столь безрассудным плеском, что вся Москва на яликах плывет, и всякое дерево — Москва: в неоспоримой плавучести или в индексе поощрительных имен, таков раствор его век — раскрой берегов, и в лоскутной лагуне — лодочная толкотня: лягушачьи ялики или шлюпки, челны, боты, копотня меж присестами переправ — барки, туеры, каики или каюки, но грядущее ищет, кого подмахнуть особо, посадить на борт — жука-плавунца, горящую невеличку своего пристрастия…
Действителен ли еще надрыв — в посадке чьей-нибудь главы, возможно, раскатистого клена, присыпанного по сколу — рашелью охры? Недомогание — в кроне с неосторожной ржавчиной на виске? Впрочем — быстроходно, скоротечно, почти исцелимо ветром, чепуховая неточность проселка, не существующего — в общей рутине, в километраже и киловаттах исполинского лета… выбитой доски — в его изгороди.
Премьер-клен на просвет — кружащие гривуны или турманы, барабанщики-трубачи с веткой в клюве, или единый сизарь, но зарапортовавшийся — и никак не потупится и не сморится ни в ветвях, ни в россказнях… Карточный дом с единственной мастью — медянкой, разросшийся — во дворец, и по тайным лестницам и ходам его крадется горящая новость о скором падении — и перерезает связи с будущим, и начинает — другие времена. И по клочку и паучку, по промашкам и недомолвкам все перетягивает — в свое царствие…
Клен рубежа, повитый зубчатыми передачами зелени из ближних времен — в дальние, подложив под тысячу языков своих — изумруд, пришепетывает и пророчествует: настоящее расколото, и огонь раскинул сети, и алчбы его покатились… и занемевшие в гаечных ключах пригоршни шелестят перстами, вишневой костянкой нот и мышиными хвостами мышиных отсрочек…
Первый в коронах или в коростах клен — скрежет зубовный…
Намерены большие новшества, и обносившееся течение — с закалом, с непропеченными солнцем сединами, гуляет из пролива в пролив — холодностью ключей, перетягивается позвонком канонады — по пятерням и шестерням клена, по переплескам и перекличкам…
Дерево — ветхозаветный пророк, грозный плач и скрежет зубовный…
Прежде чем случается эта дорога — и пока стронется и сольётся, в изголовьях ее и еще раньше — в истоках, или выше: в возможности — взвивается дальний пригорок, насыпь над табором двора, и перегнувший через границу взмахи тополь, и скамья — поддержана прерывистыми проушинами в кущах, совпавшими — с окрыленным промельком светлейших… и марафет, кураж, кисея, скрадывающие невидаль.
Когда я выхожу из парадного, на затеплившейся скамейке уже кто-то есть — двое и четверо, подключенные к кровеносным артериям веток, к проводам, лямкам, к смычкам лучевого света, и кутаются в июньский пуховик, а то распотрошили метель листьев — в тысячу клочков на закурку, словно собрались сидеть здесь вечно, или объединены с шершнями зелени над макушками — множеством взлетевших на воздух пожитков… впрочем, и те и эти скомпрометированы — падучей. Так прослоенные прослаивают неслышную мне беседу — меж собой или между фениксом, и золотыми фазанами и голубыми сазанами — и кто еще проживает в листве, и, заметив меня, машут издали платком, но разве рассмотреть, кто — дружелюбные, самые неразборчивые в пейзаже, но неизменно приветствующие!
Хотя иногда кажется — я вполне узнаю сидящих. Но, пройдя полсотни легких шагов под их провожающим взглядом, отсудившим мне в стране их видимости — почти в Монако и в Сан-Марино — безбедное бытие, я опять спохватываюсь: ведь узнанные сгорят — за бровкой эпизода, за расторжением витража! По крайней мере — дальняя ветвь наступившего дня.
И я убыстряю путь, не успели б проведать отчего-то данное мне ужасное превосходство — перейти залитый черной водой коридор, зыбучую потерну их отпадения, и выйти — в терра инкогнита, на слепящее лето и, обернувшись, резюмировать: построили домы — и не живут в них, поставили стол, а к еде не притрагиваются, насадили когда-то виноградники — а вино пьют другие, сшили одежды, а носит их — пустота…
Гадания и прозрения на дороге, исчерпавшей день от целого — к клину. Минуя этажи камней, сбегающие с мелкой скорописи звезд — в прописные, титульные на мысу суши, сносящие с высокого откоса к реке — бессчетно зажженные ею бакены, не разбросить ли кости — на завтрашний куш? Ведь завтра сияет уже сегодня! Перехватить случайный куб окна и считать — горящие очки близорукого русла, выпавшие — на ближней грани.
Так, дюжина, выпавшая — из вазона почти театральной люстры, проблескивающей заревом и кострами, пожалуй, сообщает, что меня ищут богатства. Три вьюна-факела — к трем дарам благодати… или к стольким же грациям? Трехмачтовая луна — к трем измерениям сразу! А положительная персона единорог, верно, вызреет за ночь в волшебный фонарь — и по зрелости высветит, что где лежит, заодно отмыв от тьмы — ярлыки со стоимостью: обет, отречение, компромисс, адюльтер, тайная взятка… или просят — передовыми идеями, планами-барбароссами и бабируссами… если мне не поблазнился светочем — носорог.
Полный зрачок у окна — или заужен отливом? Черные квадраты на фоне серьезности Подвига блекнут — в очаговые запуски кочанов, сотейников и половников, дешифруемых — в шашки слезоточивые — или, напротив — веселящие, или просто в дубинки и успокоение водометами… Но, конечно, прольются — на пятую колонну и вычистят внутреннего врага.
И сколько ни вымарывай, ни штрихуй послания, месседжи, извещения, уведомления — никакое не исчезает, как заштрихованные пером — певчие, как сквозь исколотые булавами и булавками восковые столпы — мартовский лес, и сквозь закоптелый воздух — город солнца, как не слабеют из-за железной прямой — фагот или трубный глас и обещают падение оков, затворов, решеток, распущенность… Как окна, перечеркнутые струной и превращенные в цимбалы и в органиструм, обещают — музыку сфер.
Наконец, сколькими головами оперирует провидение — и кто их выставил в незашторенном, но заниженном аутфите? Вещуны, консервативно застрявшие в низком — в майке ретрограда и трусах мракобеса, с эстафетой пива, гаруспики, изучающие внутренности предпоследнего пирожка стронут завтра — к изобилию и пирам. Курители опиума — не в рамных крестах, но в пропеллерах и в блистерах, близких к трагедии: разгерметизации лоджии пилота, завещают поколению завтра — не подшивку «Огонек» и гашенную огоньками табуретку с вырезанным сердцем, но — высоту!
Повешенный шевелюрой к дольнему рекомендует — непредвзятые ракурсы… или застрахован валетом — к верхним симпатизантам? Тогда наверняка — к высокому покровителю.
Затертая во льдах стекла и ведущая мониторинг общественность, да не вытравят курс из местности и из чьей-то души… и все убежденные, что действительность новой минуты требует нового изучения, и закосневшие в своей конституции куклы, и хит сезона — живые модели, внедрившиеся в стан манекенов, не ведя оком, не сморгнуть бы гонорар, обсмеявший — гонор торгующих, лучше снизить свою динамику — на модах, чем на водах болот и на лесосеках, и все заспиртовавшиеся в штандарт «Всюду жизнь», загустевшие в мету «Занято» — к стабильности.
Независимый наблюдатель — открытка «Пустой интерес» — к l’égalité и la fraternité, никакой разделки объектов — на близкое и дальнее, на подготовительный период и осмеяние результатов… Или к широкому поприщу: к работам со средой.
Наконец, что говорит — говорящий инвентарь? Другая засада — герани, фиалки, филиал манговой рощи, эманация мирового древа — вероятно, к земному эдему.
Провидеть будущее — в случайном: стальном блеске стрекозы, мутирующей — в заколку, ключ… в штопор — к двери, замкнувшей истину. Во внезапном вылете кошки, топора, абут и анет и их орбите — и в предсказуемом, преднамеренном… Вычислить эпоху — по диаметру и куриному квохтанью циферблатов, и расстояние — по треску карт. Кто-то нашептал мне: можно свернуть проигранные земли — в атласную колоду и в атлас, и сощелкнуть упущенное время — в рогатку, циркуль, щипцы — и надуть остановленными все свои опусы. Покупатель изрядного адаманта вправе пожаловать ему — собственную фамилию. Той же неодолимой силы.
Не похитить ли на проселке меж зачеркнутым днем и уже проступающим, пока мое имя в сексте мрака, окон неоконченный пасьянс, в сумерках разложенный на стенах… еще не сошедшийся, но уже принесший триумф муз? Кроссворд, чьи клетки пересеклись на мужах, засвеченных в той и в этой любовной линии. Информационные окна со здравием вождя — с его ежедневным давлением, со скоростью крови и гнева… вряд ли — книга перемен, бытие колосса неподточимо, а дурными показателями вооружатся наймиты! Посему неотличны — в понедельник первой молодости и в пятницу — шестой, точнее, переведены в здравицы — преданным взводом санинструкторов, перетирающих в пещерах священного тела — сосуды красных и белых глин, и гагатовых и изумрудных. Да и все человеки подобны единому образу… заодно прибрав его драгоценные амфоры и раковины. Медицинские карты Адама Кадмона.
Опознать день за тьмой — по книгам деревьев, чьи фронтисписы — клирос, и колонтитулы — хоры: пышут патоками птичьих, но страницы бывают переложены — свежими соцветьями: стихийной ассоциацией и ошеломляющей и магической метафорой, сносящей — вещи, не знающие друг друга, или сносящей преграды: чужеродность и остраненность мира, или уничтожающей пространство. Зато ходовые листы, переложенные — лишь сравнениями, и лишь с соседней сотней, обещают — гладкую стезю, столбовую ширь, никаких внеплановых метаморфоз! И не подтверждает ли тяготение непобедимой сборной — здорового большинства сочинителей — к рифме, вынянченной поколениями, к тысячелетним и не дряхлеющим розам и соловьям — присутствие Абсолюта?
Как общая на чиновных — мировая окарина, исполняющая длинноструйную песенку «А на всех я не разорвусь!..» — и один на трамвайных вожатых безутешный вопрос: я кому говорю, вагон не резиновый?
Как день спасения, дарованный — только уверенным, что не расплетут — на редакции, изводы, третьи редакции, и что, проходя долготу от ступеней рассвета — к руинам заката, не готовы служить двум и трем идеалам и не хотят получить — все возможное, и одновременно — и покрупнее.