За мной, читатель! Роман о Михаиле Булгакове — страница 78 из 139

– Ага, и нахваливали друг друга, как петухи и кукушки, – буркнул Булгаков.

– А он никогда никого не хвалил, – с упреком указал гость пальцем на хозяина дома. – Ильф однажды подметил: «Что вы хотите от Миши? Он только-только, скрепя сердце, признал отмену крепостного права. А вам вынь да положь сделать из него строителя нового общества!» Этот тип всегда старался держать себя против нас, будто он барин, а мы его крепостные. Не злой барин, нет, не злой, но эдакий снисходительно-добродушный. И вот, представьте себе, однажды в комнату четвертой полосы… (В «Гудке» для нас была выделена целая полоса и отдельная комната.) Вбегает Олеша и кричит: «Ребята! Там такое! Айда на Кузнецкий, сами увидите!» Двадцать минут ходу, и мы там. Что же видим? В витрине художественного ателье красуется вот этот господин. Он или не он? Лицом – он, но в глазу монокль, выражение лица антиреволюционно-аристократическое, по-барски презрительное, и морда, честно сказать, противная.

– Ну правильно, – засмеялся Булгаков. – Я нарочно купил бабочку и монокль и сфотографировался в ателье. Готовились к постановке «Дни Турбиных», и я хотел сам сыграть Тальберга, сделал несколько снимков, заказал их распечатать по дюжине каждый и подсунул Судакову, он был режиссером, ну и, само собой, Станиславскому. – Тут Михаил Афанасьевич взял лежащий неподалеку от него монокль и, вставив себе в глаз, глянул на всех с немецким презрением: – Меня в германском штабе задержали. Важные дела, знаете ли.

– Во-во! – хлопнул в ладоши Катаев. – Еще бабочку.

– Тальберга все равно сыграл Севка Вербицкий, – с сожалением произнес Михаил Афанасьевич. – Меня милостиво назначили ему субституткой…

– Кем-кем? – удивленно воскликнул Катаев.

– Это Миша так называет актеров на замену. От латинского «субституция» – замена, – поспешила пояснить Елена Сергеевна.

– Я от всей души желал Вербицкому заболеть хотя бы гриппом, чтобы я мог выйти и сыграть вместо него. Но эта сволочь оказалась такая живучая! – возмутился Булгаков. – Нет, так-то он парень хороший, но не мог ради меня приболеть хотя бы разик. А эти босявки еще выкупили мой портрет у Наппельбаума, прихожу в один прекрасный день в редакцию и вижу себя в монокле. Там стенгазета такая была, в простенке висела. Называлась «Сопли и вопли». Туда вешали смешные идиотские статьи со всякими ляпами. Они все, мерзавцы, столпились поглядеть, как я отреагирую…

– А он молодец, – перебил Катаев. – Подбоченился так важно, извлек из кармана монокль и глянул на нас презрительно: «У Наппельбаума выкупили?» Мы молчим, ждем, что он как рявкнет: «Запорю!» А он засмеялся и говорит: «Подписи не хватает. Объявляю конкурс на лучшую подпись к этому портрету. Победителю – червонец».

– И что же? Была подпись? – спросил Пивко.

– Была, – кивнул Михаил Афанасьевич, извлекая из глаза монокль. – Что-то вроде: «Мы пьем воду, хлеб жуем, а Булгак стал буржуем». Слабовато, но червонец пришлось выложить.

– Мы же его все вместе и пропили, – припомнил Катаев. – А с тех пор он монокль не надевал.

– Пропили… – печально вздохнул Булгаков. – Как же мы тогда все пили по-черному! Половина денег уплывала по прямому курсу либо в распивочную, либо в пивной ларек. Я, видите ли, их презирал! Да я ради компании с этими людоедами жертвовал лучшими минутами жизни, отведенными для писательства. Это был такой же убой времени, как убой зубров в Беловежской пуще царями. Напивались и накуривались до отупения. Уж эта мне чеховская фразочка из «Дочери Альбиона»! То и дело в этом «Гудке» раздавалось: «Плюнь! Пошли лучше водку пить!» А эти бесконечные анекдоты. Я с тех времен их возненавидел.

– Да брось ты, Фанасич! – добродушно попытался остудить его Катаев. – Хорошее время было. Дурное, не спорю, но смотреть на него сейчас через монокль я бы не стал.

– Не могу себя переделать, – прокряхтел Булгаков. – На многое, на слишком многое смотрю через монокль. На жизнь вообще, на жизнь свою собственную. Но, как сказал Пушкин, «строк печальных не смываю». Что-то, братцы, устал я, голова раскалывается. С миром изыдите. Приходите завтра, для вас наш дом всегда открыт.

Они попрощались и оставили его, а Елена Сергеевна с Сережей еще пили с ними чай в гостиной. Он, оставшись один в темноте, свернулся под одеялом и стал смотреть на свою жизнь через монокль. Вот почему так удачлив Катаев? Обеспечен, живет в Малом Головином переулке в красивом доме, в роскошной квартире, умеют эти одесситы пристроиться! Воевал в германскую, дважды ранен, отравлен газами, и жив-здоров как ни в чем не бывало. Два Георгиевских креста и Анна за храбрость, а потом воевал сначала за гетмана Скоропадского, потом – за Деникина, прежде чем переметнуться к красным, и – как с гуся вода, все забыли. Фантастическое везенье! И никто никогда не считал его контриком. Тоже трижды женат, и всякий раз удачно. Никогда не нищенствовал. И пьесы его никто не осыпал площадной руганью, и фильмы по его сценариям снимаются. Ну как так-то?!

Более вопиющее везение только у кинорежиссера Довженко, который воевал за черных гайдамаков, штурмовавших киевский завод «Арсенал» и учинивших зверскую расправу там над сторонниками советской власти, а потом быстро перекрасился из черного цвета в красный, стал коммунистом, снимает кинцо за советскую власть. Самое же циничное – это его фильм «Арсенал», где он показывает прекрасных рабочих, отдающих свои жизни за советскую власть на Украине, и звероподобных черных гайдамаков. И никто не скажет: «Сашко, да ты же сам был среди тех гайдамаков! Не стыдно?»

А теперь возьмите несчастного Мишку Булгакова, не воевавшего ни за черных гайдамаков, ни за гетмана, ни за Деникина, а вечно все его пинают и клянут: «Не наш!» Что же он сделал такого, от чего всю жизнь ходит в неудачниках, а теперь высшие силы наслали болезнь, от которой, скорее всего, нет и не будет избавления?

И сейчас, глядя на себя сквозь монокль, ничего иного не мог он отыскать пока что, кроме неестественной ситуации, в которой он и Люся жили так долго, наслаждаясь запретным плодом. И, возвращаясь с тайных свиданий, разве он отказывался от жены? Нет, он изменял в потайном прибежище Любе с Люсей, чтобы дома изменять Люсе с Любой! Он был двоеженцем и нисколько не страдал от этого, а даже бравировал внутренне: вот он я какой! Отпуская Люсю домой после очередного тайного свидания, мучился от осознания, что и она не откажет Шиловскому, когда тот потянется к исполнению супружеского долга. Мучился, но не рвался сказать: «Так больше не может продолжаться, мы должны связать свои судьбы открыто!» Он утешал себя оправданием, что не имеет права взять женщину, привыкшую к достатку, и дать ей скудную жизнь. Но тогда надо было порвать с ней в том же году, когда все началось, а он не решился и продолжал двойную жизнь, обманывая жену, наставляя рога Шиловскому.

– Скотство! Скотство! – стонал он теперь, терзаясь муками совести и головной болью, разливавшейся от затылка по спине, позвоночнику и по всем мышцам. Однако, черт побери, возвращаясь мысленно в их полуподвалы, слышал циничные мысли дворового пса: «Похабная квартирка. Но до чего хорошо!»

Глава тридцать перваяТарзан1930

– Так как в действительности все было? Расскажи, Мишель, просим! – канючили друзья-приятели.

– Да очень, знаете ли, просто, – отвечал он, на ходу обдумывая новую враку. – Позвонил его секретарь, то ли Варенуха, то ли Толстуха, и говорит: «Товарищ Сталин давным-давно мечтает с вами побеседовать, но политическая борьба и руководство великой страной постоянно мешали ему. Но теперь он сосредоточился и готов к разговору с вами». – «Что ж, – говорю, – Булгаков готов к разговору с вождем». Подходит к телефону сам Сталин и робко говорит: «Здравствуйте, многоуважаемый великий писатель Михаил Афанасьевич Булгаков! Ничего, что Сталин беспокоит вас, отрывает от священного писательского труда?» – «Ничего страшного, – говорю, – я после похорон Маяковского все равно нынче пивом отпиваюсь, позволил себе перерыв в работе». – «Пива мы вам пришлем самого лучшего кремлевского, – говорит он. – Какое предпочитаете? “Мюнхенское”, “Кульмбахское” или “Богемское”?» Отвечаю: «Булгаков уважает австро-венгерские сорта, можете присылать».

– Не бреши, Фанасич!

– А что, вы думаете, Сталин сухарь? У него сердце предобрейшее. И знает подход к творческой интеллигенции. Не верите – значит, вы Сталина в шаблонном виде представляете.

– Ну ладно, верим, дальше-то что?

– «Мы, – говорит, – заслали в Художественный театр ультиматум: либо они берут великого Булгакова в свой коллектив, либо разгоним эту шарамыгу ко всем чертям, а Станиславского с Немировичем-Данченко экспортируем в Ниццу, пусть там доживают, ежели чутье потеряли. Хотите работать во МХАТе?» – «Ну что ж, – отвечаю, – Булгаков может на досуге и в театрике поработать, когда в написании романа затык». – «Вот и славно, – говорит он, а голос такой нежный, задушевный, – мы рады, что можем вам угодить. А над чем сейчас работаете?» – «Да так, – говорю, – царапаю одну безделку. Но она сделает меня на весь мир знаменитым классиком». – «Буду, – говорит, – ждать с нетерпением, а то от “Тихого Дона” меня уже тошнит. Хочется чего-то более эстетического. Эстетика для нас важнее всего на данном этапе развития советской культуры. Не буду более мешать вам, простите, что побеспокоил». – «Да ничего, – говорю, – приятно было услышать ваш голос. Звоните в любое время с вечера до утра, мы же с вами оба полуночники». – «Спасибо, спасибо! – говорит. – Мы вам еще табачку пришлем наилучшего виргинского».

– Что, неужто так и было?

– Да врет он, как обычно!

– Про Сталина врать бы не осмелился.

– Еще как осмелился бы, что мы, Булгакова не знаем?

Но, сколько бы ни находилось скептиков, к Булгакову появилось уважение. Значительная часть тех 450 рублей, что он получал в двух театрах, уходила на покрытие накопившихся разнообразных долгов, жить стали лучше, но не роскошно, в отличие от множества прикормленных советских писателей. Две недели прошло после звонка Сталина, а он места себе не находил: ну когда же этот усатый вызовет его к себе для личного разговора! Не выдержал и в начале мая написал ему сам: многоуважаемый Иосиф Виссарионович, я не позволил бы себе беспокоить Вас письмом, если бы меня не заставляла сделать это бедность; прошу Вас, если это возможно, принять меня в первой половине мая, средств к спасению у меня не имеется! – и тому подобный унизительный скулеж. Отправил и тотчас пожалел: вот дурак, какое ему дело до твоих денежных средств? Надо бы вдогонку другое: конечно, я бы хотел разговора не о деньгах, а вообще о состоянии нынешней культуры… Но такое письмо он написал только в голове и продолжал там же, в черепной коробке, его редактировать.