За мной, читатель! Роман о Михаиле Булгакове — страница 31 из 139

Помянув царя Николая, они пошли по проспекту Майорова, бывшему Воскресенскому, мимо величественной громадины Исаакиевского собора.

– Отчего, как думаешь, главный храм Петербурга Исаакиевский?

– Да сто раз говорили об этом, Миша! Оттого, что Петр Первый и Александр Невский оба родились в день Исаакия Далматского.

– Может, ты забыла.

– Это ты стал у нас в последнее время забывчивый.

Вышли на Исаакиевскую площадь, носящую имя Воровского, и, как всегда, Михаил Афанасьевич возмутился:

– Была площадь в честь святого, стала – в честь вора.

– Ты каждый раз это тут говоришь.

– Да потому что у него на счетах…

– И это тоже сто раз. А жена его так любила, что, узнав о гибели мужа, умерла от разрыва сердца.

– Жена никак не может служить этому гаду оправданием.

Вошли в Сад трудящихся имени Горького, бывший Александровский. Булгаков сморщился, как будто в животе начались рези, Елена Сергеевна посмотрела на него понимающим взглядом: он морщился, когда думал о себе в сравнении с другими писателями, она могла примерно угадать, что он сейчас скажет.

– Вот когда я помру, в мою честь даже помойку не переименуют.

– У помоек и названий-то нет, – усмехнулась жена.

– Отчего же, – продолжал он злиться. – В Иерусалиме главная помойка называлась Хинном. От этого слова потом произошло наше Геенна Огненная, потому что там время от времени поджигали мусор, и вонь стояла на весь Иерушалаим. Когда я помру, попроси, чтоб назвали Геенна Огненная имени Булгакова.

– А что, очень даже красиво звучит. Миша! У тебя в душе Геенна Огненная, кончай жечь в себе мусор. Тебе что врачи говорят? Не сравнивай себя с другими, и будешь здоров, доживешь до ста лет.

– Знаю, это моя главная беда. Вот шел бы я по парку имени Александра Второго и не корежился бы. Потому что царь Александр тут первый дубок посадил. А по Саду трудящихся имени Горького – меня раздражает. Все, что только можно, в честь великого пролетарского писателя переименовали. А почему я не пролетарский? Я всю жизнь своим горбом хлеб насущный добываю.

– Вы ненавистник пролетариата, профессор Преображенский, – усмехнулась жена.

– Нет, я не Преображенский. Да и вообще ни один заметный персонаж моих книг не может похвастаться, что это я.

– И Мастер?

– А что Мастер? Разве он столько налопатил, сколько Булгаков? Один романишко осилил, да и нюни распустил, как только его не стали печатать. Меня же всю жизнь еле-еле печатают, а я держусь.

– Но ведь Маргарита же я?

– Ты? Да ты в тысячу раз глубже и ярче, чем эта кукла. И вообще над ними надо еще как следует поработать, и над Мастером, и над Маргаритой. Пока что они у меня схематичные. Не тянут на главных героев. Плывут по течению. Не сражаются. А герой должен бросать вызов судьбе.

– Разве Маргарита не бросает?

– Ха-ха! Только когда за ней нечистая сила приходит и заставляет бросить вызов судьбе. Приедем в Москву, я основательно сяду за этих двух голубчиков.

– А помнишь, как штурман Жорж тогда спрашивал: «Вам куда, голуби?» Все дни той весны, как драгоценное вино, отстаиваются во мне. Я так люблю тебя, Миша, так люблю!

– А я тебя, моя прекрасная незнакомка. Живу с тобой столько лет, а до сих пор не знаю, кто ты такая.

– А ты кто такой? Ну-ка!

Они вышли на Сенатскую площадь, в год столетия восстания 1825 года переименованную в площадь Декабристов, и, глядя на Медного всадника, Булгаков сказал:

– Обязательно напишу пьесу «Петр Алексеевич» по типу «Ивана Васильевича».

– И первого императора, как и первого царя, не напечатают, а спектакль запретят.

– Это точно, – печально усмехнулся он. – Но ведь рукописи не горят. Verba volant, scripta manent. И рано или поздно и царь, и император придут к читателю и зрителю.

Вышли к Неве, молча наслаждались простором и тем, как дышится.

– Что бы ни было, Миша, мы живем, – сказала Елена Сергеевна ласково. – И живем хорошо. Гораздо лучше, чем очень многие люди.

– Но хуже, чем многие босявки, – поморщился Михаил Афанасьевич. – И почему Бог им все дает, скажи мне? Вот помрем, прилетим в рай, а там все лучшие облака опять заняли Авербах да Киршон, Фадеев да Ермилов. У каждого белоснежное облако величиной с Францию. А нам что дадите? А вот, извольте, облачко, оно хоть и серенькое, и потрепанное, да полностью ваше, даже, заметьте, не коммунальное.

Она хоть и сердилась на него за такие вечные нюни, но тут рассмеялась:

– И птицы постоянно мимо летают и галдят, спать не дают… Ну, Миша! Кончай слякоть разводить!

Они побрели не спеша по набережной Рошаля, бывшей Адмиралтейской, рассуждая о том, почему два памятника Петру I, некогда стоявшие тут, большевики уничтожили, а Николаю на Исаакиевской площади не тронули. А все потому, что Клодт установил коняжку на две задние ноги, а две передние повисли, вытянутые вперед, шедевр инженерной мысли, есть что показать иностранцам, селящимся в «Астории».

– А представляешь, Люся, идем мы сейчас, а навстречу он. И говорит: «Я вижу, товарищи муж и жена Булгаковы, вам нравится в Ленинграде. Хотите, поселю вас вот в этом доме с видом на Неву? Забирайте себе весь третий этаж с балконами, а я к вам в гости приезжать буду».

– А я бы согласилась переселиться в Ленинград.

Они дошли до Зимнего дворца и вышли на площадь Урицкого, бывшую Дворцовую. Устремили взоры на Александровскую колонну. Булгакова распирало и тут поерничать:

– Был бы я Сталин, давно бы приказал заменить крест на серп и молот, дабы пролетарский ангел показывал не на символ крестных мук, а на предметы городского и сельского труда, понимаете ли.

– А что, смотрелось бы не хуже, – кощунственно захихикала Елена Сергеевна.

– А здесь, – указал Михаил Афанасьевич на барельефы внизу колонны, – я бы изобразил штурм Зимнего, оборону Царицына, первую пятилетку и изгнание Троцкого из СССР.

– А убийство Урицкого Каннегисером? Как увязать с новым названием площади? – возразила Елена Сергеевна.

Он обнял ее и поцеловал:

– А еще лучше было бы изобразить встречу Булгакова с Шиловской на блинах, игру Булгакова с Маяковским на бильярде в присутствии Шиловской, затем…

– Получение Михаилом и Еленой Булгаковыми роскошного дворца на небесах и…

– Позорное изгнание с небес всех агитпроповцев и бывших рапповцев, аки падших ангелов.

Пройдя под аркой Главного штаба, вышли на улицу Герцена, бывшую Большую Морскую, и по ней – на Невский проспект, который ну никак не хотел именоваться проспектом 25 Октября, и все по-прежнему называли его Невским, даже руководители государства в частных беседах. Одно дело произнести с восторгом: «Мы шли по Невскому!», а другое – нелепо промямлить: «Мы шли по двадцать пятому октября».

Пройдя немного по проспекту, муж и жена, конечно же, свернули на набережную Мойки и отправились в здание, заветное для каждого писателя. Правда, в какой-то миг Елена Сергеевна воспротивилась:

– Давай не пойдем. Что-то подсказывает мне: не надо нам сегодня ходить туда. Ведь это дом его смерти.

– А мне что-то подсказывает, что нам обязательно надо туда сходить, – заупрямился Михаил Афанасьевич.

– Ладно, идем. Хоть бы он был закрыт!

Но музей в доме княгини Волконской оказался открыт, и они вошли в него, взяли билеты.

– У меня такое чувство, – произнес муж, – что он сам сейчас выскочит нам навстречу…

– И предложит жить здесь, – усмехнулась жена.

– Нет, просто скажет: «Мишка, Ленка! Как я рад вам!»

Экскурсоводка, худенькая девушка, водила старшеклассников по комнатам, и Булгаковы ходили следом, прислушиваясь:

– В те времена люди наивно верили во многие мистические символы, вот и Александр Сергеевич доверчиво полагал, что кольца способны оберегать или давать творческую силу. Здесь мы видим кольца, изображенные на портрете Пушкина работы Тропинина.

– А ты не носишь колец, – сказала Елена Сергеевна. – Кроме обручального. Может, стоит завести себе талисман?

– Но они не уберегли его от ранней гибели, – возразил Михаил Афанасьевич. – К чему тогда? Мой талисман – ты. «Храни меня, мой талисман, храни меня во дни гоненья, во дни раскаянья, волненья: ты в дни печали был мне дан!»

– Я так люблю тебя, Мишенька! – произнесла она и уронила слезу.

Экскурсоводка говорила:

– Если бы Пушкин не оказался в ссылке, он непременно бы пришел на Сенатскую площадь вместе со своими друзьями декабристами…

– Почему вы говорите «на Сенатскую», когда она давно уже площадь Декабристов, – проворчал один из школьников.

– Потому что тогда она была Сенатская, – грустно возразила девушка. – Было бы смешно, если бы декабристы пришли на площадь Декабристов.

Они медленно двигались по огромной пушкинской квартире, и Булгаков вновь не мог избавиться от мыслей, что сам он вынужден селиться в трехкомнатной, так и не имея собственного кабинета. А тут как раз, преследуя экскурсию, они подошли к огромному кабинету Александра Сергеевича.

– В тот день Пушкина ждали к обеду, – настраиваясь на трагичный лад, говорила худая девушка. – Вот представьте себе, стучат часы в официантской, прислуга говорит: «Кушать подано», – и разливает суп по тарелкам, а в этот миг на руках вносят раненого Пушкина. Его несут в кабинет, укладывают вот сюда на диван. И все эти вещи, которые вы видите, Александр Сергеевич видел перед своей смертью. Вот его любимая чернильница, негр в золотых штанах, подарок Нащокина…

Елена Сергеевна ткнула мужа в локоть:

– Нащокина! А мы в Нащокинском живем!

– И что же?

– Пушкин часто бывал у Нащокина в Москве, – продолжала девушка. – Они были близкими друзьями. Вот на этом диване, ребята, великий русский поэт умирал от полученной раны. Он смотрел на бесчисленное количество книг и прощался с ними, как с живыми людьми.

Под долгий и скорбный рассказ о гибели Пушкина Булгаков внимательно разглядывал корешки книг, в основном французских, изучал пушкинский почерк на выставленных рукописях, а когда экскурсия двинулась дальше, шепнул жене: