Любовь Евгеньевна танцевала и пела на мотив «Кукарачи»:
– Автомобильчик, автомобильчик скоро будет у меня!
– А может, начнем на свою собственную квартиру копить? – безнадежно возражал возобновленный автор.
На Пироговке все бы неплохо, если бы не сырость, от которой, как он говорил, в доме живет скверная компания – господин Бронхит, мсье Ревматизм и черненькая дамочка Нейрастения. Да еще и трамвай под окнами постоянно грохочет, не случайно он в «Адаме и Еве» аж в витрину магазина въехал. Но Любангу не сломить:
– Квартира – это проза, а автомобильчик – поэзия! Правда, Бутоша?
– Не соглашайся, пес! – сердился писатель. С недавних пор он вступил в писательский жилищный кооператив и исправно вносил взносы на будущую квартиру. В Нащокинском переулке на днях начали стройку – стали надстраивать этажи к уже существующему дому.
Воскрешение «Дней Турбиных» из мертвых он наблюдал, каждый день являясь в Камергерский, как в присутствие. С обаятельной Верой Соколовой, которую он так любил в роли Елены, теперь все больше стала соревноваться статная Алла Тарасова, и он уже не знал, кому отдает предпочтение. То же самое с Николкой, за которого теперь насмерть боролись красавец Павел Массальский и смешной Сашка Комиссаров. На каждую роль спектакля появились по два совершенно разных исполнителя, и каждый по-своему трактовал образ. Незыблемыми оставались лишь Хмелев в роли полковника Турбина и Яншин, смешнее которого на роль Лариосика пока не отыскалось.
Билетов на премьеру будто изначально не существовало, они оказались проданы словно еще в прошлом веке. В очереди на следующие спектакли Москва стояла по всей Тверской. 18 февраля около театра толпились люди, с отчаянием в голосе умоляющие о лишнем билетике, и их было столько же, сколько вмещал зрительный зал. Автор вмиг снова стал бешено знаменит и узнаваем, как ни один другой ныне живущий драматург. Странно, что не поступало известий о самоубийствах Лавренева или Тренева, Всеволода Вишневского или Всеволода Иванова. На премьеру Булгакову пришлось пробираться инкогнито, сдвинув на глаза шляпу и укрыв воротником пальто подбородок и нос. Когда в компании с женой он появился в отдельной ложе, зал заревел от восторга и обожания. На нем были смокинг, галстук-бабочка, белоснежная сорочка, и в довершение всего он вставил себе в правый глаз тот самый знаменитый монокль, чем вызвал новые дружные овации.
Такого он не испытывал еще никогда в жизни. Первая премьера «Турбиных» 5 октября 1926 года не вызвала ажиотажа, спектакль пришел к зрителю, как подозрительный незнакомец, и шквала аплодисментов в конце не получилось. Но слухи о том, какой спектакль поставили во МХАТе, привели в Камергерский зрителей другого сорта, и уж те довольно быстро сделали тридцатипятилетнему драматургу громкое имя.
Теперь он был сорокалетний, а зрители знали, на какой спектакль идут, и потому устроили громкую овацию. Он стрелял глазами в зрительный зал и жаждал увидеть два лица – усатое мужское и бледное женское. Но наивно было надеяться, что Сталин придет на первую же постановку и что начальник штаба Московского округа в сей день отпустит жену в театр.
Впрочем, тьфу ты, какой начальник штаба! Бедного Евгения Александровича сняли с престижной должности как раз накануне того дня, когда он узнал о связи его жены с писакой Булгакой. Два удара один за другим! Теперь Шиловский преподавал в Военно-воздушной академии. Мог бы, кстати, проявить офицерское благородство и бесстрашно прийти на воскрешение «Дней Турбиных» вместе с супругой. Ну да бог с ним…
И новая премьера состоялась! И спектакль получился таким, каким его не играли до запрещения. Ни один актер ни разу не смазался, все без сучка, без задоринки, лучше, гораздо лучше, чем раньше в двадцатых годах. «Дни Турбиных» воскресли в сиянии и славе. Публика бешено и часто аплодировала, останавливая действие, а когда Женя Калужский, играющий Студзинского, светло и горестно произнес: «Кому – пролог, кому – эпилог», казалось, стены рухнут, потолок вместе с люстрами обвалится, и люди погибнут в момент восторга и счастья. Уходить после спектакля без маскировки было для автора смерти подобно, раздавили бы восторженные зрители, следовало наглухо обмотать голову, как это делают в спектакле с гетманом Скоропадским, когда тот позорно бежит из Киева с немцами. Но банкет после спектакля устроили в фойе театра знатный, пили, ели, пели, орали и радовались до самого утра. Маку и Любу на рассвете увез домой мхатовский водитель.
Подобного фурора не знал ни один советский спектакль. За два с половиной года, с 1926-го по 1929-й, прошло двести с чем-то представлений, то есть каждые четыре дня. Сейчас, наблюдая невиданный наплыв желающих, МХАТ давал белогвардейскую пьеску через два дня на третий, и снова поднялся газетный гвалт, такой же, как пять лет назад. Журналюги недоумевали, как и кто разрешил воскресить сдохшую белогвардейщину. Но пять лет назад шла борьба не на жизнь, а на смерть между Троцким и Сталиным, теперь же Троцкий поселился на острове Принкипо в Мраморном море, а через два дня после возобновления в МХАТе «Дней Турбиных» вышло постановление о лишении его советского гражданства. Отныне в СССР остался один правитель без реальных конкурентов. И этому правителю спектакль «Дни Турбиных» почему-то нравился. И точка.
Купаясь в лучах славы, Михаил Афанасьевич в эти бурные дни конца февраля – начала марта пил только хорошие напитки и не имел нужды искать компанию, любой счел бы за великое удовольствие посидеть с ним за столиком хотя бы минуточку.
– Что ти думаешь, – изображал он человека с грузинским акцентом, – пошел я в театр посмотреть мои любимые «Дни Турбиных», которые ти так высокоталантливо сочинил. Прихожу, а там какой-то «Страх» идет какого-то Афигенова. Какие-то физиологические стимулы показывают, нового человека создают. Я смотрю двадцать минут, мне не страшно. Смотрю сорок минут, мне не страшно, а скучно. Что за «Страх» такой, если даже мне не страшно? Ушел. Прихожу в другой раз, там какой-то «Хлеб» какого-то Крюшона ставят вместо твоих «Дней Турбиных». Сижу, скучаю. Еле высидел. А этот Крюшон ко мне бежит: «Товарищ Сталин! Как вам моя пьеса понравилась?» Я говорю: «Слушай ты, Крюшон, если хлеб, то к нему вино-мино полагается, сациви полагается, шашлык-машлык полагается, всякая зелень-мелень, сулугуни, сала хотя бы дай! Вот я мальчиком был, Шиллера смотрел “Коварство и любовь”, с тех пор наизусть помню. Или Булгакова, нашего великого современника, с которым нам выпало счастье жить в одну эпоху. “Дни Турбиных” я с первого раза тоже наизусть запомнил, семнадцать раз ходил и до конца жизни ходить буду. А ты, Хрюшон ты эдакий, пошел вон отсюда!» Так ему и сказал, мамой клянусь!
Булгаковская Москва. Гостиница «Метрополь»
[Фото автора]
Кругом все в лежку!
– А дальше, дальше!
– Иду к Станиславскому, иду к Немировичу-Данченко, говорю им: «Давно ли вы, товарищи основатели МХАТа, из своего театра плесень вычищали? Почему до сих пор не могу “Дни Турбиных” посмотреть моего милого-любимого Миши Булгакова? Немедленно возобновить постановку!» Они как затряслись, слушай, как испугались: «Не вели казнить, вели миловать!» И на следующий день начали готовить. Вот, теперь у нас в Художественном театре вновь есть что посмотреть. А то «Страх», «Хлеб», ни к чему нам это.
«Страх» Александра Афиногенова и «Хлеб» Владимира Киршона и впрямь шли во МХАТе, и если «Страх», в котором некий научный институт создавал нового человека, пользовался большим успехом, то «Хлеб» о борьбе партии за социализм на примере хлебозаготовок вызывал зевоту, и Сталин действительно обругал неумеренный советский подхалимаж, после чего пьесу сняли.
Никогда, пожалуй, Михаил Афанасьевич не восседал на волне успеха так, как в том феврале – марте. И денежки с каждого представления капали, и огоньки глаз вокруг сверкали – восхищенные или завистливые, и двери открывались, куда ни шагни.
– Ты, Мака, как попрыгунья-стрекоза, в марте лето красное пропела, – незлобно издевалась жена. – А что Ленинград-то молчит?
Ленинград молчал. Булгаков написал милейшему Шапиро одно письмецо, второе. Наконец любезнейший Рувим Абрамович в середине марта отписался: «Дорогой Михаил Афанасьевич! Горе мое подобно горю Ниобеи, оплакивающей своих детей. Ваша дивная пьеса о Мольере к постановке у нас запрещена. Примите мои глубочайшие соболезнования! Войну и мир рассматриваем к юбилею Бородинской битвы». К письму прилагалась копия выписки из протокола: «Заседание Пленума XПС при ГБДТ от 19/XI – 31 г. Слушали: пьесу “Мольер” Булгакова. Постановили: Художественно-Политический Совет Большого Драматического Театра считает невозможной постановку в театре пьесы Булгакова “Мольер” по следующим мотивам: 1) “Мольер” Булгакова является поверхностной, неглубокой пьесой о жизни, личных переживаниях и трагической смерти писателя и актера Мольера. 2) Пьеса не отражает подлинной, исторической сущности мольеровской эпохи, в ней нет показа классических сил, действовавших на исторической арене того времени, нет борьбы нарождающегося класса буржуазии против абсолютизма и духовенства. 3) “Мольер” Булгакова ни в какой мере не показывает даже Мольера как борца, бичующего в своих сатирических произведениях ханжествующий клерикализм… Считая, что в репертуаре театра должны иметь место показы художественно ценных произведений классиков, имеющих не только литературную значимость, но и отражающих социальные сдвиги и классовую борьбу на отдельных этапах исторических эпох, предшествующих нашей, причем не должно иметь место механическое перенесение содержания пьесы на сцену, а необходимо критическое освоение и подача содержания в свете марксистской диалектики. Одновременно с этим в репертуар театра должны быть включены также пьесы современной драматургии, освещающие исторические проблемы большого значения (напр. “Робеспьер” – Раскольникова). Художественные и литературные достоинства “Мольера” Булгакова и его ценность, высококачественный материал для работы актера не может являться решающим