– Что ж, надо подумать, – важным голосом ответил.
– А что тут думать? Есть интересное предложение. Хотите, прямо сейчас ко мне приезжайте, обговорим.
– Что ж… Пожалуй, вы правы, можно и не думать. – И поставил точку по-сталински, в третьем лице: – Булгаков принимает ваше приглашение, скоро приедет.
В театре его встретила Бокшанская, улыбнулась любезно, но властно, как бы подчеркивая, что на этой штрафной площадке она главная. Чуть ли не главнее шефа. Как будто нарочно, она в последнее время располнела, чтобы показать свой вес.
В своем кабинете вальяжный Немирович-Данченко принял его любезным объятием, усадил, распорядился принести чаю и кое-чего еще.
– Мы, голубчик, для начала хотим предложить вам инсценировку «Мертвых душ». Вы же обожаете Гоголя? Вот, мы вам его на серебряном блюде и преподносим.
– Аванс?
– Обязательно.
Интересно, подумал Булгаков, Сталин сам звонил этому Мило-Дамченко? Скорее всего, сам. Хорошо бы среди ночи. Всем известно, что Иосиф Виссарионович, как и Михаил Афанасьевич, любит ночные бдения, до рассвета спать не ложится.
– Рыдает! – сообщил он жене, вернувшись из Камергерского.
– Чего это он рыдает? – удивилась жена.
– Ну как же, звонит ему Сталин в три часа ночи и говорит: «Шпана ты, Немирович-Данченко, юбочник и бабий вьюн. Расстрелять тебя мало, сукина сына. Как это у тебя столь ценный кадр пропадает? Почему хороший деятель искусства Михаил Булгаков пишет тебе письма, предлагает сотрудничество, а ты ему дулю под нос? Так вот, скотина, чтобы завтра же товарищ Булгаков был принят в штат Художественного театра в качестве режиссера. Понял? Если не понял, собирай чемоданчик, поедешь у меня на Соловках руководить исправительным театром».
– Ври!
– Чего бы это мне врать, если он сам мне этот разговор передал слово в слово. И спрашивает: «Как это вы, Мишенька, вошли в такую милость к руководителю государства?»
– Ну а ты чего?
– А я: «Очень просто, Владимир ты Иванович. Не лебезю… Не лебежу… Короче, лебезить не приучен. А товарищ Сталин знает, что те, кто не лебезят, никогда не предадут». – «Научите меня тоже не лебезить! – воскликнул он. И – бах! – на колени передо мной: – Научите, Мишуточка!»
– Мишуточка – вечная шуточка. Какова конкретика процесса? Договор подписан? Оклад какой будет?
– Вам бы коммерсантом быть, госпожой Вайссерзее. Оклад будет зубастый, вместе с работой в ТРАМе у нас под тысячу в месяц сложится. Заживем, Банга-Бонго!
– Дай-то бог, чтобы это были не шутки Булгакова Мишутки.
– Но-но, повежливее! Я теперь режиссер больших и малых театров!
Все-таки с ней весело. С тайным другом – любовная драма, запретный плод, а он, как известно, сладок. С законной женой – легкомыслие, свобода в общении, над ней и подтрунить можно, и подурачиться, а с той все на полном серьезе.
Весь вечер в квартире на Пироговке не умолкал телефон, звонили мхатовцы, поздравляли, ликовали, раньше ни одна босявка не звонила, притихли. А потом и вся всколыхнувшаяся Москва звонила и чирикала поздравления – весть о разговоре Булгакова со Сталиным летела на крыльях ветра. Вскоре договор и впрямь был подписан, правда, оклад назначили такой, что вместе с трамовскими не получалась тысяча, а всего лишь чуть более пятисот.
Тем не менее жизнь снова начиналась!
Глава тридцатаяМонокль1939
«Двусторонний neuritis optici на левом глазу меньше, без кровоизлияний и белых очагов, на правом явления выражены резче: есть отдельные кровоизлияния и белые очаги. V.OD приблизительно и без стекол около 0,2. V.OS больше 0,2. Поле зрения при исследовании руками не расширено».
– И что это значит? – спросила Елена Сергеевна, когда получили очередной результат обследования окулиста, профессора Страхова.
– Что неврит зрительного нерва на правом глазу больше, чем на левом. Он может быть вызван чем угодно, рассеянным склерозом, коего у меня не наблюдается, прогрессирующим менингитом, воспалением содержимого глазницы… – Булгаков продолжал перечислять заболевания, суеверно избегая самого главного, которое, собственно, и являлось причиной неврита зрительного нерва. А под конец добавил: – Граждане, никогда не врите, и навек забудете о неврите.
В первые дни болезни он был настолько напуган, что редко шутил. Теперь же, все честнее признаваясь себе в диагнозе и понимая обреченность, подшучивал, иронично относился к жизни, а когда головные и мышечные боли отпускали его, он снова готов был фонтанировать, больше всех забавляя своим остроумием Тюпу, этому лишь бы поржать, жадно ловил мгновения, когда отчим возвращался в свое шутейное настроение. Но отчим старался не ограничиваться с пасынком забавами, он изначально относился к нему как к взрослому, обсуждал разные проблемы, включая политические. Немцы наконец взяли Варшаву, Красная армия захватила обширные территории восточной Польши, и он объяснял ему, что так нужно, и если Гитлер нападет, то ему сперва придется наступать по этим территориям.
– Но почему же он нападет, если у нас с ним пакт Молотова – Риббентропа? – недоумевал Сережа.
– Потому что никогда никто не будет для России союзником. Все они мечтают уничтожить нас, завладеть нашими землями и полезными ископаемыми. Наполеон и царь Александр в письмах называли друг друга «брат мой», но это не помешало корсиканцу напасть на Россию. А вместе с ним на нас шли все европейцы. Точно так же будет, если нападет Гитлер, – всю Европу приведет вместе с собой.
– Ну, мы-то ему по морде или как?
– По морде, непременно по морде!
В отношении к Шиловскому он старался поддерживать в Сереже глубочайшее уважение, и, когда Женя принес книгу отца «Основы наступательной армейской операции» с дарственной: «Писателю Булгакову от штабиста Шиловского», полуслепой отчим попросил пасынка почитать вслух, и тот старательно читал: «Ожесточенная борьба развернется с первых часов военных действий на большем пространстве театра военных действий по фронту, в глубину и в воздухе. При этом следует рассчитывать не на молниеносный разгром армий классовых врагов, а готовиться к упорной и ожесточенной борьбе, в ходе которой только и может быть достигнута окончательная победа…» Писателем Шиловский выходил таким же, каким вышел бы штабистом Булгаков.
В последний день сентября Страхов подтвердил развитие воспалительного процесса глазного нерва, прописал капать в глаза пилокарпин и дионин, а также еще раз поставить пиявки.
– Профессор Страхов – нагнетатель страхов, – произнес Булгаков голосом Маяковского. И добавил в том же тоне: – Не слушай, товарищ, паникера Страхова, и жизнь у тебя тогда будет ахова!
Но пришедшему вечером корреспонденту Сержу Пивко он тайком сообщил:
– На глазном дне выявлены изменения, характерные для тяжелой артериальной гипертонии. А это, брат, очень хреново! – При виде входящих в комнату жены и пасынка тотчас сменил тревогу в голосе на шутовскую бравурность, вскоре перешедшую в печаль воспоминаний: – Сколько я получал в «Гудке»? О, мсье Серж, это весьма важный вопрос. Я стал миллионером, знаете ли. Двести миллионов! А это, как вы понимаете, двойка и восемь нулей. Все мы тогда получали эти нули, как дырки от бубликов. Сначала я исполнял должность литобработчика, скучнее которой невозможно себе представить. Поток безнадежной и неостановимой скуки. Потом меня попросили вместо кого-то написать фельетон, и дело закрутилось. Фельетон – тоже противная штука, но поначалу не так скучно и постыло. Мне хотелось писать «Белую гвардию», ведь я уже тогда ее начал, а ради хоть каких-то средств к существованию вынужден был смешить советского обывателя. Мне не хотелось писать смешно, а приходилось высмеивать глупых эмигрантов и плохих партработников, обличать нэпманов и школьных учителей, не перешедших из старого времени в новое. Действие должно было происходить в смешных местах – в бане или церкви, в парикмахерской или венерической больнице, ведь советский поп, так же как сифилис, это ой как смешно! И пожарные, напившиеся и не приехавшие тушить пожар, смешно. А гипнотизер, у которого не получается загипнотизировать тупого стрелочника? Смешно! Я сам люблю посмеяться, но, когда нужно выжимать из себя смешное, это отвратительно. Все равно что за деньги съедать по сто марципанов в день. И подписываться надо не своим именем, а какой-нибудь дурью типа Г. П. Ухов. Или Бенджамин Ол-Райт. Или Ардалион Тетка.
– Простите, уважаемый классик, – перебил его Серж Пивко, – но я читал многие из ваших фельетонов. Иные из них обладают изяществом, а все вместе дают яркую картину обывательской жизни начала двадцатых годов. К тому же Чехов начинал точно так же, как вы. С Человека без селезенки и Антоши Чехонте.
– И сколько он прожил? Сорок с небольшим? А Лев Толстой дурью не маялся и до восьмидесяти дожил. Когда я произношу слово «фельетон», как будто крыса залезает мне в рот. Это было физическое надругательство над моей человеческой природой. Все равно как если бы меня одевали женщиной и заставляли петь со сцены женским голосом. Я завидую моему другу Ермолинскому, он пишет о людях дела, о героях, трудягах.
– Тоже, знаете ли, нелегкий хлеб, – усмехнулся Ермолинский.
– Зато более честный. Воспаление глазного нерва, говорите? Я весь был сплошное воспаление, до того мне не нравилась работенка в «Гудке». А вот Ильфу с Петровым и Олеше с Катаевым нравилась.
Фотопортрет М. А. Булгакова
1926
[Музей М. А. Булгакова]
– Нравилась, – вдруг появился в комнате Катаев, коему Елена Сергеевна открыла дверь и как раз ввела его. – Здравствуй, Миша. – Он пожал больному руку. – Сергей, вы что, записываете? Давно пора снять с этого гражданина показания относительно его жизни.
– В смысле, пока я не помер?
– Степун тебе на язык! – отталкивая смерть, замахал руками Валентин Петрович. – Про «Гудок» разговор? Да, подтверждаю, нам нравилось. Казалось, что бороться с недостатками советской власти – значит стремиться улучшить ее, помочь не быть смешной.