И все хохотали. При этом присутствовали и Хмелев с женой Диной, и стервец Яншин с женой Норой, так и не успевшей уйти от него к Маяковскому, и прощелыга Катаев с молоденькой красивой девчонкой в серебряных туфельках, с которой вчера познакомился на танцах в «Метрополе», и даже Мадлена Трусикова-Ненадежная с мужем Евгением. Только никто не догадывался, что она и есть Мадлена, все думали, это вымышленный персонаж, плод очередной брехни Маки-Булгаки.
Он смотрел на нее и думал: «Нет, довольно, теперь уж навсегда все окончено между нами!» Да и как они могут встречаться? Вы только посмотрите в эти чистые и честные глаза ее мужа, светлые, как первая улыбка ребенка! Разве вправе они обманывать этого великолепного человека? Ну уж нет, отныне Пироговка с Бангой, Флюшкой, Бутоном и Мукой – на одной стороне баррикад, а Дом военных в Большом Ржевском – на другой. И никаких тайных встреч представителей противоборствующих сторон.
И от этого так хорошо, так светло на душе и спокойно. Прошлое – сжечь и забыть! Что было, то сплыло да быльем заросло.
Но вот, прощаясь, она бросила ему невзначай:
– Говорят, в Сивцевом Вражке с пятницы вновь движение возобновляют.
– Не слыхал, – пожал он плечами, но сам мгновенно загорелся. И готов был хоть сейчас бежать сломя голову туда, где возобновляют движение. Никто не обратил внимания на брошенную фразу, кроме, конечно же, Любаши, которая, когда они остались наедине в спальне, спросила:
– А что, в Сивцевом Вражке разве останавливали движение?
– Да пес его знает, – вновь пожал он плечами и полез к жене с поцелуями, но она:
– Давай, когда все угомонится, а то эта Нюша такая бестолковая, обязательно позовет меня, ей вечно что-то непонятно.
В доме гремели посудой новая домработница Нюша и приглашенная кухарка, а Бутон с Флюшкой топали, будто им, дармоедам, за весь вечер не досталось ни кусочка. Нюшу взяли вместо Маруси, выскочившей замуж и уехавшей в Ленинград.
Но, когда все угомонилось, Михаил Афанасьевич уже спал.
Бесконечно длинная среда, мучительнейший четверг и, наконец, пятница! Она не обманула, ключ по-прежнему лежал в потайном месте, он открыл дверь и вошел в воздух их любви, их страсти, их греховной близости. Голова закружилась, и, если бы она не пришла через час, он умер бы. Но вот она стукнула носком туфли в стекло, сердце ударило фонтаном, и они снова в жарких объятьях друг друга!..
Потом он читал ей свои гоголевские «Мертвые души». Когда начинал тараторить, она осекала его:
– Не торопись, любимый, читай спокойно, как ты умеешь, а не правое плечо вперед, и побежал.
Внимательно выслушав до конца, молвила задумчиво:
– Даже не знаю, что сказать… Это настолько неожиданно… На тебя повлияла работа в ТРАМе.
– Хочешь сказать, получилась мейерхольдина?
– Нет-нет, что ты. У тебя получилось сильно, но такие ходы – они для тебя не свойственны. И тем не менее усиливают восприятие.
– Фух-х-х! А то я уж хотел в огонь.
– У тебя чуть что – в огонь. Не беги в этом за своим Гоголем.
Ободренный ее высоким мнением, спустя неделю он уверенно шел мимо храма, в котором Пушкин венчался с Гончаровой, даже чуть не перекрестился на него, мимо старинных московских особняков, туда, где уже больше двадцати лет жил старший из основателей МХАТа. И вот он, этот великолепный двухэтажный домище, жить в котором такая же недосягаемая мечта, как лично повстречаться с Гоголем. Живут же люди! – только и остается воскликнуть. Величественный подъезд со швейцаром, к которому и подходить страшно, словно он сам апостол Петр и как гаркнет:
– Куды?! Грехи отмоли сначала, морда!
Но он вежливо пропускает, и ты идешь прямо к Богу Саваофу. Что скажешь ему? Что я, такой-сякой Мака-писака, мараю кириллицей ни в чем не повинные листы бумаги, изменяю жене, рога наставляю превосходному военному человеку…
– Здравствуйте, Владимир Иванович, – говоришь ты ему, и Саваоф в полагающейся ему белоснежной бороде, сидя на облаке всех своих достижений, благосклонно взирает на тебя и милостиво превращается в Зевса Олимпийского, который то и дело шалит направо-налево.
– Присаживайтесь вот сюда, Михаил Афанасьевич. Волнуетесь? Я, честно сказать, тоже волнуюсь. Сейчас подадут чай. Как поживает сестрица?
– Какая сестрица?
– Моей Оленьки Сергеевны. Вы же дружны с ней. Помнится, ради нее просили меня сделать вид, будто от вас многое зависит во МХАТе.
– Память у вас феноменальная… Может быть, сразу приступим к чтению? Пока я еще спокоен, а то начну тараторить, правое плечо вперед.
И он стал читать. Почти сорокалетний неудачник – семидесятилетнему мэтру, вся жизнь которого сплошное плавание по молочным рекам мимо кисельных берегов. Даже длительное турне его музтеатра по Америке, из которого половина актеров не вернулась в Страну Советов, да и он сам чуть не согласился причалить к голливудской пристани, сошло ему с рук, лишь еще больше обласкан, мол, спасибо, что вернулся на нашу грешную землю.
Чтение длилось два часа. Немирович-Данченко слушал с приоткрытым ртом, с любовью глядя на драматурга-неудачника, у которого все пьесы с треском слетели с подмостков. Казалось, ему не терпится дослушать до конца и кинуться целовать, целовать автора, кричать: «Шампанского! Да французского, а не Абрама Дюрсо! Да дайте же я вас еще раз чмокну!» Но, когда Булгаков дочитал, Владимир Иванович целовать его не бросился, а ласково спросил:
– Ну и как вы сами, голубчик, оцениваете ваш труд?
– По-моему, очень даже неплохо получилось.
– Неплохо, говорите? Да вы дрянь полнейшую написали. Вас за это драть надо на конюшне. Это никуда не годится, разве что в печку. Рим у него! Да какой Рим? Хотите показать, что, только живя за границей, русский писатель способен сочинить гениальное творение? Да нас за такое всех на Соловки отправят. Рим у него! Вы хоть были в Риме? Там теперь кто? Фашисты, Муссолини, это-то хоть надо понимать? Гоголь у него. Дайте сюда вашу белиберду!
И, выхватив из трясущихся рук Михаила Афанасьевича рукопись, он принялся с омерзением резать карандашом страницу за страницей, показывая, что нужно переделать, что убрать, что не просто убрать, а сжечь, дабы глаза посторонние ненароком не увидели, а здесь надо добавить то-то и то-то, но не просто добавить, а показать себя:
– Вы, знаете ли, после «Дней Турбиных» не просто шаг назад сделали, а полностью деградировали. Хорошо, что сначала только я один ознакомился с этим. Даю вам, сударь мой, срок до конца октября, и, если у вас ничего не получится, разойдемся, как говорится, без взаимных упреков. Нам, друг мой, нужны идейно зоркие авторы, а не такие, что ради утешения собственных идей готовы весь коллектив отправить на эшафот.
Он не помнил, как вернулся домой. Прошел мимо суетящегося Бутона в комнату с кабинетом, куда не пустил собаку, закрылся на ключ и упал ничком на кровать. Беззвучно зарыдал потоками слез. Почувствовал, что кто-то обнюхивает его, и, оглянувшись, увидел встревоженные глаза кошки Муки, все-таки успевшей просочиться: «Что случилось, Мака, брат мой?» Ему стало совестно перед дымчатым зверьком, он притянул кошку к себе, прижался к ней, стало легче.
– Переделать нетрудно, Топсон, – говорил он потом за ужином жене. – Унижение, вот чего уже никогда не переделать. Можно же было спокойно высказать все свои соображения, объяснить. Но нет, он говорил со мной, как будто я лакей, неправильно наливший ему в кофе сливки.
– Мака, нам нельзя терять твою должность и этот заказ, – с жалостью в голосе трепетала Любовь Евгеньевна. – Я так тебя понимаю, жалею. Но смири хоть раз свою принципиальность.
– Да разве я сам не понимаю своего положения? Это хорошо, что он не публично меня отъедренил. О, если бы Сталин…
– Тиш-тиш-тиш.
– Молчу. Как это там у Чехова? «Умолкни и бледней!»
И он принялся переделывать пьесу. Рима было нестерпимо жалко, но пришлось убрать, а то и впрямь получалось, что в Риме рай, а в России ад. Теперь никаких макарон, Гоголь просто ходил по комнате и пером по воздуху писал, озвучивая то, что пишет. А затем появлялись персонажи и оживали на сцене.
– Как бы я хотела побывать вместе с тобой в Риме, – сказала тайная жена в Сивцевом Вражке. – Мы бы ходили и на каждом уголке рассказывали друг другу все, что знаем о Вечном городе. А сколько Немировичу-Данченко? За семьдесят? Постепенно из ума выходит товарищ. Как бы его свергнуть?
– Свергнешь его, как же!
Отмечать свой день рождения тайная жена уехала с законным мужем и сыновьями в Ригу, где жили ее еще не старые родители – отец, журналист и общественный деятель Сергей Маркович Нюренберг, и мать, Александра Александровна, поповская дочка, урожденная Горская.
А в конце октября состоялось публичное чтение пьесы всему коллективу МХАТа. Стараясь не волноваться, Булгаков прочитал свое творение, уже не такое милое, каким оно было в первом варианте. Бог Саваоф все время сидел с такой же в точности улыбочкой, как тогда на Большой Никитской. В финале пьесы Гоголь произносит: «О, дорога, дорога! Сколько раз, как погибающий и тонущий, я хватался за тебя, и ты всякий раз меня великодушно выносила и спасала. И сколько родилось в тебе замыслов и поэтических грез…»
– Конец, – произнес автор и печально обвел взглядом слушателей.
Они находились в некотором недоумении и все уставились на Саваофа. Тот неспешно разгладил белоснежную бороду и своими мелкими шажочками вышел, чтобы выступить.
– Хочу для начала рассказать вам, как я в Голливуде намеревался снимать фильм о Пугачеве, – медленно заговорил Немирович-Данченко. – Многие знают сию историю, но она поучительна и заслуживает… Я сам скомпоновал сценарий частично из «Пугачевщины» Тренева, частично из «Капитанской дочки» Пушкина, частично из своих собственных сцен. Все шло к заключению договора, у меня в руках уже стальное перо для его подписания, как вдруг дирекция говорит: «Нужно лишь исправить одну мелочь в конце. У вас Пугачеву отрубают голову. Это никуда не годится. Американский зритель любит хэппи-энд, счастливый конец. Будет задействован красивый актер Дуглас Фэрбенкс, и вы хотите, чтобы ему отсекли голову? Надо сделать следующее: царица Екатерина накануне казни приходит поговорить с Пугачевым и неожиданно влюбляется в него, прощает, он тоже влюбля