За мной, читатель! Роман о Михаиле Булгакове — страница 65 из 139

– Да Ильф и Петров к Демьяну Бедну затащили, – простонал спящий изменник. – Он на Волге коллективизацу проводил, свлчь, жратвы привез вагон. А у самого диабет, сам ничего не жрет, голодающ писатлям скармливает.

– Позвонить нельзя было?

– У него телефо не рабо… Диабетикам запреща телефо пользова…

Этого доброй Любаше вполне хватило, ей главное, чтобы объяснения хотя бы немного выглядели правдоподобно. К тому же запахи яств манили в гостиную, где вокруг принесенной сумки уже собрался консилиум из четвероногих специалистов по продовольственному снабжению молодой Советской республики. Флюшка успел выкогтить кусок куриной грудки, неопрятно обляпанной бешамелем. С семейством кошачьих пытался консолидироваться новенький – смешной рыжий щенок, но те его возмущенно отгоняли: куда прешь, рыло!

Именно из-за этой псинки Любочка и ждала мужа с нетерпением, но теперь решение судьбы животного откладывалось на утро.

Утром Мака выступал в халате, добродушный и взъерошенный:

– Это что еще за чудо собачьей индустрии?

– Я весь день ждала тебя решить этот вопрос. Вчера захожу в лавку к Арутюнову, а там какой-то партократ держит на плече этого большеглазика. И внимательный такой, сидит и всех покупателей изучает, типа, у кого какая платежеспособность. А я вчера у Чоноховых наконец пятерку из долга выцарапала. Песик так на меня посмотрел: «Вижу, мадам, вы не богаты, но щедры». Я этого партократа спрашиваю: «Скажите, что вы собираетесь делать с этим милейшим песиком?» – «Как что! В клиники отнесу, хотя бы пятак дадут». Так я ему гривенник сунула и получила себе это чудо. Что скажешь, Мака?

Что он мог сказать? История про партократа явно попахивала вымыслом. Партократами Любовь Евгеньевна называла всяких крупных мужчин, ставших хозяевами новой жизни и не вызывающих у нее симпатии. Скорее всего, щенок просто подобран на улице. Но, памятуя, что вчера он согрешил, Михаил Афанасьевич чувствовал обязанность проявлять филантропию, а заодно и собаколюбие.

– Грех, – сказал он.

– Что грех?

– Грех не оставить у нас в доме такое миломордие.

– Правда? – Любаша от счастья расцвела краше прежнего. Она и так хорошенькая, а когда от души радовалась чему-то, страшно хотелось целовать ее пунцовые щеки. – Ты – бог добра и понимания. Говорит тебе собака: «Гав, спасибо тебе, Мака!»

Они сели завтракать, и он смотрел на жену с умилением, какая она славная и легкая белая птица. И почему случилось, что в их жизнь, полную легкости и бесшабашности, вторглась Мадлена Нюренберг, и не просто вторглась, а явилась с ордером на арест: «Гражданин Булгаков, вы арестованы!» И он действительно арестован, вот ведь в чем весь ужас! Он от души любит Любашу, ему хорошо с ней, даже когда она в очередной раз в кого-то влюбляется, шут с тобой, но они, как ни крути, пара, удивительно подходят друг другу, два вертопраха, живущие в мире постоянного остроумия, шутейства, дуракаваляния. А без этого как можно продолжать любить мир и не возжелать себе смерти, когда отовсюду пинают, того и гляди, кипятком обдадут, как Шарикова, прохватит легкое, поползешь ты на животе, ослабеешь, и любой спец пришибет тебя палкой насмерть, а дворники с бляхами ухватят тебя за ноги да и выкинут на телегу!

За пять лет жизни с Любашей он привык к ее легкости, благодаря которой можно смиряться с целым морем бед, камнями и стрелами возмутительной судьбы, человечьими подлостями и пакостями. Еще недавно он и не представлял себе жизни без этой задорной девчонки, всегда подтянутой, как струна. Казалось, она ему навсегда. А что, сейчас не кажется? И сейчас он смотрит на нее и не видит без нее будущего? Ему тридцать восемь, ей тридцать четыре, все впереди, красота!

Но только как получается, что в яви он сидит и весело завтракает с одной, а втайне арестован, скручен и повязан другой? У него даже свидания с этой другой происходят в полуподвалах, почти темницах.

– За гривенник куплен, так и предлагаю дать ему прозвище Гривенник, – щебетала Любовь Евгеньевна, держа новенького у себя на коленях и угощая самыми лакомыми кусочками. Из тех яств, что вчера служили пиршеством в тайном полуподвале.

– Нет, Гривенник сюда не ложится, – возражал новый хозяин собаки. – Причудливая масть. Спаниель, а рыжие опалины, как у сеттера. Сколько племен тебя замутили, парень? Медный пятак ты, а не гривенник.

– Тогда пусть будет Пятак.

– Еще скажи, Алтын. Нет уж, звать этого прохвоста будем Бутоном.

– Каким еще Бутоном?

– Так звали слугу Мольера. Заодно никогда не забудем, когда он у нас появился. Когда его папочка работал над пьесой о Мольере.

– Дался тебе этот Мольер, Мака-писака!

– Но-но-но! Я попросил бы!

– Ну не та фигура, не Прометей. Не примут, не поставят.

– А главное, денег не принесет, ты это хочешь сказать?

– Тиш-тиш-тиш! Бутончик, наш папочка не всегда такой, это только если мамочка ему про денежки скажет, когда их нет. И нечем кормить Бутончика, а также подчиненных ему кисок.

– А Станиславский сказал, что фигура Мольера сейчас, как никогда, имеет вес. Он поддержит мою пьесу. И заживем, милейшие мои, так, как даже Бедьян Демный не живал. И ты, новенький, не сикай раньше времени.

«А я, извольте видеть, и не сикаю», – прочиталось в добродушном взгляде щенка.

И понеслись черно-белые дни осени года катастрофы. В Публбибл он стал ходить все реже и реже, набрав достаточно материала и теперь уже боясь утонуть в нем. Искусство должно быть немного глуповатым, и нельзя перегружать его лишними деталями и уточнениями, сносками и примечаниями, всей этой тяжелой фактографией, уводящей художника от легкой радости мифа к неподъемной беспросветности факта. Один утверждает одно, другой полностью противоречит ему, третий осуждает за некомпетентность обоих, четвертый обзывает ослами троих предыдущих, точь-в-точь как в «Мещанине во дворянстве» спорят и дерутся учителя музыки, танца, фехтования и философии. И, пока станешь искать, кто же из фактологов прав, а кто врет, дело с места не двинется. Все, ребята, я вас выслушал, возьму от каждого по горсточке правды, а остальное сам гениально придумаю.

И Булгаков основательно взялся за написание пьесы. Пять дней в неделю он скрипел пером, сидя дома в своем полукабинете, и Любовь Евгеньевна ходила на цыпочках – тиш-тиш-тиш. Два дня – вторник и пятницу – писатель ходил в Публбибл. Не столько для работы, сколько для конспирации. Он брал книги, располагался за одним из бесчисленных столов в просторном читальном зале, солидно так раскладывался, немного сидел, что-то выписывая, и уходил как бы ненадолго, важно посматривая на остающихся: ну-ну, трудитесь, книжные черви, знали бы вы, куда направляюсь я, молодой и пышущий здоровьем мужчина в самом расцвете лет, с шальным взглядом синих глаз.

Он покидал здание, опротивевшее после изъятия из фондов его книг, но остающееся надежным прикрытием для тайной жизни, и сворачивал в Крестовоздвиженский, сочиняя на ходу: «Где младые годы гибли? В распроклятом Публбибле!» С равнодушным видом сворачивал направо на Знаменку – всякий тайный человек должен всем видом показывать, что он спокоен, и ни в коем случае нельзя суетиться. Проходя мимо памятника Гоголю, однажды произнеся, теперь всякий раз твердил, как заклинание:

– Укрой меня своей чугунной шинелью!

Дальше, идя все медленнее и медленнее, крадущимся к добыче котом, он спускался по узкому Филипповскому переулку до Сивцева Вражка и уже там доходил до того самого особнячка, в котором она для них арендовала полуподвал. И вновь все происходило так, как весной и в начале лета в Мансуровском. В окно под потолком раздавался стук ее остроносого ботинка, сердце взрывалось, объятия распахивались, губы превращались в поцелуй, а насытившись друг другом, они садились завтракать. Она всякий раз приносила целую торбу еды и напитков, чтобы хватило унести домой для Любаши, и, когда однажды он лишь заикнулся, она, даже не дав произнести ему первое слово, ультимативно объявила:

– Все это не стоит одной только надписи на том – моем! – романе: «Посвящается Елене Нюренберг». Всего три слова. Но каждое на вес золота.

Позавтракав, он садился читать свою пьесу, а она устраивалась на ковре у его ног, как кошечка, слушала, жмурясь.

– «Мадлена: Собаку, которая всю жизнь стерегла дом, никто не выгонит. Ну, а ты, Мольер, можешь выгнать. Страшный ты человек, Мольер, я тебя боюсь. Мольер: Не терзай меня. Страсть охватила меня. Мадлена (вдруг становясь на колени, подползает к Мольеру): А? А все же… измени свое решение, Мольер. Сделаем так, как будто этого разговора не было. А? Пойдем домой, ты зажжешь свечи, я приду к тебе… Ты почитаешь мне третий акт “Тартюфа”. А?»

– А почему она называет его не Жаном или Жан-Батистом, а Мольером?

– Такова была привычка актеров именовать друг друга сценическими псевдонимами.

– Как страшно!.. Я ведь тоже Мадлена. Мне представилось, будто я подползаю к тебе: «Измени свое решение, Булгаков. Пойдем в наш подвал, ты зажжешь свечи, Булгаков, почитаешь мне продолжение моего романа…» Шучу! Так никогда не будет.

– Ты и не поползешь никогда. Подобной сцены не будет в нашей жизни. Все произойдет проще и эффектнее, легендарный красный полковник достанет револьвер и разрядит его в сердце неудачника-литератора, прощенная жена зарыдает, оплакивая любовника и вымаливая пощаду у мужа. Муж простит, убийство спишут на самоубийство, и жизнь вернется в свои русла.

– Да, это куда красивее, чем в истории с Мадленой и Мольером. Кстати, легендарный комполка однажды целых две недели исполнял обязанности командарма.

– Тем почетнее для меня будет принять в сердце его пули.

– И, кстати, с февраля девятнадцатого года и до августа он формировал Красную армию на Украине и бил петлюровцев. А где в это время были вы, гражданин Булгаков?

– Нет смысла скрывать, товарищ оперативница, с того же самого февраля девятнадцатого был мобилизован как военврач в ту самую петлюровскую армию. Вероятно, с тех пор-то и началось мое противостояние с комполка Шиловским. Еще тогда он мог встретиться со мной и застрелить как врага.