Но тут оцепенение сразу покинуло Березу. Она остановилась:
— Мансур!
Он не понял, и тогда она повторила громко, а Нигмат сразу спросил:
— Сын?
Она кивнула головой, и в короткое мгновение Алекса почему-то отметил, что она и Нигмат лучше понимают друг друга.
Она остановилась, вырвала руку, глаза ее расширились, заискрились гневом.
— Нет! Мой дом тут!
— Тут? Твой дом? — ошарашенно переспросил Алекса. — Что ты говоришь? Тут?!
Он с горечью резко крутнул головой. Какой злой дух заколдовал ее, что она говорит?! Однако женщина овладела собой и, хоть руки ее мелко дрожали, ответила ему также гневно:
— Он любит меня! И сына!
— Быстрее! Быстрее! — воскликнул Нигмат. — Оставь ее, она…
Он не успел договорить: прямо в смуглое, тонкое его горло впилась широкая черная стрела с раздвоенным деревянным концом. И, обернувшись в сторону садовой дверцы, Алекса увидел, что по дорожке бегут люди. Еще одна стрела просвистела рядом, он пригнулся и подскочил к Нигмату, краем глаза успев заметить, какими огромными прыжками приближается к дувалу Юсуф.
Алекса подхватил уже безвольное, тяжелое тело друга, бросился тоже к ограде, но не успел добежать до нее и понял, что остается только одно — достойно принять смерть. Нигмат был уже мертв — кровь залила его горло, и Алекса знал, что от такой раны нет спасения. Он опустил тело на зеленую щетку травы, выхватил меч. Знакомое бешенство овладело им, и, ничего не видя вокруг — ни того, как слуги подхватили бесчувственную Березу-Бадию и понесли ее в дом, ни рассеченного надвое Юсуфа, Алекса сражался, наметанным глазом воина замечая близкое лезвие меча, и успевал неуловимым и четким движением выбить из чужих рук тонкий нож, который подбирался к его сердцу. Он знал — недолгой будет эта битва, ему не дадут убежать, — но хотелось смерти достойной, смерти настоящего воина, и он дрался, окровавленный и страшный, пока с глиняного дувала не просвистела тонкая волосяная веревка и не захлестнула горло, сразу оборвав и свет, и мертвое лицо Нигмата с широко открытыми, укоризненными глазами, и красный, уже исчезнувший бархат женского корсета…
Он очнулся в темном подземелье ночи, простонал, попробовал повернуться и сразу же потерял сознание.
Во второй раз, когда снова открыл глаза, ярко билось в зарешеченное окно солнце, блестела железная пряжка на кожаном поясе стражника, что сидел неподалеку с другим воем, и были заняты они какой-то игрой. Не без усилия Алекса вспомнил, что с ним, только не мог понять, где он. Ныло и дергало левое плечо — оно было туго перевязано чем-то белым. Белым была обернута и грудь.
Один из воев, голый, в цветных шароварах, в сапогах из сыромятной кожи, повернул голову и увидел, что Алекса пришел в себя. Он коротко чмокнул. Стражники вскочили, с интересом разглядывая пленного.
Потом один из них выбежал из комнаты и почти сразу же вернулся с чернобородым мужчиной в парчовом халате, перевязанном шелковым платком. Голова у мужчины была гладко выбритой, мясистый подбородок лоснился, на коротких, кургузых пальцах сияли и переливались перстни с красными, голубыми и зелеными камешками. Мужчина остановился перед лежащим, встал, широко расставив ноги в сапогах из тонкого разноцветного сафьяна, и Алекса мгновенно, даже не сознанием, а лишь памятью, узнал его. И мужчина улыбнулся, поняв, что его узнали. Улыбка не была похожа на ту, что запомнилась Алексе, — нет, не была она угодливой, а была спокойной и жестокой, и, пока так стоял он и разглядывал своего пленника, по лицу Абдурахманбека разливалось еще и удовлетворение. Потом он достал монисто, которое было на Алексе, кинул под ноги.
Алекса почувствовал ярость и дернулся, чтобы встать, но плечо пронзила острая, никогда еще не испытанная им боль, и он невольно застонал сквозь сжатые зубы. Увидел, что удовольствие на лице купца стало более заметным, и сразу затих. Тот что-то сквозь зубы сказал одному из невольников, что были в длинных синих рубашках, и один из них привел в комнату женщину. Лица ее не было видно — на голове женщины начиналась и, закрывая лицо и фигуру почти до пола, тянулась черная, похожая на сетку или на мешок ткань. Тогда Алекса, превозмогая боль, сел.
— Если ты умолчишь хотя бы одно его слово, я брошу тебя вместе с сыном в зиндан[53],— сказал ей Абдурахманбек, и Алекса понял: Березу привели, чтобы допрашивать его. Хозяин, видимо, покупал толмача где-то близко от страны русов, и теперь некому было помочь ему, кроме жены.
— Я… сам отвечу… скажу тебе, что нужно, — слабо ответил он на фарси, и глаза купца удивленно расширились.
— Ты… ты знаешь наш язык? — скорее утвердительно, чем вопросительно сказал он. — Тогда ответь мне, сколько времени ты провел с ней, — он показал на Березу, — наедине?
— Мало, — Алекса не без напряжения подбирал слова, с трудом выговаривая их, — совсем мало. Но достаточно, чтобы она сказала, что любит тебя и сына и не хочет, не хочет… ехать со мною…
— Ехать? В Полоцкое княжество? — Абудрахманбек переспросил это, сузив глаза. Брови его сошлись в одну широкую полосу. — Ты хотел забрать ее? После того, как она была женой другого? Родила сына?
— Хотел. Но про сына я не знал.
Купец прошелся по комнате, сел на мягкие, огромные подушки, услужливо принесенные вслед за ним. Перед ним сразу же поставили резной столик, положили на него поднос с очищенным миндалем и сосуд с питьем.
— Как ты попал в мой сад? — спросил он.
— Она об этом не знала, нет!.. — снова, напрягая все силы, прошептал Алекса. — Я просил ее бежать со мной, но… Но она не захотела…
Мгновение они смотрели прямо в глаза друг другу — и затуманенный болью, мукой взгляд полочанина был тверд. Одно оставалось ему — умереть, и он хотел умереть достойно, но и смертью своей спасти ее… пусть уже чужую. Чужую…
Лицо Абдурахманбека стало мягче, мужское самоудовлетворение отразилось на нем.
— Она правда не захотела тебя? — Он показал на закутанную фигуру, которая по-прежнему молча стояла около двери, не выражая ни боли, ни волнения.
— Нет.
Хотя Алекса хотел сказать это равнодушным голосом, но что-то в нем содрогнулось, и голос на мгновение будто переломился, зазвенел горечью. И это, видимо, действительно убедило Абдурахманбека.
— Что же, если она невиновна, то… иди! — сказал он жене, и та так же молча проскользнула в дверь и исчезла.
Купец прищелкнул пальцами, и один из стражников тут же налил в тонкую белую чашку коричневого питья, которое купец жадно выпил.
— Кто тебе помогал?
— Этого не скажу!
— Скажешь!
— Нет, купец, не скажу. И ты это знаешь.
— Отсюда… добираться вдвоем до Полоцка… Без денег, без каравана… Ты — безумец!
Алекса не понял этого по-арабски сказанного слова. Купец повторил его на языке русов.
— Ваши Меджнун и Лейла — из того же племени, из племени безумцев, — с трудом выговорил он непривычные имена.
— Нет, ты… О, ты родился под звездой Бахрам[54]! Я вижу, ты многое успел за то время, пока ехал сюда за Бадией. Мне жаль тебя. Я приказал убить служанку, которая не уследила за моей женой. Тебя же я оставил, чтобы узнать, что было между вами. Кто помог, кто в этом городе мои враги? Однако ты и впрямь умрешь, но не скажешь. Ну что ж. Пока — живи.
Он выпил еще чашу и поднялся, что-то тихо сказал стражникам и вышел, а Алекса обессиленно повалился на жесткий выцветший коврик, на котором лежал, и в глазах его поплыли багровые пятна, замелькали бешено и резко — мертвое лицо Нигмата, красный жилет и синяя рубашка одного из стражников, который стоял к нему ближе всех…
А ночью его разбудили мягкие, пахучие женские ладони, прикрывшие ему рот, и голос Березы-Бадии прошептал:
— Беги! Сейчас же. Стражники одурманены питьем, они спят. Завтра их поставят на коврик крови[55], но пусть это будет жертвой Перуну, который доведет тебя до отечества, Алекса! Беги, ибо завтра приедет брат мужа, и ты станешь евнухом в его гареме.
— Евнухом?
Алекса знал, что это такое. Нигмат говорил ему о евнухе, который есть и в доме Абдурахманбека. Именно евнух должен был идти за Березой в сад, но он заболел. Может, это как раз и спасло ему жизнь. Но ему… Алексе… Так вот что уготовил ему купец, вот на каких условиях дарует жизнь! Жизнь, которая страшнее смерти, ибо умереть нужно один раз, а ему придется умирать много раз, борясь за жизнь подлую, рабскую, унизительную!
— Тебя убьют, — прошептал он, но не поднял рук, чтобы дотронуться до нее. Чужой была уже она, и чужим, хоть и сладостно-пахучим, было тело, такое близкое. Чужая ткань была на ней, и другим было круглое лицо с этими наведенными черными бровями. Та Береза вроде умерла для него, а эта… будто ее сестра стояла перед ним, родственница, и было у него чувство признательности и благодарности, но душа… душа… будто перегорела. И не душа, а разум или это чувство благодарности вынудили его сказать:
— Тебя же убьют. И зачем тебе было помогать мне?
— Тихо! — Она закрыла ему рот, но тут же быстро отняла руки. — Вот… Возьми.
Она что-то втиснула ему в руку, он почувствовал в пальцах вышитый мешочек, еле слышно звякнули монеты.
— Подкупи стражу… Иди прочь из города… Уже ищут родственников убитых, и кади — судья найдет их. А я… Я сейчас вернусь в ложницу. Он спит…
И произносила слова она, хоть говорила на родном языке и называла спальню по-своему — ложницей, будто с какой-то чужой гортанностью, уже вроде бы и язык стал труден для нее…
— И хозяину дала дурмана? — Он приподнимался, но боль мешала, волнами била в голову, и хотелось говорить дерзости, хотелось делать ей больно. Зачем? Он не мог бы ответить себе на это, но в душе была пустота, и никто в целом свете не смог бы понять и успокоить его…
Женщина помогла Алексе подняться, но он оттолкнул ее, шатаясь, вышел из комнаты.