скорому семинару. Но Гусь Потоцкий, безбилетный в тот миг — или пожелавший остаться им и впредь, не то ревнующий о полярной площадке, подмигнув притиснутым соучащимся, отсылал стоявшей на горизонте — грозное и смрадное:
— Наташка! То есть прячешься от супружника, зараза? Значит, правду лялякают, что шашни с соседом завиваешь? Ну, погоди, чертова паскуда, придем домой, так я собственноручно объясню тебе, что такое чистота! — и отсылал к невинной — все трамвайные взоры и уши.
В другой раз у другой студенческой барышни, на сей раз — на подходе того же одевшегося в железо транспорта, неожиданно повредились часы: кажется, разбился круг времени и пальнула стрела или высыпались цифры — и, возможно, одна из них представлялась сентиментальной барышне экстраординарной… Тут чуткий к чужому страданию Костя Новичок отважно бросился — на поиск золотой стрелы или цифры… главное в науке — создать атмосферу поиска, вспоминал всем Костя, и особенно хороша — добрая нагрузка на мышцы, а кроме того, никто не снимал с вас ответственности за классические сюжеты… Так что Костя Новичок образовал вкруг ищущего себя — большую толпу, сам же, углядев меж сгустившихся штанин и подолов просветы, разрывы, на четвереньках выполз в эти ячеи и заваривал кипучее разыскание — уже по периметру: налетал сзади и заполошно ахал, хлопал ищущих по спине и бокам и вопил еще громче:
— Товарищи и граждане, что случилось? Что потеряли-то, а? Боже мой, какая трагедия!
Но на шутку с папиросами, за которыми бравым ученым кавалерам выпало бежать через два ночных города — мартовский и апрельский, они, пожалуй, обиделись, так что с барышнями, отправившим их в сей тернистый путь, не любезничали целый месяц — третий перед войной, и чуть что — вытаскивали из той и этой запазух роскошную куклу обиды с закрывающимися глазами.
Обещалась быть древнееврейская старуха — долгоносая, пестроносая Хава.
Снежные веяния с висков, спина — на полколеса, так что руки и углы жилеток и кацавеек — до колен, но на раннем сохранившемся фото удержалась — в военной моде, в младших сестрах милосердия — на обочине революции, под проскоками разбухших, осклизлых поездов или непросыхающих лазаретов и под гиканьем лошадных с львиными головами. С тридцатых времен — жена среднешкольного географа, щелчком запускавшего мир — в кругосветку, несущих китов — в бешеный заплыв, приземляя — лишь на былье, язвенник-неприязненник, в правом глазу — глаукома, в другом — отвращение к жизни. Но свое послевкусие, свою старость Хава опять провела — в сверкающих одеяниях молодости, присыпавших — вдетые в колесо лопатки, пружины, прутья, свалявшийся пух: Хава-провизор из аптеки на полтора болящих, кинутой панацеями, и честно сносила попреки в нерасторопности, и отфыркивалась: зато вам есть таки к кому спешить!
Сороковой же войне Хава вышла должна — яхонтового мальчика Нахмана, единственного утешителя, вчера выстрижен из второго математического курса, от теории — к практике. Три мертвых поля бобов: сжалятся ли — над их яхонтом? Догадаются ли — отдать назад? Выпустить из огня, различить в прогоревшем городе, в вязкой городьбе леса, в герметичных развалинах? Откопать из-под снега, из-под воды и дать булку? Как вдруг — звоны, молоты, тарарамы, и примите антре: живейший Нахман, хотя гремуче некомплектный, с обеих сторон — подпорки, сухие стволы, правая нога — бесплотна, просвет, зияние! Ну и мелочи — прыгающий рот, и краски для утешителя развели — на болотной тюре. Зато на грудь навинчено гулкое реноме, кадящее желтым и сизым… Эффект, но не так полный, как мог бы: в пропавшую ногу не сложится. И где найти тем, кого окоротили, сократили на четверть — красавицу жену, а после — другую, а там и третью?
Не всегда получается сделать вовремя — и вообще то, что нужно, но мы над этим работаем. И жена, данная Нахману первой, была — первой в женах, свет весеннего дня, гимн радостям, и не собрать примул весны, ни доброты ее и веселья, раскатившихся — к краю бездны, а может, и там кипят цветы весны… Правда, муж Глобулярный-Хавин с глазами неприязни не слишком цеплялся за жизнь — астмы, малярии, африканская проказа… что только ни надует с делянок вошедшего в ветер глобуса! Или надорвался вращать землю — и обескровлен и задушен, но тем привольней — в двух фургонных комнатах с неостановимого большака и на шестнадцатой доле народной кухни, тем шире — дорога в баню… тем шикарнее новые столпы дома: Геба Гиацинтоцветная, шумнолистная — и качающийся Нахман, скрипящий на накладной ноге — от солнца к луне, и поскольку скачущим ртам в строку — смех, нашпигован тысячей анекдотов — дворовые и крокодильи, смехач с клюкой — или с пикой скривившейся судьбы — не тихоход, но отчаянный гонщик, гонец отчаяния. Болид — с горбушку, зато гонит с лобового и заднего стекла — львиное Р-РР… Но раз в полгода яхонт Нахман отброшен бесплотной ногой — в военный госпиталь, посему то обгонит, то отстанет, но никак не поравняется со своей Гебой… Наконец, Старший Комедиант — и Младший Книжник, внуки обожания. Старший баловень Яков — пересочиняет и переигрывает от встречных до поперечных, вписан в пионерский театр и в торжественные походы длинной родни на спектакли. И закопавшийся в страницы М., из коих вырвет его — лишь вечный зов, и чтения не те, что предписаны… Наверняка и пишет, что-нибудь ерунду: рифмы или десятые марсианские хроники, пятидесятую войну миров, но одноклассные девы всегда готовы свести бездельника с нужным делом: добрый день, мы за Мишей, стране необходим металлолом… В выходном багете — принимающий Старший, схватившись за голову: — Как, страна загибается без лома, а наш так мало всего сломал?.. И новое здравствуйте: мы должны помочь Мише исправить алгебру! А чем старше интересанты, тем заунывней… Несминаемые манатки счастья, балкон резеды и душистого горошка, фирменный Хавин торт «Растрепка», и громадная медная чаша в верховьях стола, никого не желавшая выпустить и льющая огненную реку — то желтую, то черную, то зеленую, ссаживая в волну чаши островов, каждому — свой, струя в архаровских рожках, круговой орнамент раздутых щек — и весенних гостей, и летних, и в них острословца — не чета Нахману, апеллирует к Младшему — только на вы… я привык с писателями — на вы!.. И в том же медном отблеске островов — серое, в белой манишке, кошачье — на тайных ночных столовых бродах, и неразменная, как коза у Шагала, драгоценность в застолье: столетнее блюдечко с прекрасной японкой в прическе булавок, последний шалом от родительского крова — путешествующей во времени дочери Хаве, а от группы рыскучих — ближний сосед с мерным начислением в коридорный телефон: — Девяностый… девяносто второй… девяносто четвертый… девяносто пятый… двухтысячный… — с криком кому-то глухому: — Хочете обчее количество? — черт знает какого выхода… лишь бы не следующих неприятностей.
Но потом несущие дом реки стали горькими и то перебирались за золотой обрез, то сушили дно — до медуз и скорпионов, и всех сидевших на реках сих, смеявшихся и певших или рыдавших, размыло, и выменяли обломки дома — кто на что. На поблекшей кудрявой опушке побледневшая Геба не для единого Нахмана созналась не то земляничному, не то ландышевому дереву, что хотела принести войне — свою жертву и выбрала усеченного представителя Нахмана, а теперь — демобилизация, больше ничего не должна! И оказалось, ни тысяча шуток на каждый день, ни беглый автомобиль, ни сам Нахман — не утешение никому, кроме Хавы из раскосмаченных белил. Гверет Хава столкнула остатки прожития — на перекладных, В каком-то форпике гортанной родни — с выходом в общую залу, в углу которой маялась вдова ее брата — неисцелимая, неусыпная Цецилия, крохоборка с расписанными по часам таблеточками. С еженощным казусом: только, наконец-то, провалит в сон, как Хава тащилась в ватерклозет — и печатала каблуки по лунной дорожке, чтобы великомученица бед промедления встрепенулась и сносилась в рассвет уже без надежд. Но что могла долгоносица-мироносица Хава? Всех доставшая светскими замашками, и если не научилась держать спину, то уж держать ногу… нипочем не держа на ней домашнюю шаркающую дрянь! И по-партизански, на лысую стопу — тем более не дождетесь! А может, получившая сразу трех братьев и столько же приложений к ним, позднее — вдовых, недоумевала, с чего вдруг особый респект — жалобщице Цеце с необхватным бюстом и таким же страданием, хотя кто назначит предел? Возбранит стоявшим ночь в доме Господнем — нежданно уснуть посреди важнейшего разговора, как иудейская древность Хава? Как Хавин ситный старец сундук забылся в наломавшем тупичков коридоре, и именинные гости сходились дымиться — на ларце. В романтических темных беседах всегда блистал Комедиант, наследный шутник, режиссер, ни в одном застолье не забывший нашептать гостям: — Кушайте, кушайте, сейчас так трудно с продуктами! И вторым шепотом подбодрить: — И это еще не край!.. Комментировавший экспозицию с Хавиной части стены с внучатыми фото, разделенными — блюдечком японской красотки с булавками в голове: — Яша, Мойша и гейша… А заносчивому Книжнику, служителю издательства и букинистических и черных развалов, Хава-беляк, желая на прощание угодить, услыхав команду: а теперь на цыпочках исчезаем из глаз, подсунула подарочек — тоже книгу, и пока зубр надевал долгополый плащ из нарезов ночи, смахивал шляпой — насмешку над пучком профанных страниц на сброс. Так вползают к нам в душу — недостойные чтения и лепят там логово. Ибо сброшенное оранжевое ин-кварто — надежно в Книжнике, эта бедная, бедная — тоже коза…
Хорошо бы, завернул пастух пастухов, Пастухов несравненный, двадцати двух лет, бронзоволикий, в бороде, глаза — сапфиры.
Верховодил студенчеством, что вытянулось из города — на Большой лов плодов семьдесят блаженного года в скоротечной местности, не меньше продувной, чем голова кровавого бедуинского полковника с ценником — миллион каких-нибудь радостей, и, по слухам, бедуинша уже встречалась в нескольких городах и селениях сразу — и на разных распространителях. Провинция Большой Лов тоже мелькает не только в заветном сентябре, как и дорога, вдоль которой нанесена — в повышенные настроения юности: в смятения, отречения и сплин, и в новые присяги… Как вспоротая строка приношений земных и склонившиеся над ней две молодые девы, возможны Судьба и Муза, в сотый раз объясняющие друг другу то, что надиктовали. Распечатаны — в несметное поле дев, до нашествия коих — вероятны пустошь, суглинок, верещатник, снег, и едва сметут в короба сентябрь, как деревья обуглятся — в печные трубы над пепелищем и в упряжь ветвей, из которой выскользнули кентавры, оставив качаться — не то зыбь мотыльков, не то альвеолы от облепиховых ягод. Как отметил тот, кто аккомпанировал Большому Лову — надрывный, стриженный в полную луну: