За мной следят дым и песок — страница 11 из 51

Глаза Бакалавра опять сливались с украшением вокзала — но не с далматинцем щебечущим, а с храмовой дверью: скобы, винты, шлицы, мениски, решетки, фрамуги, тросы, шкивы, крюки, задвижки, ригели, булавы, скрежеты, стоны, притертые в инсталляцию Врата Знания, в морганатический брак начал и концов, во вцепившиеся друг в друга приглашение и изгнание, но так и не встал говорящий Амалик, и лишь прозрачность его не позволила слушателю усомниться в прозрачности насланной на него речи.

— Кроме того, вы должны верить, — продолжал Амалик, — что каждый извергнутый в свет алчет пяди: охорошиться и принять непринужденный вид… простим для рассказа — способных подвесить существование на воздух и длиться там или переживающих свою непринужденность меж нами — на котором-нибудь стволе. Но подиум — на две подметки, что стихийное к ним ни приращивай, но любовь его ставших почвой родных…


— Где прикажете — влачить снятие со своего креста, скрашенное платой за труд? Куда отправиться в здании, принадлежащем могущественному государству, чьей фанатичной ненависти, инспирированной или иррациональной, или цикличной, вам не износить? — спросил Павел Амалик. — Как лучше перебродить жизнь — в академических площадях, кафедрах, аудиториях, коридорных моллах, конференц-залах, обсерваториях, альпинариях, ангарах, складах, бомбоубежищах, кочегарках, прохладах и зное? Объемы, поглощенные учебным процессом, священны. Музей эпизодичен — затевается лишь к иностранным делегациям. Читальные залы, например — периодики, где можно заглянуть в свежайшие, хотя не дающиеся на дом издания? Но в научную мысль трудно ввалиться — публично, с расхлябанного, сверхжесткого читального стула, по самую холку набитого скрипами и дровами, работать без прикрытия — в полном зале шепотов, неуместных смешков, неловких движений, в которых я порой усматриваю — любовные игры молодежи: коллективные книги и журналы столь растерзаны, что романы ссыпаются со страниц! К тому же я вечно забываю читательские очки. Когда раздавлен срочным светопреставлением, нелегко сопроводить себя всеми техническими аппаратами, позволяющими пристроиться к действительности. Хотя бы противостоять ригоризму библиотекарш и моего внутреннего цензора…


— Три книготорговли, — задумчиво продолжал покровитель Амалик. — Цены — чуть крупнее вашей мечты. Башни! Придется разыгрывать, будто выбираешь собеседника, воспитателя, поводыря, с кем достойно скоротать несколько часов и даже дней, оценивать переплет, в каковой угодили друзья и потащат за собой, листать внутренности, перкутировать и взвешивать… Сравните с извилистым шествием по городу, а я вымеряю достижимость цели — родной ногой, обихаживаю и поддерживаю маршруты, и на каждом марше вам дан стихийный попутчик, чья дорога якобы слиплась — с вашей, правда, выбор — за Фортуной, додумавшейся равнять вас — то с обольстительной юной кокеткой и уже — чуть моргни — щелистой старухой, гуляющей внучатое дитя, его сюси-пуси и инстинкт вложения себя — все в новые персоны, то к вам приставлен — горлопан с ордынской физиономией, на которой цинично высечены большие принципы, он задавил ухо телефоном и с каждым шагом громогласно перераспределяет в свою пользу — земли и времена и угощает их обитателей сытной козлятиной. Но зазевайся на миг — на Армиду в занавесках, на бутон в ее фарфоровых пальчиках, и рядом с вами — ржавый шаркун, закованный в тормозные колодки суставов. Я называю моих недолгосрочных доппельгангеров — подчаски. А украсивших высоковольтные дальние ветви — нездешних птиц, голубых, рдяных, изумрудных — за пятым шагом называю застрявшими клочьями воздушных шаров… Вы без конца заступаете в чей-то не знающий вас мир, неуправляемый, иногда оскорбительный, и на квартал, два у вас все меняется — настроение, планы, даже — возраст и, естественно, мнение о добре и зле, в вас взвиваются невероятные склонности и влечения! Правда, то, что вам подбрасывают, — не результат суточного допроса, но ежеуличные взносы гнутым оболом, а на следующем повороте вы расстаетесь навсегда, зато дан новый брат по направлению, сателлит по мечте энтузиастов — уже на этой дистанции… Возможно, вам сопутствует — некто единый, и мошенничает и развлекается, и проводит в прохожих — свои личины. Но чуть — дерево с тысячей надетых на штангу листов, каталог, картотека, и вы сразу спохватитесь, что так и не вышли из библиотеки.

Компания студентов с правой балясной лестницы, связавшая ее гибкостью и цепкостью, группа «Восхождение», возносящая по ступеням апологию юности и сверкающие мадригалы, и зонги скабрезных нищих и кормящая хулиганские витки слов или футболящая превратности, окликала Бакалавра:

— Ну что, желанный, идешь или нет? Не резон ли сойтись с лицом профессора и превозмочь желчное, и подавить своей начитанностью, своей образованностью? Расхрумкать его проносившийся, подгнивший вопросник — на корню, и сплюнуть и потоптать, как петух работает курочек и уточку?

Бакалавр клонился к идущим ввысь крикунам — и отмахивался, и рука сливалась — с четвертями летящего орла и охотного коршуна, и несла — устремленность, но ожидание успевало перехватить недопревращенного.

— Жизнь вообще — улица, кто-то прошел — а мы так и не опознали, кто, зато родили — этот трюизм… Точнее, замечтались у книжных прилавков, — напомнил Павел Амалик. — У которых все же можно успеть с налету перезнакомиться с несколькими претендентами в вожатые. Ухватить абзац, идею, завет, утешение, катрен о родине, срез воздуха, что будет гипнотизировать вас весь день, услышать одномоментно — многоголосие философов, богословов, заливчатых мемуаристов, мотет, речитативы, митинговый крик, бэк-вокал, базар, бивуаки… Жаль, рано или поздно корифей-книгопродавец взволнуется, и придется ретироваться несолоно… кстати! Три кафе, — непринужденно продолжал Амалик. — Успешно разбросаны — на три дороги туда и назад, также безвозвратно глотающие ваши плоты и проливы, можно скептически изучить то и это меню, придирчиво всматриваться в дизайнерское решение зала, в расположение подкрепляющихся, харчующихся, прочесть нарисованную ими фигуру, завернуть в тарелки, заодно констатировать: до сих пор, невзирая на смену властей и режимов, дорожатся ножами и скупятся на чайные ложечки, и придется размешивать чай жирной вилкой. Вдруг подметить, что в солонки пострижены текучие лимонадные сосуды, что мясо в голубце — рисового и лукового окраса и завернуто в нежующийся лист, вероятно, снят — не с капусты, а с тракта. А по залам летят такие существенные мухи, что у них, представьте себе, есть — тень. Можно вообразить себя Римским папой, посетившим благотворительную столовую для неимущих. В дальнейшем походе вдруг обнаружить, что все зазоры здания, напуски коридора, зазевавшиеся площадки лестниц и даже подоконники щедро распроданы то компаниям хот-догов с чизбургерами, то — сотовой телефонной, принимающей плату на карнизе, то рекламе и пропаганде, и копировальным и множительным бюро, и продажам чудодейственных снадобий и мерсери, осыпающих с вас морщины, шишки, кустоды и зарубки низших и высших сил, что открывает еще ряд возможностей…

— Хотите, чтобы я подождал, пока вы определитесь с возможностями? — спросил Бакалавр.

Нежно улыбнувшись, предводитель бумаг поглаживал отдавшую ему свое тепло козу — два чернотропа, влекущиеся с плеч.

— Так я вытягивал детский вечер — все новыми никчемными занятиями, а чуть отстанешь — и тебя мгновенно перешвырнут в хмурое утро, тот скромный нуль-переход, телепортация, и уже надлежит вырваться из снов с их волшбой и могущественными друзьями и тащиться в школу советов. В окрики, плетки, равнения, пугачи…


Ну и путаное, причудливое местечко — этот перевал в горах, меж февралем смертного изнеможения — и мартом нетерпения, меж помраченным и непоправимым, распадок удушливее красильни и раскатист, как пересмешник рассвета, кто взрывает мой сон — проходящими стену, неутомимыми, ненасытными голосами, и велит спохватиться — пора всходить, и советует догадаться: но те беззаботные еще не ложились, это у меня — уже новый день, а салабоны продолжают вчерашнюю вечеринку — так пространны их дни, так неприкрыто длиннее моих, впрочем, мне воздастся — изобильный миг, где стоят внакладку, вслепую, наперехват и насмарку — вчера и сегодня… В этой горной седловине, на этой пересортице всё — скрещенье, сретенье, схождение идущих прочь — и пришедших, или случайное совпадение — лица точны, как вода и роса. Этот несмиренный надел так растушеван трассами сил и стремлений, раздвоенных и учетверенных попыток, полетом шампанских пробок и свадебных букетов, и раскручивающихся лент — киношных или кондукторских, будто из всех тюремных окон разом выставили сюда — решетки, и из кропотливых бухгалтерий и бодряцких проектных бюро вымели — вороха диаграмм, калькуляций, чертежей, планов — и прочую карикатуру, а то трапезные откатили валун всепожирающей ночи — и разом вытряхнули обглоданные косточки… и из всех алфавитов сгрузили изношенные буквы…

А по южной и северной диагоналям карабкаются приказы: гори-гори ясно, чтобы… и на одном холодке роскошно горит белобровая девушка Масленица — и плюется недокушанной кулебякой и рваными потрошками, а на другом припеке запалили — видно, все остальное…

Каждый раз, едва я завижу на плечах у дальних холмов — ковчег весны, так и замру: какую нам вынесут нынче? Та ли это весна, расчесавшая предместья — на белую и синюю магию: молочные переулки, большой приемный день врачующих, поваров, облаков, наковальни переправ и ультрамариновый зоосад: прохождение ланей — велосипедов и самокатов, и голубых пожарных лестниц — в небо, и серебряных ромбов, обегающих — двор, общак трех домов, и шнурованного в лоскутный сумрак мяча, и бутылочного тополя с папиросными цветками «Первое Мая» — и догоняющую спины и седла маленькую хромоножку в стеклянных бусах, которые, как больная повязка, метят сползти на туфлю с двойной подошвой, а три дома, как приболевшие теннисом, поворачивают лазурные окна — за большим шлемом, пущенным с линии первой зари — к черте пречистых третьей и пятой — и вспять?