За мной следят дым и песок — страница 12 из 51

Или та — с повторяющимся визгливым всхлипом колеса, с заунывным криком: старье берем, что цыганит, отсуживает, оттягивает расшатанную стремянку — строптивый лохмотник-куст без определенного адреса, но со звездами на драных лацканах, вознесенными к сини, и вознесенная солирует меж строптивыми, как черная парикмахерша из Шанхая — под ручку с железным венком, надребезжавшим ей на планшете трамвайного ожидания, на кучном трамвайном эвакопункте — нерасторопный пустырек?


Или — новая, равнодушная к отставшим Весна Неизвестных, где куст родит синих птиц без моего вмешательства?


— Я боюсь выходить в город, где стволы в сотню лап раскачивают ералашный гуд, а я обречен на скитания, — признался Павел Амалик. — Но похоже — меня выманивают! Хочется смазать подошвы — какой-нибудь испорченной лыжной мазью, чтобы не так скользили. Как только меня выжмут на улицу, уже не укрыться от упомянутого мною выше завтра. От спешащих под парусом рваных обоев бедлама, беспорядков, дегуманизации. От катастрофы, мчащей на гончих псах океана. Очевидно — на воздухе, на лицах, на птицах все слабеет и разлетается… да упраздняется проворно!


Лестница студентов катила вверх светящиеся иллюзии и азарт, и нетерпимость, и томила поставленными на взрыватель модами и кричала:

— Ожидалец, уже звонят! Спрос на тебя разбухает с каждой секундой. Всклуби красный гребень своего энциклопедизма!

Павел Амалик, задумавшись, извлекал двумя пальцами из пиджачной почтовой щели у сердца — прямоугольник, заутюжен — в послание, и, откусив глазами верх и спохватившись, снова продергивал в тайник.

— О, если б мне позволили, — умоляюще произнес бумажный попечитель, — выменять завтрашний преизбыток шатаний и беспризорничества — на огрызок сегодня, чтобы отдалить и в конце концов не принять окрысившийся хаос…

Бакалавр, неспокойный, искаженный лихорадкой марта, впесочил неотступному голосу:

— А почему не отшвартоваться от могучего хауса, принадлежащего не вам, а державе или ее свирепости, так что надзирать за эксплуатацией классов, и одергивать коридоры и делать нотации гамбургерам — лишнее? Конечно, в улицах преобладает не Париж, но залегание ресторанов и лавок — выше, чем в школе, и сети добычливее. Ослепят завистников из тундры.

— Но я люблю не завтра, изрыгающее беды на нашу обыденность, а скорбное сегодня, крайнее в моих островах благословенного, сердечного, светлого спокойствия, обрывающегося в…


— Длительность деканонизации, назвавшейся — ремонт, остается неизменной — бессрочна, а если что и помчится стремглав — так отпущенное мне.

— Светлый шопинг! — возгласил нетерпеливый, неубедительный. И начислял сквозь зубы: — Движущиеся картинки в кинематографе и океанариуме — и окоченевшие в галерее, компьютерные клубы, дискотеки! То тут, то там раскинутся поля с футболом и баскетом… — и грассировал: — Идет убор-рочная, стр-ригут мячи. Вжиться в зигзаги и заскоки мяча, прирасти к его приключениям и оторваться от среды, отслоиться от финишных эпизодов… Наконец, проиграть в казино мелкий стресс — на апоплексический! — и напевал: — Мне снится рокот ипподрома, голштинцы, першероны, рысаки, лошаки и шайры, гиппарионы, тарпаны, кентавры… Да, ваша взяла: канун дороже праздника — потому что длиннее… нескончаем — вместо ремонта!

— Вы довольно лениво тащитесь за моим рассуждением, — огорченно сказал Амалик. — Но даже при камнепаде понятий я не должен просаживать мыкающийся моими трудами день — на поприще игрищ, обгладывать магазин за магазином и кухню за… хотя охотно обменял бы придорожные голубцы — на средиземноморскую кухню.

— Запеканку путевых листьев с подливой бензина — на акульи плавники в моллюсках и в белом винце… — мечтал Бакалавр. — Обедать, так с песней.

— С неаполитанскими песнями, — уточнил покровитель.

Бакалавр протянулся к дозорному на облучке университетской двери, к стражу в лесном маскараде, и подхватывал суховей, рожон, полоз, хрустящую упряжь дубравы — и отдергивал уколотую пятерку.

— Скажи, бдящий Камуфлягин, сейчас не спрашивали — двадцатилетнего хитроумного, не плоше того, кто странничал двадцать лет? Или перешагнувшего тринадцать кругов поучений — за столько же подвигов? Так наверняка хотели — назначенного дерзать, экспериментировать, открывать и изобретать, обреченного — возглавить школы и течения и затмившего многих первопроходцев — жизненной наполненностью?


Приодетый в лесной уголок, секция «Сучья и стрелы», отнял от уха черный початок, переговорную трубу, шпигованную солдатскими прибаутками рацию, и подхватывал:

— Долбить, передирать, опрокидывать, химичить… возглавлять подтеки и струи… — и требовал: — Ну-ка не плиссируй меня!

Сбивавший с рукава насекомые дротики или огненные гвозди с интересом осмотрел Бакалавра и констатировал:

— Твое самоописание разительно отвечает действительности! — и на губах его разговелись едкие тени шефафона и цефы, бесспорно, отставшие от сомнительного эфира.

Особенность в лице дозорного: кто-то откатил его глаза глубоко под навес, в гроты, в баллисты, бомбарды, и пике́ взора неуловимо, но можно набросить на выступы и перебои, ступени и интервалы — умиление и раздражение, и судейскую спесь, и невинность гати. И приставить к излучению чувства — ископаемые черты и английский газон, и стащить из волны гипсовых носов, что исправно прибывают — в учениках художника, прилив носов-таранов, прикладов, локаторов, самоваров, валторн, и могучие берега выпивших русло губ, тонкие рельсы и голубую улыбку пустыни, или выкатить из сугробов век — пузырящее незрячесть алебастровое ядро.


— Значит, продолжающиеся в славе, чтобы не ослепить нас, прикрылись щитом твоего лица? — воскликнул караульный. — Был ли ты разборчив, пожирая предшественников, провозвестников, завещателей, или предпочел воцариться — в несчитанных доблестях и должностях: властитель дум, разносчик тайн Вселенной, основатель будущего и прошлого, директор школы… Уважают ли скорчившиеся в тебе — метр и кромку? Или не в силах поделить кров, приют, ночлежку, доходный дом — и вменили наследнику противоречивость, беспринципность, хамелеонство, преображение — из освободителя в тирана, из чемпиона — в последнюю ракетку и клюшку, из гимна — в скабрезную частушку, из кубка победы — в зип-топ…

— Двухскатный мир, двухяйцевые стереотипы, теплая радость узнавания…


— А вы догадались, зачем понадобился ремонт в помещении архива, а речь выводит нас в архив? — спросил Павел Амалик. — Я мог бы разгневаться на администрацию: перекрашивание старого и малодушие пред стальным желанием маляра-штукатура — натренированным движением расплескивать краски, или неприязнь к телеологическому апломбу документов, расселин и трещин. Наш этаж, как вам хорошо известно, углублен — в прихожую Геи, к подземной реке, а может, в Лимб… так что в трещинах показываются — хтонические особы, конечно, не всем — уважен свободный выбор. Знаете, юный я рисовал — и в качестве этюда как-то выполнил натюрморт: бутерброд с сыром — и показывал, и меня поддерживали, и только мама обиделась — бутерброд был под не вполне сырным стандартом — натяжкой, мозаикой… мама сочинила мне бутерброд из остатков и стыдилась, что все об этом узнали… что неблагодарный, обязанный — проглотить роскошь немедленно… А в трещинах проступают нищета и самоотверженная любовь.


— Признайся, охраняющий проход к философскому камню, — воззвал Бакалавр, — сейчас не спрашивали — старосту неукротимых, впитавшего, захватившего, присвоившего, облущившего заразительный опыт великих, и не могли пройти сквозь тебя, сын полосы препятствий, племяш водораздела или кузен шлагбаума и запойный чтец — по платьям, лоббист сада терний, цербер!

— Тебя не оцарапает сквозняком — в героях, как антипапу — в папах? — заботливо спрашивал маскированный в дубняк или вынимающий из собственного тела пронзившие его стрелы. — Здесь бродит ветер, ты же вместо опекающих героя львиных шкур фанфаронски облекся в нешкурное. Но ведь ты всегда там, где трудно.


— Однако наш казус скучнее, — строго подытожил покровитель Амалик. — Представьте, архив разгромили. В исходе субботы университет снискал тишину. Во всяком случае, наши недра, наша набережная полупомеркла, осиянная — лишь моим неприкрытым прибежищем. Внезапно я ощутил — присутствие Зла. Неряшливо задувающую бесформенность. Тошнотворное гниение. Хотя… иногда приводит в ужас пустячок — кожура, которую кто-то педантично сдирает с яблока, и она ни разу не прервется, но складывается в кольца… Даль коридора вдруг раскатилась — на дальние барабаны… на шахматы, сметенные разом — со всех проигрывающих досок!


— На костыли, отброшенные призванным из немочи госпиталем! — подсказал Бакалавр.

— Ворвались несколько студентов. Их сплотило неведомое мне чувство — и бушевало…

— Архаровцы против архива. За здоровый образ жизни, — бесстрастно продолжил за Амаликом Бакалавр. — Рейдеры, терминаторы. Бодибилдеры.

— Проросшие в недостойное приключение, — сказал Амалик. — Нашедшие ворота, в которые можно зашвыривать — не мячи с пустотой, но бочки с краской, ящики кирпича, бут, целые манежи опилок… целые драмы униформистов. От которых стройные каланчи, пирамиды, откосы сокровищ — дрогнули, отпрянули, затанцевали. Были потрясены, как я сам.

— Отвалы, курганы, качающиеся усыпальники, ступы, — подтягивал за Амаликом Бакалавр.

— А ведь стоит именам осыпаться с каталожных ящиков, — напомнил Амалик, — и вещи утратят и себя, и вас!


Кто же глупец не знает, что играет не одиночку, и вправду опровергнет в единой фигуре — этих традиционных: хитреца и простодушного, и подобострастного школяра и крушителя, правдолюбца — и клеветника, моралиста и распутника, гордость природы — и ее фатальную ошибку, обращенных максимами, манишкой или мортирой на разные стороны — к светилу дня и к шатрам ночи, к памятнику — и к общей могиле детей холеры, и к стерегущему двери — и тарарам старых бумаг, и вменяют им языками ангельскими и мышьими, смоквами и подзолом, якшаются, расточают, доказывают — и первый раскрывает истины, или раны и оплошные синяки, а второй разливает елей или масло, а нетерпеливого десятого покидает ожидание, и шов ползет, и последний всплеск перестегивает какие-то лишние пуговицы и перебивает божественные черты — на зооморфные, выпячивает утаенное, линялое, нищенское — и отказывает ему в психологизме.