В июле сбежал к своей старой знакомой, давно зазывавшей Булгаковых отдохнуть у нее в доме, расположенном в городке Зубцове на месте слияния Волги с речкой Вазузой. Ровесница Михаила Афанасьевича Наталья Алексеевна Венкстерн тоже писала рассказы, пьесы, но в основном занималась художественными переводами. Большой дом ее и впрямь располагался в живописном месте на стрелке двух рек, хочешь – беги купайся в Вазузе, хочешь – в Волге. И он поставил себе целью за две недели написать пьесу. Но не тут-то было.
С самого начала не задалось. Он стал показывать, как гениальный изобретатель Ефросимов проводит химические опыты, изобретая особый солнечный газ, с помощью которого можно нейтрализовать действия отравляющих газов. Ну, проводит он опыты, и что дальше? Закрутить любовь с гостеприимной Наташей? Как-то совсем уж по-свински, особенно в присутствии Любаши, которая и уговорила его принять предложение Венкстерн. Он пытался описать, как Ефросимов выступает с пламенными речами о том, что буржуи не могут смириться с существованием СССР… И с отвращением вычеркивал.
Плаванье в реках было и впрямь восхитительным, заряжало бодростью, наш паровоз, вперед лети, в коммуне остановка, эх, сейчас сяду и как напишу эдакое советское-рассоветское! Но сядешь и выцарапываешь из себя кишки… В чем главная идея-то?..
А там – обеды, ужины, наливочки, настоечки, прогулочки. Зубцов – образ примитивного рая: коровы по улицам, гуси, куры, утки, если под ноги не смотришь – непременно вляпаешься в их противопехотные мины. Поначалу умиляешься, а пройдет пять дней, и уже скука тусклая.
А когда возвращались из Зубцова, сложилось: человечество воюет испокон веков, от Адама и Евы, со времен изгнания из рая, а почему? Потому что в раю стало Еве скучно: Адам весь такой правильный, подтянутый, утром побрился, позавтракал, жену в щечку чмок и – на службу, в штаб Эдемского военного округа, весь день там в заботах о том, что делать, если черти нападут всем своим международным буржуазным сообществом. Вечером возвращается усталый, ему ни до чего. А Ева весь день одна в раздумьях о том, что тихая райская жизнь не совсем по ней, иной раз на нее находит такое настроение, что она не понимает, что с нею делается, сам рай не интересен, хочется куда-то бежать, а куда – не знает. Сто лет проходит, двести, триста, тысяча, а все остается по-прежнему. И вдруг появляется змей-искуситель, гонимый всеми писатель, пьесы все запрещены, но сам такой забавный, полная противоположность начальнику Эдемского штаба…
Эврика! Живут муж и жена, пусть даже так и называются Адамом и Евою, а в Еву влюблен изобретатель Ефросимов, фамилия происходит от греческого «радость, веселье». И только ради спасения своей возлюбленной он спешит создать средство от отравляющих веществ…
И как только приехали на Пироговку, сразу – к столу, но не к обеденному, а к письменному. Понеслось, заклубилось, загорелось, запузырилось, сцены наползали одна на другую, ломая и сминая друг друга, действие развивалось не по законам Станиславского, а, скорее, по мейерхольдовским, что хорошо для Красного театра, но не совсем для Вахтанговского. Трамвай с мертвой водительницей, въехавший в магазин, самого автора привел в бешеный восторг: ах, как это будет смотреться на сцене! Массовое падение людей замертво должно будет вызывать тревогу зрителей, а стало быть, заставлять их с большей ответственностью готовиться к грядущей войне.
Дописав, он с пылу с жару прочитал пьесу жене. Внимательно выслушав, Любовь Евгеньевна несколько минут молчала, потом ответила:
– Когда у тебя появилась я, ты написал «Роковые яйца», потом – «Собачье сердце», лучшее свое произведение, с которым ты останешься в веках. Ты написал прекрасные пьесы «Дни Турбиных» и «Бег», которые будут ставиться еще много лет после твоей смерти. Ты создал изумительные «Записки врача». Но когда у тебя появилась эта Леночка, что-то в тебе испортилось. Я не хотела тебе говорить, но пьеса про Мольера слабенькая, инсценировка «Мертвых душ» тоже, а эта «Адам и Ева» вообще какой-то сплошной сумбур. Откровенная халтура. Может, тебе больше не надо писать пьесы, милый мой Мака?
Письмо М. А. Булгакова И. В. Сталину
30 мая 1931
[РГАСПИ. Ф. 558. Оп. 11. Д. 857. Л. 10–15]
– Может, мне в дворники?! – стукнув кулаком по столу, заорал Михаил Афанасьевич на всю Большую Пироговскую, да так что даже в Абрикосовский переулок улетело.
– Тиш-тиш-тиш, – произнесла Любаша соответствующее такому случаю заклинание, но и оно не помогло:
– Леночка ей виновата! Я, между прочим, уже полгода, как ни разу не видел ее. Да и вообще, какое отношение имеет глупое бабье к творчеству писателя? Ногти, пилочка, и берется судить о вещах, ей недоступных! Я, видите ли, не Достоевский! Да, я не Достоевский, и не хочу им быть. Я Булгаков! Вот ты бы Достоевскому сказала, что он не Гоголь. А он и не Гоголь. Чехову, что он не Потапенко…
– Тиш-тиш-тиш, – еще раз попробовала испытанное средство Любовь Евгеньевна.
– Вот ни строчечки не изменю, а увидишь, как не только Красный и Вахташка, но и все театры за «Адама и Еву» схватятся.
– Ладно, посмотрим.
– И посмотрим, посмотрим!
– Посмотрим, посмотрим.
– Сидит тут, ноготочки подпиливает. Ишь, развелось вас Белозерских, Белосельских, Белоцерковских, Белотрактирских!
– Ну, это уж совсем глупо. Мака-дурака! Мака-собака!
Ночью он мечтал. Позвонит Сталин. Они встретятся, разговорятся так, что трудно будет проститься до новой встречи. А тут из всех театров: «Ввиду надвигающейся угрозы мировой войны Ваша пьеса “Адам и Ева” является наиважнейшей для советского зрителя». И отовсюду гонорары, гонорары, гонорары. С полными карманами денег он едет с женой в Париж, начинается богемная заграничная жизнь. В Любангу влюбляется бывший белый генерал, не молодой и не старый, лет пятидесяти, эдакий Трубецкой-Захрюжский, усы пышные. Драгоценностей успел вывезти до конца жизни. И она уходит к нему. А к Маке неожиданно является роскошная богатая дама: «Я всю жизнь только о том и грезила, чтобы вас выпустили из кровавой Совдепии. Я читала и по многу раз перечитываю все ваши сочинения. Шекспиру следует служить у вас лакеем, а Льву Толстому – бородатым швейцаром. Теперь, когда жена ваша сбежала с Трубецким-Захрюжским, вы свободны. Едемте со мной!» И они едут в ее швейцарскую виллу, изумительный замок под красными черепицами, входят под прохладные своды. И она говорит: «Я вся горю и не в силах более совладать с собой, хватайте меня, несите, как куклу, швырните на кровать!»
Сам же смеясь над такими опереточными мечтами, он окунал перо в чернила и Вересаеву, который время от времени интересовался его делами, писал ответное письмо: «Есть у меня мучительное несчастье. Это то, что не состоялся мой разговор с генсек-ром. Это ужас и черный гроб. Я исступленно хочу видеть хоть на краткий срок иные страны. Я встаю с этой мыслью и с ней засыпаю. Год я ломал голову, стараясь сообразить, что случилось? Ведь не галлюцинировал же я, когда слышал его слова?.. Но упала глухая пелена. Прошел год с лишним. Писать вновь письмо, уж конечно, было нельзя. И, тем не менее, этой весной я написал и отправил. Составлять его было мучительно трудно. В отношении к генсекру возможно только одно – правда, и серьезная. Но попробуйте все изложить в письме. Сорок страниц надо писать. Правда эта лучше всего могла бы быть выражена телеграфно: “Погибаю в нервном переутомлении. Смените мои впечатления на три месяца. Вернусь!” И все. Ответ мог быть телеграфный же: “Отправить завтра”. При мысли о таком ответе изношенное сердце забилось, в глазах показался свет. Я представил себе потоки солнца над Парижем! Я написал письмо. Я цитировал Гоголя, я старался передать, чем пронизан. Но поток потух. Ответа не было. Сейчас чувство мрачное. Один человек утешал: “Не дошло”. Не может быть. Другой, ум практический, без потоков и фантазий, подверг письмо экспертизе. И совершенно остался недоволен. “Кто поверит, что ты настолько болен, что тебя должна сопровождать жена? Кто поверит, что ты вернешься? Кто поверит?” И так далее. Я с детства ненавижу эти слова “кто поверит?” Там, где это “кто поверит?” – я не живу, меня нет. Я и сам мог бы задать десяток таких вопросов: “А кто поверит, что мой учитель Гоголь? А кто поверит, что у меня есть большие замыслы? А кто поверит, что я – писатель?” И прочее и так далее. Нынче хорошего ничего не жду… Стал беспокоен, пуглив, жду все время каких-то бед, стал суеверен…»
Суеверен вообще-то он был всегда. Да и какой Пушкин не суеверен? Вся писательская братия верит в перстни, амулеты, заговоренные письмена, обереги, приметы, роковые числа и все такое прочее. Михаил Афанасьевич помимо всего прочего верил, что если кому-то пожаловаться, то дела улучшатся. Не всякому подлецу, кому твои жалобы – медовый бальзам на сердце, а только самым доверенным, готовым к тому, чтобы их жилетка промокла твоими горючими слезами насквозь. И, кстати, помогало, хоть и не сразу. Поплачешься в августе – подействует в октябре, примерно так.
Программка спектакля МХАТа «Мертвые души» сезона 1932/1933 года [Музей МХАТ]
К концу сентября Булгаков пьесу закончил, ее перепечатали, и первым делом он понес ее читать вахтанговцам. Собралась вся режиссерская коллегия – Басов, Миронов, Орочко, Исаков и приятель Булгакова Боря Щукин, игравший у него в «Зойкиной квартире» Ивана Васильевича. Замечательные актеры приготовились слушать, надеясь на новый шедевр для своих ролей, – любимый ученик Вахтангова Козловский, первый красавец московской сцены, атлетически сложенный Дорлиак, великолепный чтец Журавлев, сбежавший от Мейерхольда весельчак Захава, обаятельный Кольцов, верная подруга Вахтангова, уже совсем больная Ксения Котлубай, громоподобный Тутышкин… Но посреди всех восседал какой-то военный чин с четырьмя шпалами в петлицах и смотрел так, будто хотел выхватить из кобуры револьвер и заорать: «Стоять, ни с места!»
– Позвольте вас представить, – подвел к нему Булгакова Басов. – Известнейший писатель Михаил Афанасьевич Булгаков. А это наш гость, приглашенный в качестве консультанта, Якоб Иванович Алкснис. Недавно назначен главнокомандующим Военно-воздушными си