взяла его фамилию и Бога оторвала». – Пойдем, Мишка, угощу тебя.
– Послушай, Богемский, – возмутился Булгаков, – с какой стати ты позволяешь себе со мной панибратствовать? Какой я тебе Мишка?
– Так вся Москва знает, что у тебя с деньгами швах, – пожал плечами Богемский. – Не хочешь, не надо. Тоже мне, цаца!
Надежда на то, что Драмсоюз отправит в Главрепертком положительный отзыв на пьесу и это хоть немного подействует, рухнула мгновенно. Судьба смеялась над бедным автором – вскоре Драмсоюз был разгромлен, признан слабым в идейном отношении, и его остатки сбросили в новую общественную организацию, созданную меньше года назад и носившую свойственное для большевиков тарабарское наименование – Всероскомдрам, сиречь Всероссийское общество советских композиторов и драматургов. Булгаков как только не издевался, переделывая столь вопиющее название – Склерозмордам, Циррозбардак и в таком роде.
Потонув во Всероскомдраме, Драмсоюз уже не в силах был кого-то отстаивать, и, чего и следовало ожидать, в середине марта Главрепертком обдал кипятком – пьеса «Кабала святош» Михаила Булгакова к постановке на советской сцене запрещена. А вскоре – еще один сильнейший удар!..
С самого начала года литераторы жили в предвкушении издания «Литературной энциклопедии» под редакцией академика Фриче и наркома просвещения Луначарского. И вот в продаже появился первый том. Вытряхнув из кармана последние деньги, Михаил Афанасьевич с трепетом купил его, ведь там было «Абай – Бывалов», а значит, Булгаков попадал между ними. С пересохшим горлом прямо на улице он раскрыл книгу в нужном месте и задохнулся, когда после спокойного биографического начала и объективного анализа «Белой гвардии» огненные строчки побежали в его глазах хищными саламандрами: «новый быт – грязь и гадость…»; «народ – ведьмы, которые разрушают созданные буржуазией ценности…»; «Б. принял победу народа не с радостью, а с великой болью покорности…»; «задача автора – моральная реабилитация прошлого…»; «весь творческий путь Б. – путь классово-враждебного советской действительности человека»; «Б. – типичный выразитель тенденций внутренней эмиграции». Подписано: И. Нусинов. Известный литературовед, преподаватель Московского университета. Не Нусинов ты, а Гнусинов! И это не статья в энциклопедии, а настоящий донос на врага советской власти…
Донос на М. А. Булгакова
31 марта 1930
[Музей М. А. Булгакова]
В один из мартовских непогожих дней хлестал дождь со снегом, и, будучи один в доме на Пироговской, Михаил Афанасьевич основательно развел огонь в печке, да так, что печка заревела, будто зверь, жаждущий пищи. В душе у Булгакова что-то повернулось, он схватил тетрадь рукописи романа «Театр», стал листать и увидел, как это плохо написано. Трясущимися руками вырвал немногие исписанные страницы и швырнул их зверю. Тот быстро сожрал и снова заревел.
– Тебе мало? – воскликнул писатель.
Как полоумный, он схватил другую тетрадь, исписанную почти полностью романом о дьяволе, стал листать и увидел, что и это плохо. Чудовищно плохо. А главное, там такое, что если прочтут…
– Жри! – воскликнул он в ярости и стал вырывать листы из тетради и бросать их в ненасытную пылающую пасть. – Жри, Гнусинов!
Дождь яростно забарабанил в окно, будто стремясь прорваться внутрь дома и затушить огонь. Писатель рвал и швырял в огонь то, что его возлюбленная назвала романом, в котором вся ее жизнь. Исписанная бумага не хотела гореть, ее корежило, листы выгибались и, казалось, хотели задушить огненного зверя, но зверь оказывался сильнее и одолевал.
– Жри! – кричал ему Булгаков, вырывая очередной пучок страниц и бросая в печку. Созданные им слова жалобно пищали, а когда страница обугливалась и делалась черной, они становились белыми и ненадолго проступали на ней. Он схватил кочергу и стал добивать обуглившееся. В это мгновение в окно постучали. Он бросился открывать дверь, споткнулся и больно ударился плечом.
Она ворвалась в его кабинет вся мокрая, свежая, полная жизни. Припала к нему, обняла, и внезапно он понял, что несколько мгновений тому назад творил нечто ужасное.
– Почему столько дыма? – спросила она и вдруг, увидев тетрадь с вырванными листами, догадалась, бросилась к печке, бесстрашно сунула в пасть к зверю руки и успела вытащить несколько страниц, не успевших сгореть. Затоптала ногами огонь и повалилась на диван, слезы брызнули из ее глаз, она рыдала безудержно.
– Я возненавидел этот роман. Я боюсь его, – сказал Булгаков. – Он съедает меня.
– Но это роман всей моей жизни, – перестав плакать, с укором воскликнула она. – Безумец! Посмотри на себя в зеркало, у тебя взгляд сумасшедшего. За что это, за что? Тоже мне, второй Гоголь нашелся! Но я тебя спасу, я тебя спасу. Что же это такое?
Они обнялись, и она гладила его лоб холодными пальцами. Потом она стала собирать и расправлять обгоревшие листы. Взяла бумагу, сложила их в нее, завернула, перевязала лентой. Теперь отчаяние сменилось в ней решимостью.
– Налей мне вина.
Он налил, она выпила полный фужер и сказала:
– Вот как приходится платить за ложь! Довольно, мы больше не станем вести подпольное существование. Я не хочу больше лгать. Сейчас он снова в командировке, а когда вернется… Конечно, мне жаль его, он не причинил мне ни разу в жизни никакого зла. И все же, как только он вернется, я объяснюсь с ним. Скажу, что полюбила тебя и хочу быть с тобой. Если ты не против, конечно…
– Я против, – ответил он, и она отшатнулась. – Я не имею права обрекать тебя на судьбу жены неудачника. У меня предчувствие, что скоро что-то случится у меня гораздо худшее, чем снятие пьес из репертуаров. Я не имею права, чтобы ты погибла вместе со мной. Потому что люблю тебя.
– Причина только в этом? – Она приблизила свое лицо к его лицу и внимательно вгляделась в его глаза.
– Только в этом.
– Даже не знаю, что сказать…
Потом, когда они уже лежали, крепко обнявшись, в постели, она сказала:
– Как ты мог это сделать, Гоголь несчастный?
– Ничего, любовь моя, я перепишу. Там плохо было написано. Эта печка не просто печка, это – редакционная печка.
– Там хорошо было написано.
Разорванная рукопись романа «Мастер и Маргарита»
[Музей М. А. Булгакова]
– Помнишь, ты тогда сказала, что у тебя в сумочке револьвер? – мрачно спросил он еще через полчаса.
– Но-но! – возмутилась она. – Желаете, как ваш герой, быть похороненным вне ограды? Нет уж, я похороню вас на Новодевичьем.
– Похорони, пожалуйста, поскорее.
– Когда надо, тогда и похороним. Знаешь, что полагалось римскому легионеру за попытку самоубийства?
– Любопытно.
– Смертная казнь!
– Смешно. Главкипятком уже казнил меня.
– Рано сдаваться. Если ты чувствуешь, что на тебя надвигается плохое, то… Надо писать письмо. Сталину. Лично. Без всяких там Енукидзей и Горьких.
– Что ж, последняя соломинка…
И через несколько дней они стали вместе сочинять основательное письмо вождю государства. Обдумывали каждую фразу, переделывали, спорили, чуть не ругались.
– Мы с тобой теперь как Ильф и Петров, – усмехался он. – Вот ведь, черти, какой смешной роман наваяли. И никто их не жжет, не проклинает, хотя там столько сатиры на советскую жизнь. А как они Мейерхольда высмеяли под видом театра Колумба, пальчики оближешь. Напиши я хоть одну сцену из «Двенадцати стульев», меня бы уже похоронили за оградой. А этим хоть бы хны, переиздание за переизданием, читатели друг у друга из рук вырывают.
– Они славные.
– Да кто спорит, я сам их обожаю.
– Вот и не завидуем, а радуемся за хороших ребят. И садимся писать дальше нашему королю Людовику. И главное, смелее. Без наглости, но смело. Он больше всего любит смелых.
Письмо Правительству СССР
Михаила Афанасьевича Булгакова
(Москва, Пироговская, 35-а, кв. 6)
Я обращаюсь к Правительству СССР со следующим письмом:
После того, как все мои произведения были запрещены, среди многих граждан, которым я известен как писатель, стали раздаваться голоса, подающие мне один и тот же совет. Сочинить «коммунистическую пьесу» (в кавычках я привожу цитаты), а кроме того, обратиться к Правительству СССР с покаянным письмом, содержащим в себе отказ от прежних моих взглядов, высказанных мною в литературных произведениях, и уверения в том, что отныне я буду работать, как преданный идее коммунизма писатель-попутчик.
Цель: спастись от гонений, нищеты и неизбежной гибели в финале.
Этого совета я не послушался. Навряд ли мне удалось бы предстать перед Правительством СССР в выгодном свете, написав лживое письмо, представляющее собой неопрятный и к тому же наивный политический курбет. Попыток же сочинить коммунистическую пьесу я даже не производил, зная заведомо, что такая пьеса у меня не выйдет.
Созревшее во мне желание прекратить мои писательские мучения заставляет меня обратиться к Правительству СССР с письмом правдивым.
Произведя анализ моих альбомов вырезок, я обнаружил в прессе СССР за десять лет моей литературной работы 301 отзыв обо мне. Из них: похвальных – было 3, враждебно-ругательных – 298. Последние 298 представляют собой зеркальное отражение моей писательской жизни.
Героя моей пьесы «Дни Турбиных» Алексея Турбина печатно в стихах называли «сукиным сыном», а автора пьесы рекомендовали как «одержимого собачьей старостью». Обо мне писали как о «литературном уборщике», подбирающем объедки после того, как «наблевала дюжина гостей». Писали так: «…Мишка Булгаков, кум мой, тоже, извините за выражение, писатель, в залежалом мусоре шарит… Что это, спрашиваю, братишечка, мурло у тебя… Я человек деликатный, возьми да и хрястни его тазом по затылку… Обывателю мы без Турбиных, вроде как бюстгалтер собаке без нужды… Нашелся, сукин сын. Нашелся Турбин, чтоб ему ни сборов, ни успеха…» («Жизнь искусства», № 44 – 1927 г.).