Снятый с места лес, бдящий на границе рутины, анархии и бури, гуляющий меж сигналами с мест и неопознанными объектами, щедро придвигал к Амалику смарагды и марс, и отсылки к сучьям и прутьям и шумел удивлением:
— Разве вы, господин Архив, не разглядели тех, кто крушил, топтал, вязал и ликовал?
Осадившие Амалика сорвиголовы неожиданно тушевались — в сорванный куш бакалаврской учености, додумывались до скромности — и смиренно сливались в одно лицо, и, продышав друг другу затылок, сбивались — в единого преемника… уклонялись — от несдержанных видений, галлюцинаций, иллюзий: Амалик, побивающий Амалика. Архивариус, сам громящий архив…
— Я предпочел наказать вандалов, — сухо сообщил Павел Амалик. — И не впустил их приметы — ни в мою память, ни в мои дневники, завещанные в архивные свидетельства. Такова — моя месть!
Верзила каменная шинель, наскучив сушить на весу рукав с неподъемным ориентиром, чистила кием на грузе — скребки, лопаты, плиты ногтей.
— Потяни вы хоть стометровку рядом с моей Мусечкой, соратник Амалик, и узнали бы, что такое — станина непокоя! И жизнь пришлась бы вам не гражданской сестрой с кружевными ресницами и не соседкой-анонимщицей, загородившей общее место, раз вы не гасите свет, а боровой партизанкой, спутавшейся с дубами. Матерой подпольщицей, непроницаемой — ни врагу, ни освободителю, ни большому вальсу! — известила архивариуса добродетельная, самоотверженная, ответственная, неуемная, розоперстая… хранящая что хранимо, или беззаветность собственного присутствия — плечом к плечу с Амаликом, и на все его пометы возрадуется: как, вы тоже заметили?.. И вы так думаете? — и снисходительна к непревзойденной вторичности патрона.
Поделиться с покровителем — своим выношенным: культура — наши легкие… наши легкие — наш кодекс… Подарить свои раздумья — копошащемуся на грудах граффити, снятых со стен истории — или с ее заборов, футбольных бортов и футболок… Свои суждения — клохчущему на пожарище, машущему руками, выхватывая из высот — головни, хабалки, разыгрываемые зданием бумаженции…
Посудачить — со взвинченным скрягой, присматривающим, чтоб не сдуло ни подстроки — на горбыли, арендованные у Ахеронта или у куликов и бекасов…
Перешептаться, что вы глубоко заблуждаетесь, Павел Амалик, будто вашей одежде претит поперечная полоса и посаженные ею ассоциации, а она бескорыстно раззудит вам грудь — до почти демонской сажени, с неотзывчивым, барственным и капризным — у подножья чуть не унесенного ветром, но вовремя блокировано — силами ответственных работников, прихвачено за оттопыренный карман, пучок, хохол, патрубок, шасси — и впихнулось в пузатые единицы и, закусив удавки, кренится в картонном, шевровом, лайковом и крокодильем загляденье, или опушается серебром в ползуне, или вольничает в номерах — в прозрачном целлофане и отмахивается веерами бланков от жаркой настойчивости Мнемозины и от Амалика…
На руинах, скрижалях, пергаментах, свитках, табличках, досках судьбы, ДВП раздувают кофейник — украшен черным жемчугом или капелью, шоколадной, как пюсовые глаза покровителя, и бросают в чашечку с вензелем ПА — подсластитель «Война с калориями», и бранят компьютер, вдруг задувший пред Павлом Амаликом — все свои окна, и телефонируют мастерам, авторитетам, предлагая — вбежать и спасти срочное: аналитическую записку, телегу, свежую интерпретацию цифр — в экзаменационной ведомости прославившихся выпускников и, забыв перечень собственных действий, вмешивают в чашу — новые войны, и обнимают — стило, калам, паркер, чтоб не упустить — завязь срочного, застолбить исток, заслюнявить формирование…
Павел Амалик поправляет себя черным снадобьем, столь сладостным, что безвкусно все поперечное: парапеты и музейные цепи, отчеркнувшие образцовое — от рук, и цепи волн, пристрастившиеся — к пресекающей версии, и упавшая башня дальнего берега — и, обратясь к срочному, заслушивает голос своего сердца.
Милейшая Б.! Вздор и фантазия — будто я не послал вам ни письма, трепеща догнать — знак конечности текста, и моя любимая фраза: я уже не помню, что хотел сказать в этом послании, пожалуй, я допишу его завтра, — диктует, подсказывает, суфлирует сердце покровителя его скользящей по листьям руке, — будто я не хочу вступать с вами — в отношения, взмостившие — предел, я же не устрашился — комментария к не полученному вами письму и предположил завершенность — произволом, а целое — натянутым! Принял час разорванного… разомкнутого миру, так что в наши копи войдут — те, кто рвут, ибо прознают: наши копии — тоже незаконченное образование, и частью больше, частью меньше…
— Труженик архива, могу ли я осуждать Мусино кредо — ничем не проброситься, но сберечь? — спрашивала Беззаветная присутствующих соратников: бранчливого Амалика и пылкий кофейник, следящий жизнь — шоколадными глазами Амалика. — Муся забирает контейнеры — от сахара и конфет, от задремавшего печенья и окопавшихся овощей, выхватывает у молока, у скуксившихся йогурта, майонеза — их бюретки и бюксы и переназначает под рассаду — кислоплодную комнатную: рассады павших пуговиц, карандашных огрызков, ластиков, проржавевших лезвий и шпилек, огарков помады, штекеров, пряжек и комсомольских значков, каленой соли насморочных мешочков и удравшего из часов песка, обрывков не дошивших свое нитей и не зацепившей свое паутины. Из всех телепрограмм, рекламных листовок и брошенной дворами прессы Муся вырезает рецепты — и аккумулирует коллективный разум, закладывая его за зеркало в коридоре, правда, неизменно забывает воспользоваться и стяжает новых и новых руководств — впереди еще много волнующего! Наше Зазеркалье — фонды мудрости, поколения и поколения пожеванных советов, дискурс стряпающих, маринующих, глотающих, компостирующих, шьющих, осеменяющих, восстанавливающих юность по фото, подсекающих, вяжущих, сажающих, выпиливающих порчу! Возможно, их орфография уже остыла, и померкли вложения души, а товары свалили с прилавков и с изумрудного покрова земли…
Зажженный Беззаветной кофейник отвечал ей поддержкой — распускал почти авантюрины и сладкие уста на теле дьяволовом — то на груди и под мышкой, то меж лопатками и ниже, и выгонял щедроты почти гидранта — отцеживал черную магию: Амаликов эликсир, остатки.
Но согласные — на часть, рокочет сердце покровителя, не возьмут ли — всё? Разве не всё, не мелочась, наградила Вселенная — своей структурой, фактурой… фурнитурой… пронизала любовь — своим совершенством и неразборчивостью… надежда — своей оголтелостью…
Так же бесстрашно, милейшая Б., я отринул обыкновение — начинать не с того камня, не с той ноги, впрочем, дела сбываются так стремительно, что не успеешь догадаться, каким из прологов рожден финал, от чьей ноги взошла голова, и в целом я не вполне уверен, чему посвятил это воззвание. Пожалуй, я допишу его завтра. Как раз сейчас обставшая меня материальная культура прошла полдень — и тянется к зажиточным композициям астр, и мне дан верный знак выветривания света: таран, беспокойная ростра, беззаветный женский лик — возвращен домашним обедом, что вставился в шаге от общепита «Мои университеты», не увлекающего продуктами деятельности, в двух остановках — от полного зала сдержанности…
Но какая досада! Настригшая в улицах — рецепт моды: смелую шляпку с фибулой «Понедельник», и бархат сморщившийся — «Чертов вторник», и фетр «Заедай, среда» или кепи «Мы четверговские» — клетка за клеткой, и «Вашу соломенную Пятницу» — сходя в архив, забывает их на себе, поскольку делила дорожное полотно — с попутчиком убедительнее, чем блиндажный Амалик, дарила отрез — бронзоволикому Фебу, и высока — и в рассеянии, и впереди — еще запруды предписаний, в том числе — от соратника, хотя не забудет на сходнях — подвинуть рецепт с макушки на глаз, а Амалика и убежище — к улице и разрастаниям: слипаниям с чужой кожей, шерстью, лексикой, нарядами, разнарядкой, лимитом, коллективными водными процедурами… Хотя сама Беззаветная встречает свой хоррор — как раз в архиве: зыбучее, сыплющее и каплющее, удвоенное подземной рекой — или любезностью пустого русла, а фетр и соломка спасают прекраснокудрую, и кому важно, где пропадает Амалик — на форуме или у задника бытия, маскированного картой полушарий? Даже если меняет стоянки — взахлеб, как неспящий преступный мир — показания…
— Если б так пеклись о вас, Павел Амалик, как дуся Муся — о зеленых нашего дома, пусть и облетели — рассекретились до полного сколиоза и подскребли под ребра полкомнаты… как дуся Муся — о птицах, вы занеслись бы в рай! Неистово добра и заботлива! Не раз и не семь… забыв, что уже была этим днем добра, хватится синиц — и натешит их крошками и лоснящимся домашним насекомым. Вспомнит вновь, точнее — забудет, и отлепит от себя — яблочко, и капусту и кашу и выстелит на карниз нашего нового окна — пластик, неземное сияние двух восьмитысячников! Принимая арбуз и дыню, непременно плюнет на подоконник семечки… а из плюшки, задумавшись, плюнет изюм. Чистит курицу — и, не смущаясь, что самое нездоровое — не власть и ее ментовский тон, а куриная кожа, пригласит ворон — и выжмет от жирной куры и сиропной дыни сверкающие жар-птицами шпингалеты. Сомневаться ли, что и все обратные подножки окна тоже схвачены ее клиентурой? Широчайшие ряды нахлебников! Не обижен ни шаровой, ни плющеный клюв. Но порой путает любимые блюда подруг — и мечет бусины, вдовые запонки, ярлычки с бананов и апельсинов, трамвайные билеты, гривенничек…
Сойдя в срочное — по непроникновенное ухо и докатываясь до препинаний, Павел Амалик спешит — освежать звоном и зовом неподдающихся искусников, компьютерную подмогу, и докучать оком гнева — циферблату, и натянутой губой — черной чаше с вензелем.
— Муся?! А кто это — Муся? — встрепенувшись от срочного и промокнув салфеткой капель во лбу, справился покровитель.
— В самом деле, вам любопытно? — удивилась Беззаветная и, придвинув скоросшиватель, сдувала щепу или снимала ножом нагар. — Я часто объясняю — кто, но вы уточняете и перепроверяете. У вас не каждый день абсолютный слух, но замечается реакция! Муся — старейший представитель моего дома.