За морем Хвалынским — страница 34 из 50

— Не ходи, — сказал Нармурад.

— Почему ты не хочешь, чтобы Аль-Иса хотя бы немного развязал узел моих несчастий, помог мне? — спрашивал Ашавазда.

— Какие у тебя несчастья? — Нармурад еще больше нахмурился, но Ашавазда не обратил на это особого внимания.

Он встал, ехидно проговорил:

— Скоро и тебе сворачивать скатерть жизни. Скажи, за что столько лет старался обходить мой дом?

Нармурад тоже поднялся, худые ноги его в шароварах лимонного цвета мелко дрожали, из-под чалмы редко топорщились вспотевшие пряди.

— Что же, если ты задаешь вопрос, — скажу. Не любил тебя, ибо ты бесконечно искал выгоды, а потому менял веру отцов. Сейчас приближается страшная беда — наши жертвенные огни вот-вот затушат мусульмане, наш Зардушт уступает дорогу их Аллаху и его пророкам. Наши простые истины уже не привлекают молодых, их привлекают соблазны мусульманства — много женщин, вечная готовность к войне! И мне все время кажется: пришли бы сюда мусульмане, была бы их власть — ты бы снова изменил свою веру, стал бы мусульманином. А ежели бы пришли воины из Чина — ты бы стал конфуцианцем. Или не так? А я умру тем, кем родился, и мои кости станут добычей птиц, а священный огонь в моем доме будет гореть до смерти.

— А для меня важна только эта земля. Кто будет править ею, какой огонь будет гореть в моем очаге — все равно. Победители приходят и уходят, а земля будет стоять вечно. Эти горы не изменят своих очертаний, будут тут мусульмане или зороастрийцы. И земля все так же будет рождать хлеб, обнесет ее огнем мобед или прочитает над ней какие-то слова мулла. Есть солнце, небо и звезды. И человек. Остальное — несущественно, — также с запалом сказал Ашавазда.

— Ты прав в том, что человек — сын неба. Но и земли… А земля не везде одинакова, не то что небо. — Нармурад говорил, волнуясь, теперь уже дрожали и его руки с длинными тонкими пальцами.

Алекса видел эти руки, хотя сидел не поднимая головы.

Но, уже стоя на пороге, сказал Ашавазда другое:

— Ежели ты так выступаешь за землю отцов — не держи его тут, — показал на Алексу. — Пусть добирается до своего края. К своим русам, к холодной земле, которую не согревает солнце и где плоды кислые, будто налитые уксусом. Все равно ему там будет лучше. Ибо хотя на нем и нет зунара[85], он не станет, никогда не станет нашим. Разве с детства обносил его священный огонь? Нет, другие боги кормили его, другие лица будет он помнить. Отпусти его!

Аппак схватила Ашавазду за полу халата, закричала:

— Иди прочь от нашего дома, ты, старый ворон! Он останется тут и будет со мной! Я тоже не вашей крови, но я пойду за ним, куда ни понесет нас судьба! А лучше — останусь тут, даже если придется каждый день смотреть на тебя!

Ашавазда презрительно отвел взгляд от девчушки, рванул свой халат, оттолкнул ее так, что она ударилась о дверь. И пошел прочь, опалив Нармурада пренебрежительным взглядом.

— Что же ты, защитник дедовских обычаев, не научил им чужеземку? Я добр и не скажу об этом старшим!



После его ухода в доме некоторое время было очень тихо. Алекса сидел, тупо глядя перед собой. Что-то хрустнуло. Он увидел, что глиняная пиала в руке раскололась пополам. Всхлипывала у порога Аппак. Нармурад положил в рот щепотку лекарства, лицо его заострилось.

— Берегись его! — сказал он наконец. — Он одно время занимался колдовством. Я слышал: когда он жил у румийцев, то вместе с кем-то из местных создал железного дьявола. Тот ходил и даже говорил. Когда же обоих приговорили к наказанию, твой дружок бежал, обернулся змеей, а на коврик крови встал тот.

Еще он пробовал летать тут, приделав себе огромные, как у Иблиса[86], крылья. Но старейшины пригрозили, что, если он не перестанет водиться с дьяволом Ариманом, шелковая петля найдет его горло. Он бросил колдовство, женился. И может, все было бы тихо, ежели б не это питье, после которого он впадает в бешенство. А пьет — не в меру. Видишь, смерть ходит под его крышей! Ты не пойдешь к нему, да?

Алекса долго молчал. Потом сказал, будто преодолевая течение горной речки, подбирая слова:

— Я пойду, отец. Пойду, ибо прошел сквозь ворота смерти. Назад, туда, где был, я вернусь не скоро. И не ради того я тут, чтобы пугаться и закрывать лицо руками, когда что-то неведомое заглядывает мне в глаза.

Наступило молчание.

— Да, ты уже не юноша, а настоящий мужчина, — прошептал лекарь. — Ну что же… Если что — Аппак наденет на меня синие одежды траура, она заплатит тем, кто понесет меня на башню смерти. А ты делай как знаешь.

Он попросил, чтобы Аппак принесла ему подушки, обессиленно упал на них.

Вскоре дыхание его стало спокойнее — он заснул. Алекса вышел на крыльцо.

Вечерняя заря — вечерница — горела над выступами гор. Алекса знал: пройдет всего несколько мгновений и угаснут алые и пунцовые краски, небо потемнеет, крупные звезды засияют над горами, над их маленьким кишлаком. Может, оттого, что там, на родине, вечернице было привольнее, просторнее, он особенно любил ловить короткие мгновения заката, и день, который угасал на его глазах, пробуждал в нем неясное, но грустное сожаление. Но сегодня через печаль, которая привычно сжала сердце, пробивалось страстное желание вечера, ночи, которую он проведет у Ашавазды, чего бы это ни стоило потом. Промелькнула мысль взять с собой нож — кто знает, какая опасность ждет его в доме, который всегда казался уютным и гостеприимным, но Алекса застыдился ее. Он вспомнил предание о павшем ангеле Харуте, которого сослали на землю и который научил людей колдовству. Что, если Ашавазда и правда заколдует его, превратит во что-то гадкое, страшное? Или и впрямь отберет душу? Но есть ли она вообще, эта душа? Или, может, люди становятся вот этими звездами, которые сияют над ними, как чьи-то глаза? Что, если люди становятся только глиной, как написал об этом поэт, и каждый горшок слеплен из того, что называлось когда-то человеческим телом и было полно желаний и стремлений?

А звезды и впрямь уже сияли вверху, одну из них он узнал сразу. Это была звезда Утарид[87], под которой рождались торговцы и воры. А рядом печально сияла звезда Зухра, или Чагир, которая, возможно, никогда не будет светить для него…

Он вздохнул, но тут же вспомнил про Ашавазду, поспешно зашагал по тропинке между кустами тутовника, решив обойти кишлак и добраться до нужного ему домика незамеченным, чтобы посмотреть, что там.

Однако, сделав несколько шагов, услышал, как хрустнула веточка сзади.

— Аппак, — позвал, не оборачиваясь, зная, что это она крадется за ним тайком и будет все равно стоять под дверью дома Ашавазды.

Глубокий вздох послышался сзади, и обиженный голос Аппак прошептал:

— Так старалась идти неслышно, а ты… Джинны тебе помогают, что ли?

— Я тебя чувствую и без джиннов, — вздохнул Алекса. — Ну что же, видимо, от тебя не избавишься. Иди, но чтобы тебя и впрямь не было ни слышно, ни видно.

Представил, как в темноте она обрадованно закивала головой. Ночь была на удивление темной, тучи закрыли даже звезды — когда только успели застелить небо те тучи? Заухала ночная зловещая птица, где-то над головой, в ветвях платана, хрипло каркнула ворона. Веточка аргвана зацепилась за одежду, он осторожно освободил полу рубахи, туже подвязал пояс.

Ашавазда ждал его, сидя на пороге. Тусклый красный свет трепетал на его лице. Увидев Алексу, встал, тяжело повернулся и пошел в дом, на мгновение зацепившись халатом за почерневшую резьбу на террасе. Каганец с маслом, где горел огонь, взял с собой. Киот, сделанный из толстых серых ниток, мотался при каждом шаге хозяина, пламя будто бросалось в стороны.

Из дальней комнаты послышались стоны. Видимо, там лежала Аната. Ашавазда поставил каганец на невысокий столик хан-тахту, сел рядом, выставив в стороны колени. Алекса примостился возле. Сколько времени прожил тут, но никак не может сесть на здешний манер. Ноги немеют, становятся тяжелыми и непослушными.

Помолчали. Молчание было каким-то гулким, многозначительным, будто расширились стены комнаты и они вышли на улицу, под тучи, которые курились — Алекса чувствовал это — неподалеку, над пропастью, начинавшейся почти за домом Ашавазды.

— Ждешь, что я дам тебе на этот раз? — нарушил молчание хозяин. — У меня больше нет ничего.

— Я ничего не ждал, — глухо ответил Алекса.

— Правда?

— Правда. Если позволишь, просто посмотрю Анату.

— Не нужно! Я сказал — она все равно умрет!

Снова воцарилось молчание. Наконец Ашавазда заговорил, поджав под себя плоские ступни. Глаза его стали острыми, колючими.

— Когда-то на моих глазах умирал бедуин. Он не мог уже и пошевелить рукой, когда брат привел откуда-то из самого сердца пустыни человека. Человек тот был в лохмотьях, но держался как царь-падишах. Он долго смотрел на больного, а мы стояли вокруг и удивлялись — неужели надеется что-нибудь сделать для бедолаги? Но вот лекарь положил больному руки на голову и застыл. Лицо побелело, капли пота выступили на щеках, а больной вдруг открыл глаза и посмотрел на нас. Глаза были удивленные, будто он возвращался с того света, где плясали девы-гурии и звенела Каусар — одна из райских криниц. А потом больной встал и пошел, и дошел до кумгана с водой, и жадно пил. Я не мог долго задерживаться там — мой караван спешил. Однако назавтра, отъезжая, я видел, как тот человек сидел за дастарханом и спокойно ел лепешку. Когда-то ты подал мне, больному, воду, и я вдруг почувствовал себя лучше. Ты, может, заметил, что я любил сидеть с тобой и принимать еду из твоих рук? Говорили караванники-купцы, что есть люди, от чьих рук исходит таинственная сила, она лечит и согревает. Я всегда чувствовал твое тепло, Аль-Иса. Знаешь ли ты об этом?

— Нет, не знаю.

— Нармурад недаром взял тебя с собой. Он бы, наверное, давно умер — лицо его все больше желтеет, а руки дрожат. Можешь поверить, ты подарил ему несколько лет жизни.