За морем Хвалынским — страница 4 из 50

[25] с золотыми узорами покрывал широкие плечи. Ослепительно чистый алый восход полыхал за ним, отсветом ложась на светло-серое железо, на темные волосы, что вились надо лбом, на длинные могучие крылья, которые, казалось, вот-вот поднимут отрока в бескрайнюю небесную высь.

— О-о-о! — будто выдохнул наконец Всеслав. Лицо его разгорелось, серые глаза смотрели на доску с восхищением. — Кто это?

— Архангел Михаил. — Сложив руки на груди, Нелюба стояла у входа.

Всеслав раздумывал. Гордое семейство Ирвидуба ни за что не допустит такого позора: девушка — а рисует, будто некий ремесленник! Самим богом ей назначено рожать детей да ходить за мужем! Нелюба хорошо понимала это, потому и решила жить, вроде зверь, в глуши. Но, по всему, она от своего не отступится. Две силы столкнутся — и погибнет более слабая… Она и сейчас, исхудавшая, землистая, выдержит ли дальше собственное раздвоение?..

— Собирайся, — сказал он наконец. — Будем черта из тебя выгонять…

Она взглянула на него. С затаенной жалостью и грустью смотрел Всеслав: откуда падает на плечи таким вот молодым неожиданный и скорее ненужный им дар?

— Красиво! — сказал наконец.

Алекса удивлялся — почему княжич не наказывает непокорную? Отчего стоит перед иконой молча, думая о чем-то просветленном?

Он, Алекса, не такой. Он не станет преклоняться перед доской, пусть на ней нарисован сам архангел! Всем свое место. Этой избалованной боярыне — замуж надо, детей рожать. Только кто ее, испорченную бесом, возьмет?


По Полоцку поползли слухи: Всеслав-князь — сильнее епископа: именно будто бы он выгнал черта из внучки славного Ирвидуба. Правда, девушка время от времени уезжает от княгини, однако направляется всегда в селецкий монастырь. Там есть у нее келья, ключ от которой лишь у нее одной. Говорят еще, что, спасая душу свою, откупила Нелюба у византийских купцов несколько икон, равных которым нет даже в кафедральной церкви, и подарила она их монастырю.

Подслушал кто-то из челяди, как усердствовала княгиня, допытываясь у сына, какими чарами он вылечил девушку, и как смеялся старый князь, узнав истину. Купленный в Иерусалиме кусок дерева — будто бы из самого гроба господня — он приказал отдать Нелюбе, а успокоенная княгиня прямо до утра любовалась иконой, привезенной из монастыря. Сыну же и его оруженосцу подарил Брачислав по хитону, только у Алексы был плащ тот не из бархата, а из валяной шерсти, да и воротник из лисицы, а не из соболя.

И так не понял Алекса, почему и зачем позволили безумной девке рисовать иконы? И жалел ее, и презирал. Да у каждого своя судьба — ждала она и Алексу, подкарауливала, не спуская глаз…

Осенью был поход, а в том походе погиб его старший брат Путята. Поседела мать. Согнулся кузнец Томила.

Радовался отец, когда приходил домой Алекса.

— Единственный сын теперь ты у меня… — сказал однажды, и глаза заслезились. Повторил задумчиво: — Единственный… И тот в воях. Пусть бы землю обрабатывал. Или железо. Или глину. За что ж мне такое? — И упал на колени перед Сворогом: — За что?! Боже, за что ты караешь эту землю? Есть же, наверное, место, где нет войны, — как искать его?

— Отец, без войны мужи дряхлеют и становятся рыхлыми, как грибы-дождевики! — немного свысока начал успокаивать его Алекса.

Когда перед ним на колени упала мать, стал более серьезным:

— Что это вы?

Начал поднимать мать, а та, обнимая его ноги, просила:

— Ты же хоть береги себя… Пропадет наш род… Девки замуж выскочат — и все, лови их. — И добавила с неожиданной силой: — Женись ты, что ли?!

И снова снисходительно проговорил Алекса:

— Поход будет осенью, вот что!

И поспешил к выходу. Потому что редко, от случая к случаю, удавалось Алексе тайком от княжеских челядинов побывать на своей Водяной улице, у родителей. Каждый раз, когда видел свою хату, будто вросшую в землю, березу, которая тянулась ввысь у невысокого крыльца, видел у божницы почерневших от дыма Рода и рожениц, — щемило сердце.

— Отец, ты бы пол настелил или забор новый поднял, — не раз говорил он, отдавая старику серебряные и медные куны[26], которые копил на службе.

Щедрый был княжич, ничего не жалел для младших отроков; и все отдавал Алекса в семью. Но за это время почти ничего не изменилось в хате, только вместо желтых бычьих пузырей блестели в узеньких окошках слюдяные пластинки да стоял у полатей большой расписной сундук, где с каждым годом прибавлялось девичьих нарядов, украшений да полотенец — что делали сестры да покупали родители. Старый Томила надеялся теперь выдать дочек не за простых смердов, как-никак сын — отрок в княжеской дружине! А сестры, Радость и Ручеина, в последнее время вытянулись, как молодые тонкие деревца, и, будто деревца, налились сочной силой. «По четырнадцать весен — хоть бы не засиделись в девках!» — горевала мать. «Не засидятся! — успокаивал отец. — Не найдем богатого, найдем хоть и бедного, но своего. Когда есть деньги, то и кривую, и слепую возьмут. А наши же гладкие, будто телочки, а глазами так и стригут. Только б на каком игрище не умыкнули куда далеко».

Мать вздыхала. Она всегда как бы боялась чего-то, даже когда шла, то держалась поближе к стене и редко возражала в чем-то хозяину и детям. Она верила, что дочерям повезет в жизни, — недаром же когда на рожь гадали Радости, то кинулся петух не к воде, а к зерну, значит, будет у нее хозяин добрый, не пьяница. А у Ручеины будет муж богатый: во время гадания подошел петух к золотому перстню, а ведь как она боялась, что подойдет к медному — к нищему мужу было бы то!

Однако в пятый день после Великдня удалось Алексе выбраться домой с самого утра. Приехали сваты к Брачиславовой дочке, и большая суета началась в княжеском дворе. Старшая дружина готовилась к походу, но сначала устроят соревнования — кто лучше владеет луком и стрелами, кто сильнейший из воев[27]. Пусть глядят заморские гости, дивятся, что за богатыри живут здесь, на Полотчине. Позор, позор будет им, если не найдется кто помериться силой с Гостомыслом, любимым воем Брачислава! А младшие дружинники будут смотреть на все это издали. И потому, сунув старшему отроку беличью шкурку, чтобы не говорил ничего сотнику, подался Алекса домой, где молодой Ярила, празднуя начало сева, будет ездить по полям на белом коне и в белой рубашке. В позапрошлом году хотели выбрать Ярилой его сестру, да побоялся Алекса — узнают во дворе, не пожалеют прутьев! А хотелось же Ручеине почувствовать себя молодой богиней, которая в венке из весенних полевых цветов, с горстью колосьев ржи в руке празднует весну, принимая песни Ярилины, венки и хороводы. Однако осуждает церковь бесовские игрища, блудом называет и хороводы, и угощение брагой, и веселые игры. И все равно тянет Алексу на Ярилин праздник на Дивину горку, особенно в такой день, когда молодая несмелая зелень густо опушила деревья, небо синее-синее и высокое, прямо звенит его кристальная твердь, а ветерок ласково остужает лицо, разгоряченное ожиданием и ходьбой! Скинул Алекса кафтан и сапоги, босой пошел по сыроватой еще дороге, — пока никто не видит, хоть бы немного почувствовать ногами землю. Эх, лаптики бы сюда — мягкие, из ивовой коры, которые, кажется, сами мчат вперед, да где там — пальцами начнут показывать люди: мол, дружинник княжича, а обут как простая чадь! А сапоги что-то тесноваты стали, мозоли натирают, попросить же новые стесняется Алекса, а купить — как же к отцу без кун придешь?

На Дивиной горке, редко поросшей темно-зелеными сосенками, густо, как проса, насыпано народу. Белые вышитые сорочки, портки, венки — все пестрое, цветное, и все движется вокруг чего-то, что тяжело Алексе разглядеть издали. Но подошел ближе и разглядел: стоит на полянке белый конь, а рядом тонкая девичья фигура — верно, та, кому выпало в этом году быть Ярилой, тоже вся в белом, а на голове веночек из первых весенних цветов. Стоит девушка, примеряется — видно, непривычно ей с конем управляться, и тогда высокий русый юноша подхватил ее и мигом посадил на коня. И тут же заиграли гусли, загудели волынки и вслед за белым конем, которого вел под уздцы русый юноша, все двинулись вокруг горы, припевая, некоторые уже и пританцовывая. И Алекса пошел за ними, — нужно же посмотреть на Ярилу, вместе со всеми повеселиться в хороводе. Догнал он коня, который вез Ярилу, взглянул на нее. Беленькая головка с распущенными волосами, синие глаза… Личико бледное, почти детское. Видимо, и пошел бы себе дальше Алекса, однако оглянулась в тот момент девушка и улыбнулась — может, и не ему совсем, а людям, что были вокруг. Но улыбка словно осветила ее — блеснули белые зубки, милым, беспомощно девичьим повеяло на него, и он остановился, вроде ударило что-то в грудь, а потом… потом уже не сводил глаз с девушки, ловил каждое ее движение и венкам, которые бросали под ноги белому коню, завидовал. А потом, когда, объехав гору, вернулось шествие на старое место, под огромный дуб, и начала девушка-Ярила всем брагу хмельную подавать, — он среди первых протиснулся к ней, отведал браги, но не почувствовал вкуса. Зато почувствовал, принимая чашу, прикосновение ее тонких пальцев — и запылал весь. Когда отошел, хрипловато спросил у какой-то кабеты:

— Откуда девушка эта, чьего роду-племени?

— Вдовы Катунихи дочь Береза, — охотно ответила та, хитровато поглядывая на молодого дружинника. — Что, присушила уже? Не тебя первого, добрый молодец!

И засмеялась.

Вдова Катуниха? Напрягая память, вспомнил вдову и малышку, что бегала за ней. Неужели это она, измазанная, болезненная девчушка?

— Сватай, пока не поздно! — не унималась кабета. — А то наши хлопцы такие удальцы, что… не оглянешься — умыкнут в темные леса, в пущи глухие!

А народ, толпясь вокруг Ярилы-Березы, пел:

Весна-красна,

Что ж ты нам принесла?

Из пуньки сенцо