– Почему не показал, спрашиваете?.. Потому что творчество – это таинство. Его невозможно показать. Можно фальшиво изобразить, как он кусает губы, дергает себя за волосы, злится, вымарывает куски написанного текста, даже сжигает в камине страницы, но все это для дешевой публики. Заглянешь в страницы к такому творцу, а там донос на соседа. Или потраченные деньги не сходятся с полученными. Прикажите мне изобразить, как я сам сочиняю что-нибудь, я и то не смогу.
– Плохо.
– Показанное творчество будет так же пошло выглядеть на сцене, как любовное соитие. Оставьте таинству его таинственность!
– Ну, не знаю…
– Вы когда-нибудь присутствовали, когда что-то писал Горький или Толстой? Или Чехов? Нет, вы общались с ними в те мгновения, когда они представлялись миру обыкновенными людьми, думающими о еде и выпивке, о дамах и о деньгах, в лучшем случае – о постановке пьес и печатании книг. Но сам процесс их творчества всегда оставался скрываем от ваших глаз. Зачем же нарушать тайну? То, что Мольер творец, должно чувствоваться в игре актера. Здесь важнее всего найти такого артиста.
– А кто, по-вашему, способен был бы так сыграть?
– Хмелев, к примеру.
– Колюнька? Да ему же еще тридцати нет. А вашему Мольеру сколько? Под пятьдесят?
Тут Булгаков не выдержал и зло рассмеялся:
– К тому моменту, когда мою пьесу поставят, Колюньке тоже пятьдесят стукнет!
Станиславский вскочил, схватил обеими руками правую руку Булгакова и почти прошептал:
– Вот! Вот, голубчик, чего и я боюсь, так же как вы. Прочитаете здесь, прочитаете там, успех, аплодисменты, ура! А потом прочитают здесь, прочитают там. Чувствуете разницу между словами «прочитаете» и «прочитают»?
– Обижаете. Конечно чувствую.
– А прочитают и что скажут? Мольер ползает на коленях перед Людовиком. А кто такой Людовик? Сапожник? Кузнец? Пролетарий? Может, он руководитель антимонархического восстания? Кто-кто? Ах, король? Монарх? Абсолютист проклятый? А автор пьесы у нас кто? Горький? Маяковский? Ах, Булгаков? Ну, знаете ли, все понятно. Иного от этого Булгакова ждать не приходится. Что скажете?
– Крыть нечем, – развел руками Михаил Афанасьевич.
– В том-то и дело, голубчик вы мой! У меня отчего сердце болит? От всего этого. А иные, которые поумнее, сообразят, кто такой Людовик и кто такой Мольер. Кто на «Дни Турбиных» по три раза в год ходил? Кто Булгакова защищал, когда того линчевать хотели? Мало того, Миша, скажу вам по секрету, говорят, он вашу «Белую гвардию» часто перечитывает и все время пометки делает. Не скажу, от кого у меня такие сведения, но вам это знать нужно. Прошу никому не говорить, что я вам это сказал. Но я не мог не сказать. Потому что я вас очень люблю и уважаю.
Письмо М. А. Булгакова о восстановлении в его квартире телефона
4 июня 1930
[РГАСПИ. Ф. 134. Оп. 1. Д. 318. Л. 1]
– Так, а пьеса-то что? – спросил Булгаков, ошеломленный известием о том, кто перечитывает его «Белую гвардию». Да еще пометки делает. Интересно, в каком варианте? В недопечатанном журнальном или искаженном книжном?
– Пьесу будем потихоньку двигать. Так, эдак. А вы думайте над моими словами и готовьтесь к большим переделкам.
Когда они переместились в буфет, там уже вовсю шло веселье, Станиславскому несли на блюде фужер с лимонадом и пели:
– Хор наш поет припев старинный, вина полились рекой, с днем рождения, наш любимый, Константин Сергеич дорогой!
Автор пьесы о Мольере изначально оказался на заднем плане, все тосты произносились за Станиславского, поздравляли только его, и по прошествии часа, быстро напившись и наевшись до отвала, Булгаков взял жену под руку:
– Любаня, нам тут больше нечего делать. Ты сможешь незаметно накидать в сумочку?
– Проще простого! – воскликнула пьяненькая и, как всегда, готовая на подвиги Любовь Евгеньевна, быстро и без особой конспирации наполнила свою сумочку закусками, а вино стащил со стола он сам:
– Мне за чтение пьесы полагается!
Не будь дня рождения мастодонта, Булгакова бы просто так не отпустили, без его юмора пир не пир, но теперь все были заняты выставлением себя перед Станиславским и драматурга отпустили без слез.
В Камергерском их ждал автомобиль Шиловских, и водитель отвез всех троих на Пироговку. Дома продолжили треугольное пиршество – муж, жена и любовница. Елена Сергеевна выглянула в окно, позвала водителя, дала ему денег, чтобы он сгонял в ближайший магазин еще за вином и закусками. Засиделись допоздна.
– Так что тебе конкретно сказал Станиславский? – естественно возник вопрос у жены.
– Сказал, что счастлив дожить до того дня, когда появился драматург лучше Чехова, – не моргнув глазом, соврал Михаил Афанасьевич, сделал жест, будто снимает с носа пенсне, выхватил из кармана носовой платок и зарыдал в него. – Потом он стал так обнимать и целовать меня, что пришлось даже спросить, не перепутал ли он меня с Лилиной. «Пардон, – говорит, – чувства обуревают меня».
– Пошла писать губерния! А если честно?
– Да пусть лучше нечестно, – взмолилась гостья. – У Михаила Афанасьевича так смешно получается выдумывать.
– Так ото ж, – вздохнул Булгаков. – Смешно получается, а быть солидным – ни боже мой. В этом состояла и трагедия Мольера. Хотел быть Корнелем и Расином, а получалось быть только Мольером.
– Эта нота звучит в пьесе, – заметила Шиловская.
– Потому что надо в себе самом воспитывать солидность, – поучительно произнесла Белозерская. – Человек на людях должен появляться так, чтобы все сразу благоговели. А ты даже ходишь посмотри как. Правое плечо вперед, походка вихляющая. Ходить тоже надо уметь, чтобы тебя уважали.
– То есть надо не творить великое, а внешне быть великим, и тогда все олрайт, да? – разозлился Михаил Афанасьевич.
– А Чехов что говорил? «В человеке все должно быть прекрасно – и душа, и мысли, и лицо, и одежда».
– Это не Чехов говорил, а доктор Астров в его пьесе «Дядя Ваня».
– Неважно. Имеется в виду, что человек с красивой душой должен и подавать себя красиво. Разве я не права, Ленуся?
– Вы меня извините, Михаил Афанасьевич, – виновато улыбнулась Шиловская. – Но Банга отчасти права. Вы совершенно не заботитесь о внешности. То есть одеваетесь вы безукоризненно, элегантно, галстук прекрасно подвязан, прическа идеальная. Но вам нужно выучиться выправке. У моего мужа в Константиновском артиллерийском училище был даже специальный предмет, посвященный выправке офицера. Их заставляли часами стоять, прислонившись к стене спиной и затылком, учили ходить прямо и чинно, не торопясь, но и не вразвалку. Вы прекраснейший человек и должны подавать себя людям, чтобы у них не оставалось желания панибратствовать с вами.
– А со мной никто и не панибратствует, – все больше сердился Булгаков. Скажите на милость, взялись мучить бедное животное обе сразу!
– Панибратствуют, еще как панибратствуют! – гнула свою палку жена. – Или возьми манеру говорить. Ты, когда говоришь, морщишь лоб. А погляди, когда говорит тот же Станиславский. Лоб – как бильярдный шар. Брови просто так лишний раз не скачут. Во всем сама аристократичность. Вот я сейчас покажу, как тебе надо вести себя.
И Любаша стала расхаживать по комнате походкой офицера, проглотившего шомпол, поглядывая по сторонам с напыщенной важностью и очень хорошо не морща лоб. Выглядела она при этом комично.
– Тебе Журдена играть, – заметил муж.
– А вот как ходишь ты, полюбуйся, – сказала жена и стала изображать совсем уж что-то несусветное, будто в дом заскочила лиса и в перепуге тыкается во все стены.
Булгаков и Шиловская покатились со смеху.
– Что, неужели я такой? – спросил Михаил Афанасьевич.
– Карикатурно, конечно, но некое сходство имеется, – давясь от смеха, призналась Елена Сергеевна.
– Ну, знаете ли! – вспыхнул всеми критикуемый ныне драматург. – Вы, я гляжу, спелись тут, две подруженьки. У меня был один знакомый Гловнюк, его, естественно, все Говнюком звали, так вот, завел он любовные шашни с подругой жены. И как-то раз они вместе принялись его распинать подобным образом. И договорились до того, что любовница возьми да и ляпни: «А еще ты во сне матерными словами разговариваешь». Жена: «А ты откуда знаешь?» Тотчас схватила со стены ружье и застрелила обоих.
– Так вот, оказывается, как погиб Говнюк? – захохотала Шиловская. А он подумал: «Ах ты, Мадлена Нюренберг! Опытная агентка!»
– Так вот как он, оказывается, по… – от души смеялась милая и простодушная жена, – …гиб! А любовницы как фамилия была?
– Переклюк, – тотчас придумал писатель.
– Так это в Киеве еще происходило?
– В Пагиже, ггафиня, в Пагиже. – И он, вставив в глаз монокль, изобразил из себя надменного и глупого аристократа. – В погочном гогоде ггеха и стгастей.
Заменив «Пьеса из музыки и света» на бледное «Пьеса в четырех действиях» и поменяв еще кое-что по самой малости, Булгаков отправил «Кабалу святош» в Главрепертком, а покуда еще устроил в феврале публичное чтение в московском отделении Драмсоюза, в который Булгаков входил и даже числился в списке администрации. Небольшую копеечку он там все-таки получал.
В Драмсоюзе читка вызвала куда более бурную реакцию, чем во МХАТе. Пьеса нужна современному театру, мастерски изображена картина наглядной разнузданности нравов в эпоху Людовика, показано притворное раболепство, бичуется одна из ярчайших эпох империализма, – летело с одной стороны баррикад. Не нужна никакому театру, аполитическая безделушка, как средство классовой борьбы никуда не годится, антирелигиозный элемент незначителен, – неслось с другой стороны.
– Если эти ругают, значит, пьеса хороша, – утешил автора мелодекламатор и пародист Богемский, писучий прозаик, до революции издававшийся больше Чехова и Толстого. Тогда он был женат на певице Марии Эмской, чьи пластинки тоже расходились огромными тиражами. Про них говорили: «Непонятно, то ли он взял ее фамилию, добавив к ней Бога, то ли она