с краснопузыми в Эристовке. Его взвод оборонял мост, красные конники почти всех изрубили, иных в плен забрали, а Юрка да его фельдфебель чудом двое спаслись. Потом, когда отбили Эристовку, он своих нашел до смерти замученными – на груди Георгиевские кресты вырезаны, а нательные кресты им в переносицы вбили… Ужас!.. Ну, а в ноябре он на «Саратове» – тю-тю! – уплыл, прощай, немытая Россия. Теперь в Париже, по ресторанам пением зарабатывает. Вот ты бы добрался до Парижика, пошел бы в ресторанчик, а там наш Юрочка: «Вдоль по Питерской…» Кстати, Сынгаевский тоже там со своей полячкой. Вообрази: эту Нижинскую Дягилев сделал хореографом своих сезонов, и Сынгаевский там теперь тоже танцует, деляга! Неплохо устроился, франки зашибает куда больше, чем мой Юрка своими руладами.
– А Судзиловский?
– Об этом никаких сведений. Пропал наш Колесик, одно время вместе с Юркой в Крым шел, а потом – ни слуху ни духу, пропал без вести, как говорится… А вот и ваша благоверная мадама! Узнаешь, жена, мужа своего?
– Миша? – искренне удивилась Тася. Она стала еще худее и бледнее. В Москве зверствовал голод. Нэпманские прилавки были завалены сырами, окороками и колбасами, сами нэпманы гулеванили по ресторанам, а девять из десяти москвичей перебивались с хлеба на воду, довольствовались белым чаем. – Вот уж не думала тебя еще хотя бы раз в жизни увидеть, – усмехнулась жена. – Да уж, – дернула она плечиком. – Полагала, ты уже со своими дружками Гладыревским и Сынгаевским в Париже.
– Ты как будто даже и не рада мне, – обиженно пробормотал Булгаков, пользуясь тем, что Коля вышел, чтоб им побыть наедине.
– Даже и не знаю, – усмехнулась Таня. – Я, кстати, писала тебе в Батум, что не надо в Москву ехать, что здесь нечем жить.
– Видно, я уехал, не получив письма. Так ты рада или не рада?
– Рада, не рада… Разве тебе есть дело до моих радостей? Я вот от твоего дяди наши вещи перетащила сюда, продаю помаленьку на рынке. Сегодня повезло продать мою старую, но почти новую кофточку. Смотри, я хлеб принесла, картошку.
Он подошел к ней, обнял, чувствуя не любовь, а жалость, крепко прижал к себе, холодную, как сосулька.
– Не надо, Миша, – выдохнула она. – Как-то во мне все уже… перегорело.
Перегорело или недогорело, но они не расстались и принялись снова вдвоем мыкаться по жизни этой никудышной. В жилотделе Булгакову радостно сообщили, что он может получить комнатенку, причем очень скоро – через два месяца. Вот только где прожить эти два месяца в условиях надвигающейся зимы?
– Может, прикажете в чемоданчике? – Он пнул ногой жалкий чемоданишко, сопровождавший его в Москву, совершил арлекинское движение плечом. – В нем, извините, отопление отсутствует. Не говоря уж об электричестве. Да и неприлично, чтобы советский служащий человек жил в чемодане.
– Что вы брыкаетесь, товарищ? Радуйтесь, что через два месяца. Еще недавно через полгода люди получали.
Но есть Бог на свете! Муж Мишиной сестры Нади имел комнатку в Москве, а поскольку ему подфартило найти работу в Киеве, он поехал туда, а комнату отдал Мише и Тане.
Эх ты, пятидесятая квартирка в доме Пигита на Садовой, разлюли-коммуналочка, зоопарк человеческий! Каких только экземпляров тут не представлено! Напра-нале – комнаты в количестве семи, общие кухня и туалет, ванная в количестве ни одной… Как войдешь, справа – клетка со львом, хмурый партийный деятель; слева – вольера приматов, какие-то пролетарии, вечно сменяющие друг друга, но неизменно пьяные. Дальше по коридору направо – волчара матерый, милицейский начальник с женой и сыном школьником, а налево – слониха, фабричная работница с малолетним сыночком. Следующая комната справа – лиса с шакалом, то бишь надомная проститутка со своим муженьком, а слева – умывальник и уборная, в которой вечно по-стариковски откашливался унитаз. Далее направо – та самая комнатка, что досталась бывшему врачу, а ныне безвестному писаке Булгакову и его анемичной жене Татьяне, а налево – главная арена сражений и спектаклей, квартирный Колизей и источник удушливых запахов нездоровой пищи – кухня. Наконец, самые дальние от входа, такие же, как у коммуниста, просторные клетки, справа – с бегемотом, уважаемым хлебопеком и его бегемотихой, а слева – с гордым верблюдом, лучшим краскотером 2-й московской фабрики Гознак, и его верблюдицей, лучшей приемщицей 1-й образцовой типографии.
Дом, на четвертом этаже которого и располагался сей зверинец, имел знаменитую историю. Построенный в стиле модерн по заказу владельца табачной фабрики «Дукат» Ильи Пигита, повидал он немало известных личностей. Жил в нем великий художник Суриков в огромной квартире, а также другие известные живописцы Кончаловский и Якулов, причем в те самые дни, когда сюда вселились Булгаковы, у Якулова на шумной званой вечеринке с танцовщицей Дункан познакомился поэт Есенин. А за три года до этого яркого события из дома Пигита вышла убивать Ленина эсерка Каплан. А еще раньше имел здесь художественную мастерскую богач-меценат Рябушинский. К Якулову же постоянно заглядывали нарком просвещения Луначарский, поэты Маяковский и Шершеневич, писатели Мариенгоф и Андрей Белый… И кто-то из них порой сталкивался на лестнице с никому не известным писакой, поглядывал, высокомерно вскинув бровь, и сбегал вниз по гулким ступеням, а он голодными ноздрями ловил исходящие от них приятные нотки хорошей кухни и со вздохом продолжал подниматься к себе на самый верх. Ибо совсем иные запахи источала арена еды в его коммуналке, и первое, что он произнес, когда они с Таней впервые перешагнули ее порог и вдохнули кухонный чад чего-то несъедобно-подгоревшего, было:
– Нехорошая квартирка!
Однако, войдя в их отныне и надолго собственную комнату с двумя светлыми окнами, уютно обставленную, он упал навзничь на мягкий диван, обладающий приятными женовидными формами, и выдохнул:
– Но до чего ж хорошо!
И с этого восклицания началась их многотрудная московская жизнь в Нехорошей квартирке. Комната им досталась не большая, но и не самая маленькая, причем с двумя окнами, как у партработника. Внизу из окон – вид на асфальтированный двор и фонтан с обнаженной девой. Лучше только у хлебопека, у которого окно одно, но огромное, трехсоставное.
Заведующий крупным хлебопекарным цехом жил чинно-благородно, чего не сказать о других. Типографская чета время от времени устраивала шекспировские трагедии, муж Василий Иванович в пьяном виде гонял жену Катерину Ивановну взад-вперед по коридору, поколачивая, или же брал на кухне самый большой разделочный нож и объявлял:
– Иду наконец Катьку резать, довольно с нее.
И шел, а их комната оглашалась душераздирающими воплями Катерины Ивановны:
– Караул! Режут! Ре-е-жу-у-ут!
Но всякий раз она выходила из пучины страстей живой и недорезанной, слегка помятой, с синяками, но при этом счастливой.